В Пензенский губисполком:
«Необходимо произвести массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев. Сомнительных запереть в концентрационные лагеря вне города. Телеграфируйте об исполнении. С коммунистическим приветом — Ленин».
9 августа 1918 года.
Тимофей Кашин заявился домой под утро. Он уже вторую неделю работал по ночам, а потом дрых полдня, стонал во сне, сквернословил, вскидывался, дико озирался, жадно выпивал почерневший от времени ковш теплой воды и снова падал в кровать. «Уж не завел ли он себе зазнобу, — с тревогой посматривала на спящего Тимофея жена, и тут же успокаивала себя, — нет, тут баба не замешана. От баб проходят веселыми, облегченными, а у него глаз тяжелый и пахнет он тревожно, бедой он пахнет, бедой».
— А ты, почему по ночам работаешь?
— Потому что эта контра, — насупился Тимофей, — днем в городе шлындает, а ночью по норам прячется. Там мы их гадов прямо из чистеньких простыней тепленькими и берем».
Сегодня утром он не лег спать. Подошел к люльке, долго смотрел на сына.
— Сгоняй, Нюра к Федотихе за самогонкой.
— Да ты че это с утра?
— Сходи, сходи, я не каждый день прошу.
Выпил залпом, потом еще, запьянел тяжело и злобно, городил, что-то совсем для жены непонятное.
— Позор! С трех шагов не попал. Товарищи мне это не простят. Обрушат на меня карающую руку пролетарского гнева! Молчи! — упреждал он вопрос. — Молчи, ты баба, тебе это знать не к чему, ты на сносях, тебе это вредно будет, молчи!
Пошел, шатаясь, упал лицом в подушку, повернул голову: «Ты замой там сапоги, Нюра, и уже засыпая: — и шинельку тоже замой».
Увидела Нюра бурые пятна на сапоге, подошла к шинели, вдохнула запах крови, и резанула боль внизу живота — схватки начались.
* * *
— Хотите, доктор анекдот, — водитель повернул ко мне голову, и сразу же по шоферской привычке, снова рефлекторно уставился на дорогу.
— Давай.
Я у них работаю недавно. Шофер пережил уже трех заведующих врачебных участков и теперь присматривается ко мне. Я новенький. Кто на новенького?
— Идут двое по Красной площади. Приспичило им. Подошли к стене мавзолея, и давай ее поливать. «Прекратить! Спрятать! — кричит милиционер, — вон отсюда!» Они отошли и тот, который шел нараскарячку говорит: «А я его обманул, я спрятать спрятал, а прекратить не прекратил».
Шофер, захохотал, не дожидаясь моей реакции. Надо и мне изобразить одобрение из вежливости:
— Он был диссидент и таким образом выразил свой протест против существующего строя.
— Кто?
— Ну, тот, который в мокрых штанах.
Шофер не знает значение слова «диссидент», но не спрашивает — боится показаться глупым. А он, судя по всему, не глуп, совсем не глуп, хотя и носит глупейшую фамилию: Яшка Крендель. Где-то я читал, кажется у Ганжиной, что до середины шестнадцатого века в России, вообще не было фамилий, а были только прозвища. Значит, можно предположить, что Яшкин предок был тощ, сутул, и согбен в дугу в позвоночнике. А. может быть, он был совершенно нормален внешне, а просто торговал кренделями. Яшка — шельма, но любим односельчанами. Почему? А потому, что умеет смеяться над собой. Завел меня к себе: «Пойдем, доктор, я тебе кабана покажу. Ты такого еще не бачив». В деревне живут переселенцы из Полтавы и поволжские немцы. В результате украинские детишки бегло говорят по-немецки, а немцы, в свою очередь срываются на украинскую мову. Крендель — русский, но тоже подвержен общей тенденции. Зашли в сарай. По колено в навозе, размером с болонку, с поджатым, как у больного песика хвостиком, карлик рода поросячьего уныло стоял в углу. «Полтора года уже откармливаю, уже кастрировать пора, но его же не удержишь. Соседей звать придется. Ну, как тебе мой кабан? Я к нему заходить боюсь. У него клыки в палец толщиной, во, боров! Американская порода — «ландрас». Я, вообще, богатый, тильки у меня грошей немае».
Когда-то Яшка работал на совхозном автобусе. Ехали с совещания по проселочной дороге, пошел дождь, забуксовали, часа через три выехали на сухую дорогу. Пиво, выпитое в райисполкомовском буфете, настоятельно требовало выхода. Вокруг ни кустика. » Дамы по левую сторону машины, — начальственным тоном объявил Яшка, — кавалеры по правую и поедем с божьей помощью». Только присели дамочки из совхозной администрации, только мужчины пустили струю на колеса, как Яшка мгновенно завел машину и рванул с места. Вот был кадр! Кто-то, как в Яшкином анекдоте, «спрятал, но не прекратил», женщины в интересной позе и в полном смятении: «лицом к лицу лица не увидать — большое видится на расстоянии». «Господи! — говорила потом, безответно влюбленная с детства в длинноногого красавца главного инженера мадам из отдела кадров. — И по ком сохла всю жизнь? По кому убивалась? По кому слезы лила? Я за него замуж собиралась, а у него амурчик — два микрона!». Яшку выгнали с треском, и с тех пор он работал на скорой помощи.
«Просыпаются молодожены после первой брачной ночи», — Яшка вспомнил еще один анекдот:
— Милый! Ты, по-моему, обосрался.
— Да, дорогая, мне приснился ужасный сон, как будто бы я упал с десятого этажа.
— Ой! Я бы умерла со страху!
— Но я же мужчина!
Смешно, смешно, смешно! Если бы мне перед этим не испортили настроение. Не выношу хамства, ловлю себя на мысли, что удар перенес бы легче, чем необоснованную грубость. На удар я всегда отвечаю ударом и квиты. На хамство не всегда среагируешь адекватно. Помню все случаи немотивированного оскорбления с самого раннего детства. Помню, и никого не простил. Стоят двое в тайге на берегу реки Чусовой. Стреляют из малокалиберной винтовки в консервную банку. Хорошо одеты, чуть под хмельком. Не попадают. Полная коробка патронов на пеньке. Один из мазил — сын директора леспромхоза. Я стою близко от них в воде на перекате и ловлю на закидушку хариуса. Неприятно, что нагло палят рядом, могли бы и дальше отойти, рыбу не распугивать. Молчу, вежливо подсказываю, что не надо рвать, надо задержать дыхание и плавно нажать на курок. Все равно не попадают.
— Дайте, я попробую.
— А х.. тебе не надо?
Если бы в тот момент не у них, а у меня была винтовка в руках, застрелил бы сволочь, не задумываясь.
Вот и сегодня просит меня районный психиатр завести ее больной лекарство, у нее, дескать, аутизм, неясная клиника, ее бы разговорить надо, но она молчит, как партизанка. Дает доктор мне коробку и называет трифтазин специально его малоизвестным и трудно произносимым названием «трифлуоперазин» и при этом смотрит пытливо: а въехал ли, я в проблему, вообще, а «копенгаген» ли я в психиатрии, и все это с улыбочкой, и все очень мило и даже, я бы сказал, доверительно: «А вы попытайтесь, доктор ее разговорить» — и тут же с ехидцей: «Хотя, что толку? Вы же психоанализом не отягощены?». Вот, мокрощелка! И я тоже хорош! Язык к заднице прилип от неожиданности, а надо было ей ответить: «Да, психоанализом я не отягощен — это верно, но мне, как участковому доктору, это и не надо, зачем я буду у вас хлеб отбирать? А знаете, чем вы не отягощены?». И как только она бы меня спросила: «Ну, и чем?», — я бы ей мстительно и с назиданием: «Воспитанием, вот чем!». Вот всегда так: чуть позже нахожу против хамства противоядие, а в сам момент оскорбления, теряюсь от внезапности нападения и от того чувствую себя потом отвратительно. Деликатность, это наследственное, она как музыкальный слух: либо он есть, либо нет. Бывают хамы профессора и необыкновенно любезные неграмотные люди. Учил меня в детстве сосед — дед Дьяков, ему придумали смершевцы связь с власовцами и выслали после войны на Урал: «Вот, ежли один человек поскольнулся и упал, а другой ржет над ним, как становой жеребец, — как с равным беседовал со мной дед, — «так тот, который ржет, он человек глупой». Так и говорил, нажимая на «о» — глупой. Вот этот малограмотный дед тонко воспитан, а психиатрица — нет. Хорошо бы разговорить больную, и уесть потом эту стерву. А что я помню про шизофрению? Дай бог памяти. Болезнь Блейера: sсhizo — это расщепление по-гречески, а phren — ум, разум, мысли. Она там что-то про аутизм говорила, ну это я помню — это выраженное эмоциональное оскудение, замкнутость и активное отстранение от внешнего мира. Вот и все, пожалуй. Не густо. Там есть еще, какой-то симптом Кандинского-Клеромбо, но, убей меня, не помню, что это такое, и с чем его едят. Ладно, обойдемся без Кандинского и без Клеромбо. А вот интересно, существует ли при возникновении шизофрении, так называемый пусковой момент, как, скажем, у больных с ситуационно обусловленным психозом? Не знаю, нет, наверное. А что мы знаем про больную? История почти детективная. Скромная работница сельской бухгалтерии не поленилась перечитать все бессмертные труды «вечно живого». А потом, кто-то заглянул после нее в творения этого хорошо провяленного, и не менее хорошо загримированного садиста и сифилитика, а там такие крамольные стишки, такие язвительные пометки на полях, такой злобный наезд на основателя первой в мире страны Советов, что автору впору было в своем стеклянном гробу перевернуться от огорчения. Ну, конечно, допрос с пристрастием и прямиком в психушку. В тюрьму таких вредных златоустов садить по инструкции не положено.
Загрузили бунтарку медикаментами, пока ее всю не связало до косноязычия, и через пару лет отпустили. Только она в свою деревню больше не вернулась. Поселилась в саманном домишке (его в войну для сторожей построили) посреди огромного поля и больше из него не выходила. Приезжал племянник, привозил, продукты, дрова, а она засаживала целый гектар картошкой и дальше поля — никуда. И так десятилетиями.
Долго пылим среди березовых околков.
— Вот ее дом, — показал водитель, — она грамотная, бюстгальтером работала.
Яшка смотрит на меня, ожидая реакции на шутку. Мне лень изображать одобрение. Он вообще, мне надоел: скалится, как Гуинплен. Глубоко окученные, как по струнке выстроенные кусты картофеля. Ни одного сорняка. Посреди огорода дом без ограды.
— А где тут тропинка?
— А нет никакой тропинки, через огород идти надо.
— А как она ходит?
— А Тимофеевна не ходит никуда. Она может быть и вас в дом не пустит.
Стучу в дверь.
— Кто?
— Татьяна Тимофеевна, я ваш новый участковый врач, я вам трифтазин от психиатра привез.
— А как ее зовут?
Называю имя, отчество, фамилию. Щелкнула задвижка. Толкнул дверь, вошел в дом — никого. Кованый сундук, железная казенная кровать, аккуратно заправленная фиолетовым одеялом, посудный столик на нем трехлитровая банка зеленых маленьких помидор, в свекольном рассоле. Все! Нет не все, еще есть одна табуретка. А еще на подоконнике стопка старых календарей. Больше ничего в комнате нет. А где хозяйка? Оборачиваюсь и натыкаюсь на залитый непереносимым страхом взгляд. Она стоит за дверьми и неотрывно смотрит на меня. Физическое ощущение животного ужаса передается и мне. Надо разорвать молчание. Подаю ей лекарство, хвалю ее картофельную плантацию, она молчит, только изредка: «да» или «нет», но смотрит на меня без ненависти. Спрашиваю с умыслом:
— А какое сегодня число?
Сейчас, если она не ориентирована во времени, она взглянет на календарь и скроет свою неосведомленность.
— Ждете, что я сейчас взгляну на календарь? Я действительно могу ошибиться на день на два, но это не оттого, что я дезориентирована во времени, а оттого, что для меня не имеет значения временной фактор. День сюда, день туда — все это так несущественно. В психиатрических клиниках этот тест проводят более профессионально. Они всегда завешивают окно, чтобы испытуемый, утративший представление не только о дне, но и о времени года, не смог бы сориентироваться, посмотрев в окно.
Ничего себе «аутизм». Ничего себе «эмоциональное обеднение». Да она излагает лучше здоровых. Теперь уже я смотрю незаметно на календарь потому, что на нем, что-то написано. Рядом на гвоздике висит авторучка. Не могу разобрать текст, а безумно хочется это сделать. Листочки календаря не отрываются, а загибаются за резинку. Дорого бы я дал, чтобы полистать этот календарик, там может оказаться много интересного.
У нее нормальная артикуляция, бог мой, да она же не пьет эту гадость, ну, конечно, не пьет. Она говорит, что употребляет таблетки, а сама их выбрасывает. Голову даю на отсечение, что выбрасывает потому, что от той дозы, которую ей рекомендует психиатрица, у нее обязательно проявлялась бы скованность губ при разговоре. Нет, я отсюда так просто не уйду. Кажется, она мне доверяет.
— Первый раз вижу помидоры в свекольном соку, — показываю на банку, — это вкусно?
— Не так вкусно, как практично. В любом рассоле летом помидор заплесневеет, а в свекольном никогда. Только кислоты набирает до степени уксуса, а сохраняется прекрасно. Да вы попробуйте.
Достает вилку, подает мне помидор. Пробую — вкусно.
— Это меня поляки научили, тут рядом высланные из Польши жили.
— Сибирь — это такое смешение культур, можно сказать — «плавильня».
— Давильня это, а не плавильня.
Так, кажется, я поехал не в ту степь. Сейчас она психанет и закроется, как в скорлупу. Надо срочно поменять тему. Тему поменять не успеваю. Она тревожно выглядывает в окно:
— А Яков сюда не войдет?
— Да нет, он там, в кабине перекусывает, а после еды он обычно кимарит за рулем.
— Не люблю я его.
— Но почему? Он веселый, крендель, балагур. Единственное, что меня смущает — это портрет усатого бандита с трубкой на ветровом стекле.
— Он очень злой, подлый и чрезвычайно опасный человек. У него глаза цвета красноармейской портянки. И как только он получит возможность убивать, он будет делать это с наслаждением. Вы с ним не откровенничайте.
— Вы его хорошо знаете?
— Нет. Он один раз возил меня на комиссию ВТЭК, и я видела в зеркальце заднего вида его лицо. Для меня этого достаточно. А вы, правда, считаете его бандитом?
— Кого?
— Отца народов.
— Правда.
Кажется, я попал в точку. Она ненавидит то, что ненавистно мне. Взгляд теплеет и в нем появляется доброжелательность.
— Да вы садитесь.
