НА СЕРЕДИНЕ МИРА. Наталия Черных. УТРЕННИЙ ОБХОД, эссе

Зеркало / зеркало, отражения, фактуры

(об одном стихотворении Ксении Чарыевой)

*
Аверс и реверс. Аверс — момент одного стихотворения. Реверс — имя. Если представить сверхобъёмное письмо, в котором обе эти плоскости можно рассматривать одновременно, а кроме них — ещё две-три (контекст, особенности современной методологии), то вышло бы идеальное призведение, стихотворения уже не требующее. Но такое произведение возможно только теоретически. Или же — как стихи на стихи.

Есть мнение, что лучший текст о поэзии — тот, после которого читатель скажет: стихи, о которых написано, гораздо лучше, чем текст о них. Но мне думается, что стихи всегда лучше, чем написанный о них текст, если он не есть самоцель — как и стихотворение. Худший текст о поэзии — тот, который оставляет ощущение обмана. Читатель разочарован в стихах. Но разочарование читателя в стихах неизбежно. Можно сказать — это презумпция текстов о поэзии — разочарование в стихах. Очарование — дело стихов.

Рассыпчатость современной русской поэзии не предполагает стройных, древесных конструкций и в критике. Поколенческие связи зачастую выглядят натянутыми, авторы то появляются, то исчезают. Но именно в этой дискретности возрастает ценность момента поэзии. И ценность одного стихотворения. Галина Рымбу как-то сказала об «учительстве одного стихотворения». Немного повышенный тон высказывания уравновешивает его точность: поэт приходит в нашу жизнь отнюдь не толстым томом избранного.

*
Одно стихотворение — как моментальная фотография. Оно часто преподносит автору и читателю искажённые, расплывающиеся черты, неузнаваемые гримасы. И в этом наитии светового баловства нет никакой честности. Никакая внутренняя сущность не выглядывает из почти что случайных черт. Эти зыбкие световые полосы есть ряска, цветение над бездной. Именно над бездной — а не над болотом. Каждый портрет — настоящий — бездна. Сними рукой цветение — и станет не по себе. Конечно, по одному стихотворению судить о поэте невозможно. Но когда берём одно стихотворение — или, что чаще, одно стихотворение, как запротоколированный литературой странный портрет, берёт нас — слышим голос и влечение этой человеческой бездны.

*
Ксения Чарыева — любимая кукла молодого московского литсообщества. Её ломаная линия так или иначе задевает всех, кто с ней сталкивается. Её стихи — как мятое белое платье в финале печального вечера. «Кто вам сказал, что у меня всё хорошо?» — можно назвать её девизом. Строчки дёргаются как пронзительные марионетки. Порой они вызывают в памяти образы и периоды романов Гюго. Они нравятся поэтам, которые не нравятся друг другу. Её стихи то чрезмерны, то недостаточны, а то и вовсе безвкусны. Это плохие стихи. Но это именно тот случай плохих стихов, который можно назвать счастливым. В иное время сказала бы: разновидность панка. Чарыева вытаскивает наружу самое неприятное, провоцирует. И тут же бросается лечить, как виртуальная медсестра со всегда готовым к работе полным шприцем. Чарыева пишет шаржево. Путано. Но именно в её поэзии, как мне видится, и проявился тот обожаемый и чаемый более старшими её коллегами радикализм, которого у них нет и в помине. Радикализм рождается не в уме, а в чувстве. В тонкой расселине между умом и чувством, но ближе к чувству. Именно потому намеренно стать радикалом нельзя. Радикализм в поэзии возникает стихийно.

*
В поэтике и образе Ксении Чарыевой (важно взаимоотражение этих моментов) мне важны — притягивают и отталкивают — два впечатления. Порода и серьёзность. Их сочетание говорит за большое поэтическое будущее, но предсказывать не стану. Хотя последняя подборка на «Полутонах» мне понравилась больше. Что такое порода. То, что Пастернак назвал бы почва и судьба, а Лермонтов свёл бы к цвету волос. В случае Ксении «порода» имеет состоящий из назывных ассоциативный ряд. Какой составляли ирландские друиды и филиды, описывая ранее незнакомое явление. Или тот ряд, который записывал Смоктуновский, работая над ролью. Или — совсем ближе к Москве — причитание кликуши у собора.

