Воскресное чтение. Наталия Черных, два рассказа

САН-КАРЛОС ДЕ БАРИЛОЧЕ

рассказ

1.

http://kolizej.at.ua/_pu/4/72732487.jpg

*

Он отволновался, как море. Не отжил, а именно отволновался. Глаза высохли. Теперь — не из воды, а из латекса. Вечные. Ахматова понимает – как это, когда из латекса. О том и написала: «и больше никогда не плачут». А прежде он долго плакал и волновался. Измучился, устал волноваться. Теперь отдыхает. Да и всё уже позади. Штиль.

*

Вернувшись в полускорбное жильё, вспомнил, что хлеба и лимонов нет. Надо скорее купить. Женя, жена — у доктора на приёме: хороший и дорогой. Важно, чтобы хороший, потому что пятый месяц, и начинаются помехи: ей самой и малышу. Дома по утрам — разговоры о правильной пище и продуктах. Однако правильной пищи нигде в мире нет, и пусть не врут. Женя умеет извлекать все витамины и минералы из отечественного риса. Не зря её зубам, ногтям и волосам завидуют: как, он сам видел.

Сумку, чёрную, вагончиком, со множеством карманов (как выкрашенные в чёрный джинсы хипаря; у самого такие были) поставил. Не бросил, а именно поставил. На икейскую пластиковую стоечку. Женя выбирала. Она всё в этой квартире выбирала сама, и даже цвет своих волос. Хотя зачем ей краситься.

Он часто ловил себя на том, что устаёт от Жени. Её всегда было и есть слишком много, а теперь будет вдвое больше. Но должно же быть хоть что-то кроме него самого. В зеркале мелькнуло резко скуластое, худое, с крупными светлыми глазами, лицо. Да, хипаном он был заметным. А ещё кремону в руки, на Казань, то бишь, на парапет Казанского собора в городе Петербурге, и — пуля просвистела. Он пел почти как Чиж, и даже лучше. Но прошло двадцать два года. Потому и Женя.

В карманах нашлось мелочью рублей пятьдесят. На лимоны и хлеб хватит. Айда тратить деньги. Все деньги, всю мелочь. Звон мелочи его несколько успокоил.

Но он уже отволновался. Насовсем. Как море – как Атлантика. Только что литию по себе не написал.

*

Всё начинается, когда всё закончилось. Что закончилось — и что началось. Закончилась семья – родители умерли. Он не мог представить, что их смерть будет для него такой бесчувственной и страшной, почти никчёмной. Он всю жизнь тянулся к ним обоим, к матери и отцу, жившим в разных концах Союза. Приезжал, впитывал их слова, привычки. Несмотря на нездоровую независимость. Закончилось единственное чувство к женщине: она, конечно, удачно вышла замуж и именно тогда, когда он плавал в житейской проруби. Закончила дружба, почти любовь. Лёлик умер в Германии, взяв чрезмерно большую дозу. Даже не написал последнего письма. Закончилась музыка. Кто теперь помнит «Шкипера»? Что осталось — не важно. Работу он по-своему любит, и ему повезло, но и она тоже закончилась. Деньги он найдёт всегда. Но пока ходит в офис. И невесть ещё сколько ходить будет. Осталась – Женя. Но она-то тут при чём.

*

При выходе из подъезда почти столкнулся с молодой матерью и двумя её отпрысками: мальчик и девочка. Прошла короткая, неприятная молния.

Отчего у этих молодых и красивых, более или менее, но всегда неплохо устроенных в жизни матерей такие тяжёлые, неприятные лица? Он для себя решил эту задачу так. Дети мешают матерям, они воруют их время и молодую красоту. Матери втихую проклинают детей, порой и не думая, что проклинают. Дети очень это чувствуют.

Женщина вдруг, ужасаясь, соображает, что её стало во много раз больше; ей неуютно. От этого постоянное раздражение. Чтобы его скрыть, вырабатывается привычка делать вид, что все вокруг небрежно относятся к твоим детям. Хотя на самом деле от них деваться некуда.

Для него эти многочисленные городские дети стали подобием собак и кошек. Домашние беспризорники.

Нет, у Жени такого не будет никогда. У неё просто какой-то дар жить исподтишка. Она-то точно знает, что до неё никому нет дела. И уже поняла, что до её ребёнка никому дела нет, и никогда не будет. Но ей-то с ним лучше.

Молодка вильнула обтянутым задком и шмыгнула к лифту. Дети, напротив, медленно, по ступеньке, будто обдумывая каждый шаг, поднимались по лестнице. Он забрал несколько вправо. Чтобы дать детям пройти, остановился. Справа – многочисленные узкие пасти почтовых ящиков конопельного цвета. Сквозняк. Дверь в подъезд оказалась широко открытой. Вдруг девочка, разинув рот, распахнула глазищи (что там разглядывать – одни полуседые чёрные локоны, последний признак умершего музыканта) и потянулась в его сторону. Затем так же вдруг отскочила. Видимо, ей что-то резкое сказала мать. Но он не услышал. В руках малышки оказался шарик на тростинке, розоватый, и карамелька: липа и мелисса.

Вышел и аккуратно закрыл за собой дверь подъезда. Однако по спине тут же проехался скрип. Чуть вздрогнув, оглянулся. Дверь в подъезд снова оказалась открытой. Девочка стояла в проёме, держась за ручку и посасывая карамельку. Видимо, мать велела открыть дверь подъезда. Что такое… Девочка долго смотрела вслед. Что-то увидала. То, что он только чувствовал.

«Началось. После того, как всё закончилось».

Лимонов купить, конечно, забыл. Ладно.

*

Шкипер. Он и есть шкипер – Денис Куприянов. Отец Ефрем пошутил, после одной из первых исповедей: «Дионисий, говоришь… Вакханки…» Да уж.

Отец Ефрем жил по соседству. Шкипер знал его со школы, и они даже дружили. Но это была прохладная дружба. И только когда Женя заявила, что они повенчаются, дружба заметно потеплела. Возникла взаимная приязнь.

А вакханок, правда, было много. И сейчас они порой приходили к нему, чуть опережая сон. Но Женя умела их прогонять. Метлой, что ли.

*

И всё же он видел, не помнит, где — это жатое как синтетическая ткань и тонкое, но уже покрытое хитином времени, женское лицо с яростно наложенными полосочками помады-фуксии. Дело не в лице, а в том, что проступило сквозь. Просто встречная. Или нет? Но, кажется, тогда у неё был тёмно-зелёный форд. А теперь так, в метро. Тогда, теперь – какая разница. И всё же.

Денис поставил пакет с цифрой пять на стол и замер. Всего на секунду. Вспомнил.

Да, точно, видел. Без терракотовых линий у носа и рта, от неотвратимой городской женской тоски, без модельного кафтанчика, смотревшегося в метро скорее убого, без выражения последней униженности, окаянной несчастливости на лице.

Но дело не в ней – а в той, что исчезла, как будто ветром её унесло. Не часто сдувает человека: легко, вдруг, ветром. Уносит, как пёрышко.

Марину унесло.

2.

*

Всё начнётся тогда, когда всё закончилось.

Что она перенесёт двадцатичасовой перелёт с двумя пересадками, не предполагалось. Не предполагалось и того, что она вот уже месяц (или чуть больше) просыпается в одно время, сравнительно рано, и прекрасно себя чувствует. Не предполагалось безопасного и уютного жилища, расположенного в двух часах от серебряных озёр, окружённого лесом. И что размеренный день, хорошее самочувствие, озёра и лес — надолго. Хотя бы на несколько лет.

*

Мир, её окружавший, распался как кошмар: наскоро, глупо. Как всякий кошмар. Теперь можно записывать детали для романа, благо их много. Но все – несерьёзные. Даже если заставить вспомнить, как были когда-то важны. Хрупкие стены дедовской квартирки, асфальтовые ступени известной киностудии со вкраплением цветного щебня, хромые столики с книгами, подоконники офиса, в котором она оказалась всем и ничем. Столько сил тратила на мытьё этих подоконников.

Близкие – это же одно на другом несчастье. Дурочка с бёдрами и ногами провинциальной балерины, покупавшая квадратные метры за квадратными метрами, и чернявый друг её, одновременно покладистый и трусоватый, немного картавый, ниже на целую голову. Со стороны – плохое социальное кино. А они были – самые ценные в её жизни. Ценные потому, что человек хочет быть благодарным, ему жизненно необходимо благодарить. Иначе он не живёт — а так, со дня на день.

Но ей-то самой как было. Стёрли ластиком, выбросили, погрузили в неизвестность. И она жила. Жила неплохо, а затем полно, разворачиваясь и разрастаясь как куст сирени. Не имея ничего и обладая всем. Пугая порой саму себя ледяной и неукротимой витальной силой, невесть откуда взявшейся в сердцевине малохольного существа. До тех пор, пока её теневое существование не выплеснулось наружу и не заполнило жизни близких. Пока не сложилось так, что они для неё ничего сделать уже не могли. Но она и не ждала от них ничего. Просто ушла. Уехала. Вернее, увезли. Просто увезли, не спасая ни от чего. Перемена места жительства

*

Началось с того, что она запомнила слово: Сан-Карло де Барилоче. Пересмотрела все фотографии, скопировала некоторые и приукрасила пикасой. Затем разочаровалась и все фото стёрла. Осталось название. И с тех пор любой фильм с пейзажами Южной Америки смотрела с особенной жаждой. С чувством, что эта земля, до которой она не сможет доехать даже при самом удачном стечении обстоятельств, примет её.

Умереть в Сан-Карло де Барилоче.

Никак. Мягкие пучки осенних ветвей, розоватая платина заката над зеленоватыми дачными крышами, запах весны в ноябре. Нет, только сюда. Только в эту землю, сколько бы это ни стоило. Всё равно они, близкие и дальние, похоронят. Найдут деньги, место, крест поставят (она православная). Она вернётся, непременно. Когда?

Храм, конечно, иезуитский — далеко. Нужны доллары – автомобиль найдётся. Доллары есть. И в храме она была. В праздник. Такого ещё не видела.

*

Тысячи, тысячи маленьких свечей. Белых, золотистых, медовых. Водопад огней. Вдруг, то там, то здесь, выглядывают из него, на мгновение, широкие зелёные листья и белые букеты. Она видела и пёстрые букеты: с алыми, жёлтыми и лиловыми цветами. Но реже. Белые свечи, белые цветы и зелёные листья. Текут, затопляют.

Не представляла, что может быть столько людей. Что храм вмещает весь город, а поют — как ангелы. Высоко-высоко, чисто-чисто. И чуть гортанно: горние голоса. Нигде не слышала, даже на любимом Афонском подворье. А там все поют.

В храм она только зашла, осмотрелась и вскорости вышла. Молящиеся вокруг были как в очаровании. Никто, кажется, её и не заметил — хорошо! Наедине с собою… Службу слушала и смотрела издали, любуясь, захлёбываясь и почти засыпая – стоя. Потом началось шествие. Люди стали похожи на одно длинное живое тело, вращающееся в облаке цветов и огней: больших и малых свечей. А потом шествие вернулось к храму и замерло. Потом рассыпалось, и свечи гасли, гасли, гасли.

*

Сияние неба и свечей уже подёрнулось тонкой поволокой. Стало ощутимо прохладнее. Но в Маринином существе вдруг всколыхнулась память.

Рука в синем рукаве дорогой, купленной в Штатах, рубашки, которую одну и видно в приоткрытую дверь, — то поднимается, то опускается. Канун Нового Года. В руке – низкий представительский стакан с виски. Дверь – из тех, что на каждом строительном рынке, но не дёшево. Набор таких стаканов, шесть штук, можно купить на любом оптовом складе посуды. Не купишь только жеста, с которым поднимается и опускается рука. Не торопливо, не замедленно, а ловко, подмигивая запонкой. Скоро конверт вручат, премия. Холодильник вымыт. Все недоумения по поводу продуктов вроде бы решены. Остаётся дождаться десяти вечера и убраться в кабинете шефа. А пока протереть стол в переговорной. Узкая, длинная комната без окон, украшенная мелованными копиями старинных гравюр и синтетическим гобеленом из Рима.

Средство для мытья посуды разъедало кожу и ногти, но перчаток руки не выносили. Порой начинается судорожный поиск чистых тряпок, и в этой нервической судороге сквозит будущее увольнение. Май, почти лето. Кожа лица становится плотной, тяжёлой, как бы обветренной. Слабый химический ожёг. Каждую весну, несколько лет. Уволили много позже. А уличные продавщицы заворачивали ноги пластиковыми пакетами, как портянками. Для тепла. Её ноги пакетов не выносили. Мёрзли.

Всё закончилось. Но беспомощный жест остался. Так же как дорогая и болезненно потёртая одежда в дачном гардеробчике (а ведь икейский). Осталась их, хозяев и близких, беспомощность. Именной ей, Марине, надо её перевесить, преодолеть.

*

В городке днём пронзительно тихо. Тишина настораживает. Подошла к банкомату, достала карту, просмотрела счёт. Деньги пришли. Попыталась представить, как бы она жила, если бы этих смешных денег не было бы. Здесь. Курорт: пища и жильё дороговаты. Но хватает. Большая часть средств уходит на поездки. К озёрам. В храм.

Во внезапной паузе снова шевельнулась память. Денис. Как он там? Сумел вписаться в медленную и тихую жизнь страны, во все времена похожей на сельскую дорогу? Вздрогнула. Конечно, можно его найти в той или иной социальной сети. Найдёт.

А пока надо ждать известия. Скорее всего, это будет известие о смерти. И затем новая, новая жизнь. Но до известия о смерти будет известие о рождении.

МАКДОНАЛЬДС

http://www.inhabitat.com/wp-content/uploads/mcdonalds1-537x402.jpg

*

Вот жареная картошка – бледные небольшие аккуратные ломтики. И как они её делают, в каком количестве масла и при какой температуре? И в какой липкой вонючей, пахнущей жёстким щёлоком, фритюрной машине?

Дома (или вот как сейчас – в коттедже) на сковороде, даже без антипригарного покрытия, в полстакане масла – можно добиться и хрустящей корочки, и золотистого цвета – на среднем (не больше) огне. Из замороженной соломки – около ста рублей большой пакет. Но картошка-фри в Макдональдсе – это ритуально. Это сакрально как сырая свёкла для влюблённых вегетарианцев. Эта картошка суховатая, надменная и гибкая. С силиконом, что ли. И не потому, что особенно вкусная (часто недосоленная и недожаренная). Без соуса порой и есть невозможно. Кетчуп, сырный, сливочный. А потому что Макдональдс. Множество столиков, и люди, люди, люди. Самое интересное в Макдональдсе – не пища, а люди. Лица. Разговоры.

*

Десерты – шоколад, клубника, ваниль — в Макднальдсе есть всегда. Салаты – самые разнообразные. Пирожки: с вишней, ежевикой и чёрной смородиной. Кексы-маффины (шоколад, ваниль) – золотистый и тёмный — выбирай любой и любым подавишься. Мороженое (мягкое, сандей-воскресенье) – с большим количеством кисленьких фруктовых чернил. Чай – стандартный — 200, и большой – 300. Кофе – какой хочешь. В Маккафе выбор – не сразу сообразишь. Гляссе, венский, латте, капуччино, американо, эспрессо. Но я читала, что американцы пьют кофе только из вежливости. Любят горячее молоко. А вот супов в Макдональдсе нет. Надо освоить. Так и представляется тара из плотного картона с пластиковой крышкой. Ваш суп! Супчик дня! Куриный, овощной, щи, борщик. Триста грамм – больше не надо. Соус? Сметана.

И всё же самое интересное в Макдональдсе – люди. А еда – так себе. Вот на моём фишбургере какое-то синее пятно слева на его хлебной лысине. Краска. Съела. Панковское место Макдональдс. Сейчас расскажу, отчего меня такая мысль посетила.

И множество упаковки. Порой кажется, что больше, чем еды. Везде упаковка. Гигиена (какая тут гигиена: в гепатитных пятнах от кетчупа – всё, что есть на покинутом наскоро подносе). Санитария (локтем в разбавленный истерической детской слюной молочный коктейль). Панкам тут обедать, а не обывателям. Да где они есть.

*

Недели не прошло со времени открытия первого Мака на Пушкинской, а я там уже побывала и наелась на неделю вперёд. Чизбургером, десертом – мягким мороженым – и кофе. И конечно этой самой картошкой. Тогда молодые худенькие служители в палевой форме одаривали каждого гладкой глянцевой рекламкой, а лица у них почти светились. Беспомощное, но милое воспоминание. Бывают ведь беспомощные и милые чувства, от которых никак не отказаться. Как общепит. Как гости к ночи. Поиск человеческого. Жажда любви, заботы и ласки. На этом и построен Макдональдс. Не надо в одиночестве грустить (или не грустить, тая от ожидания) над плитой (газовой, электрической, керамической). Тебе приносят пищу нежными молодыми руками. Тебе улыбаются. Интимно и социально вместе. Мне нравится улыбаться молодым продавцам в Маке.

*

Как я одна всё это съем – не знаю. Фанта (наверняка холодная, горло болеть будет). Филе-о-фиш – с синим следом от краски, просыпавшейся со свежей упаковки. Блондинистая картошка в красном картонном бикини. Как они до этой формы и цвета дошли, не ясно, но в этой упаковке, да и в картошке есть нечто медицинское, даже гематологическое. Коктейль клубничный. Запах клубники бодрит. Но сам коктейль – так себе. Слишком тяжёлый. Что ещё осталось – пирожок. С ежевикой. Нет, этот с вишней, а просила с ежевикой. Понятно же, что забегаловка.

Но сколько столиков, людей и какая панковская чистота! Лица, которых не увидишь и в чайна-тауне Нью-Йорка (я там не была, но воображение разыгралось), метут тряпочными мётлами последней чистоты по носкам твоей обуви. Это такой первый и прощальный знак внимания. Продавец отчаянно хочет спать, а лицо у него (сколько ему — восемнадцать?) изрыто крупными оспинами. Смотрит в сторону: мол, достала. Не просто вы – а именно я достала. У меня в мозгу рентген, молодой человек. И вы мне в сыновья годитесь. Подумать страшно.

Крупная голова, по форме напоминает голову Элвиса Пресли. Уже старого и уставшего. По фотографиям сужу. Кудельки рыжеватые, короткие, как у фокстерьера. Но много вальяжного рассудка – кажется так. Что мне глубоко симпатично. Нет, этот не будет дёргаться, открытый каждому слову, как я некогда.

…И тут вспоминается – как покупала гамбургеры гостям фирмы, в которой работала. Но это не важно. Устроили хиппи работать секретаршей. Повесть могла бы написать…

Но вон та группа суровых студентов в сноубордических колпаках интереснее. На всех, как чашка кофе на бедуинов, одна большая картошка и стакан фанты. Важно и неторопливо беседуют. Агрессивно чёрные волосы зачёсаны вперёд.

Сноубордические куртки довольно грубы и нарядны вместе. У мальчика – черепа и кости, чёрные графически на сероватом поле. У девочки – сумка с ведьмочками и черепами, ночь перед Рождеством.

— Ффсё? А он ацтой савсэм. Говорю: ацтой. Провели три прекрасных, восхитительных дня, ночуя под тёплым дождём на питерских чердаках. Но мой Canon EOS всё выдержал. И сняли плёнку (а то и две) «Алых Парусов». Убиться!

О, плёнка – это сакрально. Это много-много. Не помню, чтобы кто-то из моих системных знакомых рисовал в блокноте и шариковой ручкой то, что видел. Только лица и грёзы, сдобренные мётлами и шахматными полями. А у них – Алые Паруса. У них глаза как видеокамеры: всё видят, и далеко-далеко. Это свидетели, и потому у них силы немерянные. Возможно, они гораздо мудрее нас. И всех, кто был до них.

Они не говорят «кайф», как я когда-то. Их «вставляет» (нас «догоняло»). Впрочем, меня тоже «вставляло». И тёплый дождь в Питере (у них тоже есть Питер), и гуляния по Невскому — обратно до посинения. И пение под гитару в почти полном вагоне метро.

Сноубордическая куртка с черепами фанту пить не торопится. Но взяла стакан с важным видом: вот, мол, у нас фанта. Это не знакомее мне: давай выпьем.

— Я его на Пустых Холмах видел – ничего так. Но ацтой.
— Прикольный.

*
Множество подносов в неряшливо вскрытой упаковкой летают по всему залу. Хорошо, что не по полу – все эти чуть пёстрые стаканчики, картонки, пластиковые палочки.