— Татьяна Тимофеевна, извините за нескромный вопрос, а вы не пытались устроить свою личную жизнь? Вы красивая женщина, неужели не было претендентов на руку и сердце?
Вопрос беспроигрышный. Если есть клиника, и, если она принимает регулярно трифтазин, то она должна пребывать в состоянии, которое можно охарактеризовать, как некоторую утрату ощущения пола. Посмотрим, как она себя поведет. Ведет себя адекватно: улыбнулась, отвечает просто, без кокетства:
— Красивой не была, а вот молодой была — это точно. А замуж? Замуж мне нельзя.
— Но почему?
— Проклятие на мне. Родовое проклятие. Зачем же проклятых рожать.
— Но как же можно одной вот так жить? Когда у вас появилось желание уйти в этот скит?
— Скит это вы здорово, это вы образно. Когда появилось желание? А вы знаете, я могу назвать точно не только день, но даже и час, когда во мне появился страх. Мучительный, до самых костей проникающий в меня страх.
— Мы сами из Пензы. Отец работал в органах. Мне было семнадцать лет, когда его самого арестовали, а нас с братом и матерью повезли в Сибирь. Везли зимой в вагоне, без еды, без питья, не выводили даже в туалет. В днище вагона была прорублена дырка, в нее мочились, все это намерзало сосульками, их отламывали и сосали вместо воды. Вы, мне не верите?
— Верю.
— Половина вагона не доехала, трупы выбрасывали и ехали дальше. Нам повезло — остались живы, вот только мать мне рассказала про отца. Не надо было рассказывать, но она рассказала. Вы, мне скажите, как доктор, отчего это происходит. Вот, если выстрелить прямо в затылок, то крови много, а вот, если чуть ниже макушки угодить, то крови почти нет?
— Честно сказать, не знаю.
— Вот видите, доктор, а не знаете, а мой невежественный родитель точно знал. У них даже такое соревнование было, на папироски спорили, кто бескровнее убьет.
— У кого?
— У карателей, разумеется.
— Расстреливали семью служителя культа. Поставили лицом к стене. Детей тоже.
— Вы мне не верите?
— Охотно верю. Они Николая Александровича вместе с детьми убить не побоялись, а тут простой поп.
— Ну, вот выстрелили, все упали, а та девочка, которую мой родитель казнил, вскочила и к нему: «Дяденька, не стреляй!». Он же хотел папиросочку выиграть и наровил, как можно повыше в голову попасть, чтобы крови меньше, чем у других вылилось, а у девочки локоны, она беленькая была, он из-за них, из-за локонов этих и промазал, царапнул пулей по коже, а мозг не повредил. Она схватила его за шинель, кровью заливается, в ногах у него валяется и тоненько кричит: «Дяденька, миленький, не стреляй». Ну, а ему стрелять в нее несподручно, можно же себе в ногу попасть, и оторвать ее нельзя — уцепилась за шинель. Он ее бьет рукояткой нагана по головке, а он скользит по крови, — удара точного нету. Много раз бил, пока она затихла. Мать увидела кровь на сапогах и шинели и меня недоношенной родила. Но ничего, я все равно большая выросла.
— Вот после этого рассказа, вы и стали бояться?
— Нет, вы меня не опережайте меня, пожалуйста, а то я собьюсь. Конечно, этот рассказ меня потряс. А как вы думаете? Мой добрый и любящий отец, и такой изувер. Тяжело, конечно, но все это притупилось бы со временем, если бы не сыпной тиф. Я металась в бреду, не могли сбить температуру, и все это время я видела перед собой девочку в окровавленных локонах, которая кричит тоненьким голосом, и которую торопливо убивает мой отец.
Она замолчала, и сидела на кровати, глядя в одну точку на серой стене, положив натруженные руки на колени.
— Самое ужасное, что у этой девочки в окровавленных локонах было мое лицо. А вместе со страхом во мне поселилась и ненависть ко всей этой коммунистической физкультуре. Все остальное вы знаете про меня.
И про эту несчастную говорят, что у нее эмоциональное оскудение? Это у тебя, психиатрица районного масштаба, оскудение ума, а не у нее.
— Но, вы знаете, доктор, не все так безнадежно. Я лично вижу свет в конце тоннеля. Они сожрут себя сами. Ситуация должна быть доведена до абсурда, и похоже, что к этому все и идет, а когда количество тотального вранья и концентрация великодержавной вони, достигнут критической отметки, они лопнут, как перезревший плод и союз бескровно распадется на удельные княжества. И вместе с этим распадом наступит крах коммунистической идеи. А потом начнется обычная бодяга: умствующие интеллигенты затеют неумные реформы, потом все обнищают, потом забудут все мерзости и заскучают по прошлому, потом застыдятся безбожия и антихристы изобразят благочестие и чинно пойдут в христианский храм. И это будет гадко, это будет противно, Что может быть кощунственнее? Гонители придут к гонимым, убийцы придут в дом к тем, чьих предшественников они убивали, придут, не потому, что покаялись, а потому, что настанет время, когда воинствующим атеистом станет быть не модно. И снова начнется вранье, приправленное националистическим соусом, но мне, слава богу, до этого не дожить, а вы будете очевидцем мною предсказанных процессов.
— Ну, почему так пессимистически? Вам надо переехать к племяннику. Ну, как вы тут одна будете зимой? Это же ужас.
— Племянник мой тоже отмечен родовым проклятием. Он с возрастом все больше на деда Тимофея стал походить. Это плохо. Если есть внешнее сходство, значит и внутреннее есть. Печать предстоящего большого несчастья читаю я на его лице, не знаю, что произойдет, но что-то страшное произойдет с ним непременно. Конечно в деревне веселее, но я туда не перееду. А вы знаете, как называется эта деревня? Нет, я вам не скажу, вы у Якова спросите, а когда он вам скажет, вы, как человек сообразительный все поймете.
Я встаю, говорю, что было приятно познакомиться, спрашиваю, а пьет ли она лекарства, она, вместо ответа, понарошку грозит мне указательным пальцем. Я говорю, что знаю, что она писала стихи, и что очень интересно было бы их почитать. Она говорит, что стихов больше не пишет, что ей стыдно за свои поэтические упражнения, что у ее стихов псевдонародный стиль, и потом: «я вам стихи, а меня опять в психушку», я клятвенно заверяю ее, что «могила», что «нем, как рыба», что никогда и никому, ни при каких обстоятельствах. Она берет на подоконнике старый календарь, безошибочно находит нужный ей день, вырывает листочек и отдает мне. Я выхожу, слышу, как за мной поспешно задвинули щеколду, прохожу мимо окна, вижу в отсвеченном солнцем стекле ее лицо, знаю, что со мной что-то подобное уже было, мучительно пытаюсь вспомнить, где и когда я был в точно такой же ситуации, вспомнить не могу, но с облегчением озаряюсь, что подобное я видел в замечательном фильме Василия Макаровича Шукшина «Калина красная», я вспоминаю сцену, когда Егор уходит из родительского дома, и в стекле, освещенным закатным лучом видно лицо матери, а на этом русском, бесконечно добром лице тревожное любопытство, осветленное предчувствием, что это был ее сын, ее кровь, ее боль, ее горе.
Иду картофельным полем, рассматриваю на ходу, подаренный мне листочек из календаря. На листке дата 5 декабря, а на обратной стороне четверостишье:
Тяжкой шапкой Мономаха,
Покатились купола,
Когда чернь, не зная страха,
Храм России взорвала.
Пытаюсь вспомнить, когда был взорван Храм Христа Спасителя, прихожу к выводу, что, именно, в этих числах и произошло святотатство. А еще я думаю о том, что есть в этом четверостишии незавершенность, и, следовательно, где-то на других листках календаря по всей вероятности, есть его окончание. А если — нет, то неплохо было бы дописать стих, но Яшка Крендель мешает думать. Сначала он сообщил мне, что у Тимофеевны полный сундук денег — она же картошку машинами сдает, а потом он вильнул проезжая через деревню, пытаясь наехать на зазевавшуюся собачку. На мой недоуменный взгляд, спокойно отвечает: «А я люблю собачков давить. И что характерно, на нее наедешь, — машина подскакивает, как будто через бревно переехал». Не успеваю возмутиться, — навстречу едет свадебный кортеж. Вьются ленты, пыль столбом, музыка, веселый крик из салонов автомобилей. «Браун дочку выдает, — объясняет Крендель и тут же без всякой связи — А хорошо, мусульмашкам. Жена состарилась, а он себе молоденькую взамен. Лишь бы деньги на калым были. А вот я сегодня утром выполнил для моей старушки супружеский долг, и таке вонэ невкуснэ!». Кажется, я начинаю ненавидеть этого затейника, а он поет влажным голосом: «Бывали дни веселые, служил я ямщиком». Вот, дебил! Взял по куску из разных песен, придумал несуществующий мотив и теперь терзает им меня. Такое впечатление, что у него застряла в глотке мокрота. Почему это, у людей обделенным музыкальным слухом, такая тяга к пению. И чем он бездарней, тем громче поет. Как с ним работать? Пытаюсь воспроизвести в уме разговор с Татьяной Тимофеевной, но он, гад, мешает: выдает еще один песенный винегрет: «Но не одна трава помята, вино с печалью пополам». Шедеврально! Мотив опять синтетический, но ведь попадает в размер, поганец.
Пробую продолжить незаконченное стихотворение, но, оказывается, делать это в присутствии композитора самоучки, совершенно невозможно. Исторгаемая Кренделем мелодия, забивает условную музыку, моих, в муке рождающихся стихов, звучит в диссонанс и создает какофонию.
— Приговорили к высшей мере, и правильно! — опять прерывает мое творчество шофер.
Это он о тех, кто хотел угнать самолет.
— Расстрелять легко. Их за подбородки подвешивать надо или давать гранату во рту подержать.
Это интересно. Прошу объяснить принцип неизвестной мне казни.
— Вот, видишь, доктор изоляторы на столбе? Изоляторы снимаются, он стеклянные, их молотком разбить, и подбородками на крючки подвесить, — он прижимает толстый палец к заросшему кадыку и глубоко вдавливает его чуть впереди подъязычной кости.
— Очень оригинально, а как с гранатой?
— Элементарно. Осужденный связывается, с гранаты образца 30 года, снимается кольцо, ротик открывается, и рукоятка с зажатой чекой вставляется в ротик. Будет держать в ротике, а ротик-то устанет рано или поздно, и как только он зубки разожмет, тут-то и бабахнет. Полные штаны навалит предатель, пока взорвется.
Нет! Я убью, когда ни будь эту падлу. Крови жаждет. Мало ему крови. Горят глаза цвета красноармейской портянки от почти сексуального возбуждения.
Забивала революционная блядь в галифе, Лелька Атаманша гвозди белым офицерам в белые плечи. Борис Андреевич Лавренев об этом зря бы не написал, но все равно это художественное произведение, а есть же и факты.
В 1919 в Киеве с 25 января по 16 января были расстреляны 1000 офицерских детей.
В том же году в станице Каргинской был осуществлен особый способ геноцида казачества — избиение наиболее цветущей ее части. На глазах родителей расстреляны 1000 девушек. Про уничтожение служителей Бога, я уже не говорю. Зачем воздух сотрясать, когда у них у изуверов рука не дрогнула помазанника Божьего вместе с детьми казнить. А зарывание в землю с последующим скальпированием, а снятие «перчаток» с рук в Харькове? А клизмы с битым стеклом, а горящие свечи под половыми органами, а подсаживание к буйным душевнобольным в камеру, а пиление костей в Царицине, а посыпание ран солью в Алупке, а выкалывание глаз, лицам причасным к белому движению в Симферополе, а вырезание плода у беременных в Омске, а вонзание грамофонных иголок под ногти в Благовещенске, а замораживание заживо в Соловках, а сжигание на кострах на Урале, а поджаривание офицеров в топках, с опусканием их в котлы с кипятком (так погиб в Одессе герой Порт-Артура генерал Смирнов), а помещение в ящик с разложившимися трупами в Киеве, а превращение в ледяные столбы в Воронеже, а опоясывание головы ремнем по средневековому рецепту в Армавире, а катание голых в бочках с гвоздями в Воронеже, а надевание венков из колючей проволоки служителям церкви, а побитие камнями в Екатеринославле, а распятие на кресте поручика Сорокина в Киеве? Мало тебе крови Крендель-бублик? Так ты еще два способа казни изобрел, упырь! Но, какой замечательный психолог Татьяна Тимофеевна. Один раз его увидела и сразу же козла вычислила. Кассандра!
Я забыл спросить шофера про название ее деревни. Пришел домой позвонил в больницу. «Лубянка (деревня в Полтавском районе Омской области — прим. автора) — дохнула на меня трубка холодной безнадегой подвалов на Лубянке.
* * *
В маленьком, по-немецки чистеньком городке Kirn, что в земле Reilandpfalz, я сижу в доме моего бывшего пациента и потягиваю с ним мое любимое пиво Krombacher. Не только качество хмеля, солода и дрожжей, определяют достоинство напитка. Не менее важно качество воды. Из хлорированной воды, как ни старайся — не получится доброго пива. Так вот для моего любимого Krombacher на протяжении последних трехсот лет вода берется из горного источника. Ее не только не хлорируют, ее даже не озонируют — такая она стерильная и вкусная. Мой приятель Лео раньше у себя в Лубянке был Леонид. Теперь вот — Лео. Евгении превратились в Ойгенов, Василии стали Вильгельмами, а недавно я присутствовал на отпевании моего знакомого Спиридона Эбеля и своим ушам не поверил: пастор назвал его Флорианом. Я не видел Лео десять лет. Лео — честный, я лечил, когда-то его честного отца, у него девять честных братьев, честная жена — Альма и трое честных ребятишек. Им не в кого быть плохими. Да простят меня русские! Я, проработавший в немецких деревнях более пятнадцати лет, официально заявляю: количество честных индивидуумов на одну тысячу человек, среди лиц немецкой национальности, неизмеримо выше, чем среди других народов. Есть плуты и среди них, но нет азиатского коварства. И попробуйте меня переубедить в обратном. Лео доволен жизнью, у него трезвые мозги, и на месте руки, чего не могу сказать про себя. Он, работая в сибирской деревне, вставал в четыре утра, ложился с паяльной лампой в сучий мороз на землю и разогревал свой молоковоз. Возвращался с последнего рейса из Полтавки уже затемно. А теперь он работает на физически нетяжелой и хорошо оплачиваемой работе, дослужился до начальника смены и доволен. У него прекрасный немецкий, две новенькие машины — одна для него, другая для жены, у него громадный двухэтажный дом, а за домом, огороженный и довольно большой для тесной Германии земельный участок. Лео прост, надежен, объективен, как градусник, хлебосолен, и мне приятно гостить у него. Сто раз уже перемыли косточки знакомым и землякам. Лео сетует, что Лубянка вся переехала в Германию, и что, перебравшиеся переселенцы из Казахстана загадили всю их аккуратную немецкую деревню, и ее теперь не узнать, а я сижу ошарашенный последним известием. Я спросил его пару минут назад, помнит ли он Татьяну Тимофеевну, и живет ли она до сих пор одна?