Порода — Москва, плохая вода, просторные, но неухоженные квартиры, мгновенно меняющиеся на тесноватые холёные комнатки в Подмосковье, холодноватые, во французском духе, отношения с родственниками, множество занятий — подростком, прекрасная и ещё развивающаяся память и — ощущение себя муравьиным львом. Я червь, я бог.

Серьёзность — как у Патти Смит. Чарыева серьёзна и в эпатаже. Хотя она вряд ли эпатирует — скорее так выглядит неверный ракурс, взятый к её поэзии. Это незаурядное качество. И, слышала, качество гениального комика. Она пишет стихи почти как научную работу — такое от них остаётся ощущение. Как хаотическую научную работу. Так Гарри Поттер напишет воображаемый диплом, а этот диплом возьмёт — да рассыплется помойной кучей перед профессором. В этой серьёзности не стоит искать высокого смысла. Высокий смысл — в мучительном напряжении, исходящем от стихов. Он касается всех. Он манипулирует читателем, этот смысл.

Теперь — как оба впечатления связаны стихами. Серьёзность тяготеет к строгой, ритмически ординарной форме. К униформе. Порода требует соблюдения традиций, но порода устойчива и несерьёзна. Таким образом, в каждом стихотворении растворена небольшая улыбка. Строчки, как вытянутые акселератные члены, исполняют ломаный танец, умело вырисовывая ритмические завитки, уже ни породой, ни серьёзностью не предусмотренные. И вот именно в этих электрических перебоях и возникает (стихийно) искомый радикализм. Возникает мир, в котором идея значит очень мало, а чувство значит всё. Чувство управляет всем стихотворением, и это управление порой кажется интеллектуально осмысленным. Но не стоит доверять рассчётливости настоящего радикала! Он может быть неимоверно одарён и удачлив. Но он живёт чувством.

***

невыносим на руках за скобки
так к теремочкам текли от тюрем;
сколько сардин в коробке,
сколько слабости во фритюре

реши, это звук с которым падает точка
болевая на дно стакана
или врачебного молоточка
утреннее стаккато

*
Первая строчка мне видится совершенной. Эту невыносимость за скобки придумать нельзя — она есть! И далее следует стильно-панковский провал, который первой строчке совершенно не вредит: так к теремочкам текли от тюрем. Сказки о свободе, когда стихотворение — о Любви? И какие-такие сказки о свободе? Сугубо чувственные, неназываемые в своей тонкости переживания прорисованы полузабытым парижским настольным хламом: сардины (ну да, рыбные консервы), фритюр (кроме картошки, скорее всего, глубокой заморозки, ничего нет). Натюрморт увиден едва ли не глазами Макса Эрнста! Но стихотворение — о Любви! Оно обращается не к самому себе, как многие стихи, а к адресату, и как — что тот его слышит. Это редкость в поэзии вообще.

Вторая строфка начинается с не менее, чем первая, значительной: «реши, что это звук, с которым падает точка». Но ввиду начального и почти неуместного «невыносим» — аккуратное обращение в начале второй строфы, как и положено стихотворению, идущему в нисходящей тональности, звучит не так ярко. «Точка болевая», да ещё с очевидным анжабманом, была бы совсем пафосна и плоха, если бы на всём стихотворении не было бы белого врачебного халата и утренних лучей в палате. Невролог, возникающий в конце (небольшая улыбка) своим небольшим блестящим и резиновым молоточком с острым наконечником, подтверждает, что стихотворение… о любви как о болезни… И всё-таки о Любви.

Здесь очень нежный и робкий тон — чем оно и пленительно. И оно хорошо тем, что сложено в две строфы. Бывают (и сейчас довольно часто) стихи, которым лучше быть большими. Ксения Чарыева порой создаёт такие большие полотна. Но этот очень дорогой поэтический страз обладает своим уникальным характером и может поспорить с автором!

kamenah

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *