(Чтение Игоря Лесса)
Посвящается Хью и Карен
Люди начинают понимать, что для создания истинно прекрасного убийства требуется нечто большее, нежели двое тупиц — убиваемый и сам убийца, а в придачу к ним нож, кошелек и темный проулок.
Томас де Квинси[1]
Высоко в здешних горах — речь идет об Апеннинах, становом хребте Италии, с его позвонками из первородного камня, к которым крепятся жилы и плоть Старого Света, — есть небольшая пещера, вход в которую расположен в отвесной стене над обрывом. Попасть туда очень нелегко. Узкая тропа усеяна коварными камнями, а по весне, после первой оттепели, все ее двести метров превращаются в быстрый ручей, этакий наклонный желоб в сплошном массиве камня, по которому стекают талые воды — так по надрезу на коре каучукового дерева стекает смола.
По словам местных жителей, бывают весны, когда вода окрашивается красным — это кровь святого, который жил в этой пещере отшельником, питался мхом, лишайниками и орешками пинии, что падали сверху, с нависающих над пропастью веток, а пил он только воду, сочившуюся с каменного потолка его жилища.
Я бывал там. Эта прогулка не для трусливых и не для слабонервных. Местами тропа не шире доски на строительных лесах, приходится ползти вверх, раскорячившись крабом и вжимаясь спиной в камень, глядя вниз, на долину и подернутые розовой дымкой горные хребты, растопыренные, словно гребень на спине дракона. Говорят, что это испытание веры, подвиг на пути к спасению. Говорят, в ясные дни там видимость на двести километров.
Кое-где вдоль тропы растут чахлые пинии, отпрыски тех, что осеняют верхний край пропасти. Каждая разубрана, словно для религиозного праздника, клочьями паутины, похожими на полые призраки китайских фонариков. Говорят, дотронешься до такого — и сгоришь в пламени первородного греха. Считается, что яд, содержащийся в этой паутине, блокирует дыхательные пути и удушает не хуже, чем если бы паук был размером со стервятника и сомкнул у вас на горле свои мохнатые лапы. Изумрудно-зеленые ящерицы шныряют среди опавших иголок, в камнеломке и скрюченных ветрами кустах. У этих ящерок крошечные глаза-бусинки, и не будь они такими юркими и непоседливыми, они напоминали бы брошки из драгоценного камня.
Пещера имеет метров пять в глубину, а высотой она в средний человеческий рост. Мне в ней не приходится нагибаться. Каменный выступ, вытесанный по одной ее стороне, служил святому его жестким ложем. У входа в пещеру, как правило, видны остатки кострища. Влюбленные устраивают здесь свидания — прелестное место для соития, ибо здесь можно не просто уединиться, но еще и попросить святого благословения на плотские утехи. В глубине пещеры люди, истовые в вере или просто охочие до небесных вмешательств в их мелкие повседневные дела, соорудили алтарь из бетонных блоков, неряшливо обмазанных штукатуркой. Венчают это лапидарное святилище пыльный деревянный крест и подсвечник из дешевого металла, выкрашенный золотой краской. Каменное подножие алтаря закапано воском: никто не потрудится его отскрести.
Воск этот красного цвета. В один прекрасный день кто-нибудь объявит его священной плотью святого. Ибо в делах веры возможно всё. Грешник постоянно взыскует знака, который дал бы ему понять, что каяться все-таки стоит. Уж я-то знаю: я сколько лет грешник и некогда был католиком.
Каждый человек хочет оставить в мире свой след, чтобы на смертном одре знать, что благодаря ему, его поступкам и помыслам мир изменился. Всем хватает самомнения полагать, что после их кончины люди оценят их достижения и скажут: «Вот, посмотрите. Этот человек знал, что делает, и довел дело до конца».
Многие годы тому назад я жил в одной английской деревне и меня окружали люди, которые с мелочным тщеславием пытались напечатлеть свои инициалы на берегах реки времен. Старый полковник Седрик — он служил по бухгалтерской части, ушел в отставку в чине майора и за шесть лет войны не провоевал ни дня — дал денег на отливку пятого и шестого колоколов для довольно неважнецкой деревенской звонницы. Местный агент по недвижимости, разбогатевший на продаже и перепродаже деревни, насадил буковую аллею от улицы до своего свежеотделанного особняка, который в прошлом был полуразвалившимся амбаром; впрочем, кислотные дожди, деревенские подростки и главный канализационный коллектор в меру своих сил внесли лепту в нарушение симметрии, которой, по изначальному замыслу, должен был отличаться незабываемый вклад этого агента в историю. Но превзошел их всех водитель местного автобуса Брайан, с его пивным брюшком и сальными волосами, зачесанными вперед, чтобы прикрыть лысеющее темя. Брайан был одновременно муниципальным советником, председателем приходского совета, церковным старостой, вице-президентом Комитета по развитию при деревенской ратуше и сопрезидентом Деревенской ассоциации звонарей. Вторым сопрезидентом был старый полковник. Что было вполне логично.
Я вам не скажу, как называлась та деревня. Это было бы опрометчиво. Но вы же понимаете, что мною движет не страх перед судебным преследованием. Я просто оберегаю свою частную жизнь. И свое прошлое. Уважение к частной жизни — кто-то даже может назвать это скрытностью — для меня превыше всего.
В деревне нелегко спрятаться от чужих глаз. Будь ты даже самым убежденным нелюдимом, всегда найдутся любители подглядывать, вынюхивать, ворошить сено, откидывать его в сторону, чтобы посмотреть, а что там внизу. Причем занимаются этим люди, у которых нет надежды оставить даже малейший след в истории и как-то изменить окружающий мир — деревню, приход, — сколько они ни старайся. Максимум, что им по силам, — это примазаться к чужим незамысловатым достижениям. Чтобы потом можно было с помпой произнести: «Этот? Ну, я был с ним знаком, еще когда он купил здешний трактир», или: «Эта? А я ведь был с ней рядом, когда оно все случилось», или: «А я сам видел, как эту машину занесло. Там до сих пор дыра в живой изгороди. Паршивый поворот — давно пора с ним что-нибудь сделать». Только ничего они не станут делать, и, будь я любителем заключать пари, я бы побился об заклад, что по утрам, как подморозит, на этом повороте по-прежнему визжат тормоза и на дверцах автомобилей остаются вмятины и царапины.
В те времена я был рядским серебряных дел мастером, из тех, что лудят всякие чашки да горшки, а не выковывают перстни и оправляют бриллианты. Я чинил чайники, подновлял подносы, выпрямлял ложки, полировал или отливал по образцу церковную утварь. Я отирался в антикварных лавках и возле лотков, заваленных приманками для туристов. Работа была чисто ремесленная, да и я был не более чем ремесленником. Даже соответствующего образования у меня не было, разве что базовый курс токарного дела, который я прошел в мастерской при школе.
Порой мне случалось сбывать краденое. Деревенские жители понятия не имели об этом бесчестном ремесле, а местный полицейский был непроходимым тупицей, которому по уму было разве что отлавливать браконьеров и похитителей яблок, а не разоблачать преступников. Его деятельность снискала ему горячее расположение полковничьего сына, завзятого охотника, владельца садов, где выращивали яблоки для производителей сидра, и питомника, где он держал фазанов на потеху себе и своим собратьям по оружию. Тем самым констебль обеспечил себе место в истории деревни: полковник был местным летописцем, ибо являлся землевладельцем и, по своему собственному мнению, даже сквайром. Констебль навеки войдет в анналы как персонаж анекдотов о мелких правонарушениях, ибо он честно служил своему хозяину.
Баловство с краденым добром сподвигло меня заняться и другими видами деятельности. Их незаконность делала унылое существование в невероятно скучном месте чуть менее пресным. Главное было не в деньгах, я вас уверяю. Я не так уж много зарабатывал на полировке и переплавке мелких серебряных вещиц — воровской добычи при взломе домов деревенских жителей и при ограблении провинциальных антикварных лавок. Я занимался этим, чтобы не погрязнуть в повседневности. А еще в результате у меня появились кое-какие связи в призрачно-сумеречном мире нарушителей закона, в котором потом я прожил очень долго.
Впрочем, теперь я вернулся к линейному существованию, без разветвлений, и все мои яйца сложены в одну корзину. Правда, яйца эти золотые.
Я старею, и я уже оставил след в истории. Возможно, малозаметный. И уж всяко тайный. Если кто когда надумает порыться в анналах той деревеньки, он узнает, кто отлил два церковных колокола и кто рано или поздно поставил предупредительный знак на том скользком повороте — если его все же поставили. Но о моем вкладе в историю мало кто знает, да никто и не узнает, разве что читатель этих строк. Этого и достаточно.
Падре Бенедетто пьет бренди. Он уважает коньяк, причем предпочитает арманьяк, но вообще-то не особенно привередлив. Привередливость ему не по карману: его небольшой частный доход сильно зависит от колебаний фондового рынка. Религиозное рвение в Италии поутихло, церковь посещают не так уж и часто, так что денег в кружку для пожертвований падает совсем немного. На службы к нему приходят одни старушки в черных шалях, пропахших нафталином, и старички в беретах и кургузых пиджаках. Уличные мальчишки кричат ему в спину «bagarozzo»[2], когда он, облаченный в сутану, шагает к мессе.
Сегодня на нем, как обычно, повседневная одежда, форменное одеяние католического падре: черный костюм неловкого, старомодного кроя — на плечи осело несколько коротких седых волосинок, — черный шелковый галстук и обтрепанный белый воротничок. Это облачение выглядело обтерханным и старомодным уже в тот момент, когда вышло из рук портного — едва тот, словно пуповину, перерезал последнюю нитку, привязывавшую этот церковный наряд к отрезу светской материи. Носки и туфли у падре черного цвета, обувь до блеска отполирована полой сутаны.
Читать далее →