— А разве ее не при тебе убили?
— Нет, а кто ее убил?
— Племянник. Ударил сзади топором в затылок, сундук взломал, деньги забрал, и буквально через день его и поймали.
* * *
Я иду по немецкому кладбищу, хочу проведать Спиридона-Флориана. Он был славный и умер хорошо, внезапно. Во время отпевания пастор рассказал всем присутствующим, какая у него была тяжелая жизнь. Священнослужитель напомнил присутствующим про тяжелое детство покойного, про то, как он в один день 22 июля 1941 года, вдруг был объявлен фашистом и был депортирован из Поволжья в Сибирь. Дотошно, добросовестно пастор перечислил все места Флориановой работы от конюха до колхозного кузнеца, не преминул заметить, что покойный всегда относился к работе с большим усердием, и что его уход из жизни разбил сердца его родным и близким. Я смотрел на дорогой гроб и, хотя мне было искренне жалко Спиридона, мысли мои вращались больше в земной плоскости, чем в небесах. Я думал о том, что бедняга Спиридон и мечтать не мог о такой пышной и трогательной церемонии, а тем более, он представить даже не мог, в каком красивом гробу он будет лежать в часовне. Я вдыхал неприличный и непривычный для святого места запах русских котлет — его принесли с собой на одежде жены сыновей Спиридона (сначала приготовили все для поминок, а потом только пришли в часовню), и поймал себя на мысли, что умри я завтра, и никто, кроме моей дочери и жены не придет на похороны. Два человека, идущие за гробом — это конфуз. Потом я думал о том, что рациональные немцы правильно делают, освобождая себя от хлопот, связанных с похоронами — им же работать надо, а не бегать за гробовщиками. Умирает человек, звонок в похоронное бюро, через пять минут катафалк забирает покойного, увозит его в морг, там его моют, стригут, бреют, даже макияж делают, если это необходимо, одевают, укладывают в гроб, и через пару дней приглашают родственников на отпевание. Практично, удобно, только плати. Закончилась проповедь, заиграл органист, вошли шесть бравых служащих, переставили гроб на колясочку и повезли к могиле. Вокруг могилы синтетический зеленый ковер для того, чтобы земля из могилы не повредила, растущую вокруг могилы траву. Рядом маленький холмик, а в нем детская лопатка. Это тест для меня. Если на гроб бросают землю лопаткой, значит, умер местный, а, если присутствующие берут землю в горсть, — значит, хоронят «русака» — нашего российского немца. Никаких поминок в доме. Только «русаки» устраивают тризну там, где они живут, а для местных рядом с кладбищем, кафе с трогательным названием: «У последней слезы». Хочешь уронить слезу в рюмку, закажи себе столик.
Постоял у могилы Спиридона, походил по кладбищу. Вот громадный дубовый крест, что редкость для Германии (здесь чаще мраморные плиты), а к концам поперечины, огибая вершину креста дугой, приделана толстая, миллиметров в пять толщиной и сантиметров тридцать шириной медная полоса. Огнем горит на солнце медь, видимо родственники обрабатывают металл особым составом, а я гадаю: «Сколько времени простоял бы этот цветной метал, где ни будь в Российской глубинке на кладбище?». Недолго бы украшала дорогая медь православный крест, ох недолго. Белочек на кладбище, как в Австралии кроликов. Их не кормят с рук. Это делает служащий. Каждый день на мощные, корни старого дуба посреди кладбища он высыпает: кучку грецких орехов, кучку лесных, и кучку земляных. А, кроме того, россыпью бросается вокруг дерева малюсенькое сдвоенное печенье, склеенное шоколадом. Белочки заелись, и берут еду впрок. Вот одна с земляным орешком в зубах, процарапала лапкой продолговатую ямку, померяла размер орешком, осталась недовольна, углубила луночку, положила туда заначку, закопала и для пущей сохранности пошлепала по земле лапкой. Практичная! А кто ее этому научил?
Читаю надписи на памятниках, смотрю на дату рождения и смерти, вычисляю количество прожитых лет и прихожу к выводу, что немцы очень долго живут. Почему? Потому что они эмоциональные инвалиды и «не берут в голову» или потому, что много жрут бананов, а в бананах серотонин — гормон удовольствия. Чисто, ухожено, а я не хотел бы здесь лежать. Старый, заросший крапивой русский погост, где с могилы моего отца украли алюминиевую оградку и наверняка пропили, мне предпочтительнее. Сейчас, на эту тему, я зарифмую мыслишку. Ну, скажем так:
Цинизм мой кончился курьезно,
Живя в банановом раю,
Я заболел весьма серьезно,
И страх впервые плоть мою
Сковал, как лед осенний лужи:
Мне ж мой погост для смерти нужен!
Ну, как? Пойдет. Не могу ни на чем сосредоточиться, — все время думаю о Татьяне Тимофеевне Кашиной. Все сбылось. Все развалилось, немногие обогатились, а большинство обнищали и сразу же заскучали по твердой руке, и пошли христопродавцы в храмы, и умствующие демократы перегрызлись между собой и просрали выборы в парламент, и шофер мой оказался законченным негодяем, и случилось несчастье с вашим племянником, уважаемая Кассандра Тимофеевна. Но есть и позитивные новости, есть у меня для вас очень хорошая новость. Знайте же, что случилось в России полумистическое событие: Храм Христа Спасителя, взорванный 5 декабря 1931 года в 12 часов дня отстроен заново, восстал из пепла, как птица Феникс. Красавец Храм, загляденье и всего то построен за 9 лет, а собор Парижской Богоматери строили сорок лет, а знаменитый Кельнский собор строился, достраивался и перестраивался 700 лет. Так что и мы не лыком шиты, и мы могем, когда захочем.
Стихотворение я ваше дописал, старался не сбиваться с вашего, как вы изволил заметить, псевдонародного стиля. Вот послушайте:
Тяжкой шапкой Мономаха
Покатились купола,
Когда чернь, не зная страха,
Храм Росси взорвала.
И в безверьи истребляли,
С лютой злобой псов цепных
Всех священников вначале,
А потом и их родных.
А теперь кресты надели,
Божьей кары, не боясь.
Мастера в заплечном деле,
Не молившись, отродясь.
Обнищавшей и хмельною
Вижу я Россию мать,
Но признаюсь, что Святою,
Мне тебя приятней звать.
В святость я давно не верю,
Как назвать святым бардак,
Но совсем не лицемерю.
Я хочу, что б было так.
Возвращаться мне надо. Домой в Сибирь. Мне плевать, что с моей могилы бомжурики тиснут металлическую оградку. Если бы я мог, я бы им и сам дал на бутыльмент. Мне не жалко. Не хочу Krombacher, не хочу в грустное кафе «У последней слезы». Мне некого здесь поминать, и некому поминать меня. Я не люблю запах кладбищенских цветов, я люблю запах крапивы и дыма с огорода гробовщика. Здесь хорошо, спокойно, сытно, и безопасно, но нет праздника души. Здесь тихое благополучие похожее на прижизненную смерть. Здесь мертвечина. Здесь, как сказал мой любимый режиссер: «Очень хорошо, но вот похиздеть не с кем». Он прав, он — мудрый, но если к власти в России дорвутся Яшки Крендели? Скажете, так не может быть? Еще как может. Зачем далеко за примером ходить, когда Белоруссия рядом. Задавили оппозицию, закрыли рты журналистам, а некоторые из них и совсем исчезли; уничтожили независимые средства массовой информации и вот уже маршируют пионеры, которые на все «всегда готовы», а там и комсомол, а там и «враги народа» и всех сомнительных, недовольных и несогласных шеренгами в тюрьму, а там и Крендели с ревнаганами тут как тут, и рукояткой девочкам по белым локонам с размаху. И что мне делать? А ничего. Ехать надо, ехать. Сказал умница Веничка Ерофеев: «Если наша страна — это смерть, то заграница — это самоубийство». Смерть предпочтительней, ибо добровольный уход из жизни — грех для христианина. А люди везде несовершенны. Самое глупое — ждать гармонии от окружающего мира. Гармония должна быть в себе. Справедливости нет? Помилуйте, ее нет, не было и не будет. Справедливость есть, но только на небесах. Нужно не справедливости алкать, а великодушия, ибо великодушие выше справедливости. И не надо искать идеала. Его нет. Человеку нужно очень немного, нужно окружить себя теми, с кем тебе не скучно. За границей таких нет. За границей — правильные. Все веселые в России.
* * *
Еду из Германии на машине. Где-то перед Чистозерьем заблудился. Вижу, ковыляет старенькая сгорбленная бабушка с клюкой по проселочной дороге. Спросил, как проехать, она охотно объяснила. «Езжайте со Христом», — ласково так, и крестным знамением нас осенила.
Странное свойство русского языка: скажи она «с Богом» или «с Христом» и я бы не придал большого значения пожеланию, но вот это «со Христом», так тронуло, что неожиданно увлажнились глаза. Отъехали самую малость, встрепенулась жена: «Что же мы ей денежку то не дали?». И, правда, что ж мы ее не отблагодарили. Я посмотрел назад и не увидел старушки. Сдал назад — как сквозь землю провалилась. Рядом ни лесочка, ни деревеньки. Поехали дальше. Я еду в твердой уверенности, что я больше не заблужусь, и что я доеду до Ишима благополучно. А там и до Омска — рукой подать. Благополучно до дома доберусь потому, что я с бабушкиным благословением качу, потому, что я со Христом еду.
10 декабря 2003 года. Вад Кройцнах