Днём, поправляя голодный организм после очередного анализа крови. Картошка, чай. Справа – две перламутровые студентки. Видимо, ещё не курят. Или курят только в туалете института. Юный чизбургер и нежный макчикен. Ну как сердечко губной помадой на стекле Мака нарисовать. Ножка на ножку. Девичье отчаяние, с которого все беды начинаются. А вот следующий столик. Трое. Один – почти лысый, с оплывшим лицом, но раздумчивый и мощный. Явно спать хочет. И учудил накануне. За это его сосед и покровитель (хотя попробовал бы кто-то такого бугая тронуть), белобрысый, в очках, с лицом несколько располневшего после того, как бросил пить, злого хиппи – толстому и лысому выговаривает. Так, в сторону, немного. У толстого рукав уже в кетчупе. Слушает благосклонно, но не вслушивается. На столе вполне праздничный хаос из упаковки. Бутылки водки не хватает. Третья – полная невысокая девица с вызывающим макияжем. Жаба. Волосы дыбом.

*

Свойство Мака – не просто открывать характерные лица и сцены. А вскрывать самое болезненное переживание. Чужое или похожее на то, что ещё не совсем прошло. О котором слышал от первого лица. Которое видел в глазах его носителя.

Две женщины. И волей-неволей слушаешь. Но вон та группка в сноубордических куртках всё равно любопытнее. Замедленные движения, снова большая фанта. Русые дрэды. И конечно – волосы дыбом.

— Марина кучу бабок отдала за свои африканские косички. Такая дура стала. Но у неё отличная фигура и ещё она занимается бальными танцами. И ещё мы с ней вечером пиво пьём. Она потому и худеет. А вот у меня нет стиля. Стиль – это утомительно.

*

Переживание лица, жеста, голоса. Мучительно или радостно. Глубоко или шаржем. Но они есть и от них не сразу избавишься. Ведь порой близкого и дорого человека не так остро видишь, как случайного. И потому чужая боль навсегда врезается в память. В этом тоже Макдональдс. Здесь ясно, как человек навязывается человеку.

Конечно эта, справа, выглядит глупо. Потому что разговор ведёт именно она и говорит точно то, что было. Но от горя у неё, видимо, в голове туман.

«На фоне моей замкнутости твоя открытость выглядит лучше. Но всё это чушь. Потому что ты страшненькая, и он рано или поздно это увидит».

А она действительно страшненькая. Волосы в полосочку – совсем Буратино. Длинный облупленный рот, широкие скулы, песочный окрас лица. Но очень милая.

Ворох упаковки, синеватой, коричневой, золотистой прогремел и исчез в аккуратной высокой пурпурной урне. Но на столах осталось ещё с пяток заполненных остатками пищи красных распластанных подносов. Сноубордисты, как мне показалось, присматриваются: нет ли половинки гамбургера или пирожка? Очень легко представить, как нечаянно исчезает в кармане огромной яркой куртки картонка с остывшей пищей. Именно потому что здесь такие щеголеватые и почти медицинские столики. Именно потому, что здесь освещение напоминает скорее о подвале, чем о столовой. Свалка, человеческая свалка этот Макдональдс. А на свалке полагается жить панкам. Вот и они. Декоративные, настоящие.

«Ты же не будешь его кормить, когда он устанет. Ты не станешь носить ему лекарства, когда у него откажут ноги. Ты берёшь его как сэндвич и жрёшь, жрёшь, жрёшь. Потому что ты ничего другого не умеешь и ничему другому не научишься. Так что ешь лучше ништяки. Потому что страшная, работаешь и у тебя ребёнок. Не ребёнок, а ебёнок».

Наконец-то финал.

Сноубордисты, наконец, дождались приятеля. Здороваются и теснятся на коротких диванчиках. Почти все в ушах – слушают музыку без отрыва от общения.

— О-о-о, кто! Ща, устроим… А у нас – фанта!

Напротив — двое студентов-математиков обмениваются впечатлениями от экзаменов. Говорят, как молодые оксфордские гении, которым во время очередной лабораторной электрический заряд воскресил память о русском языке. Рука с девичьими коническими пальцами поигрывает толстой зеленоватой соломинкой. Очки над высоким стаканом смотрят довольно.
— Мать уехала. А я один – вот и взял этот гамбургер. Объелся. А вот, смотри, какие билеты будут по тригонометрии. Это же…
Очень легко представить его мать здесь же, выясняющей отношения с любовницей своего бывшего мужа и его отца. И очень легко представить его блестящий от стекла, сострадательный и вместе холодный взгляд, когда он её вдруг увидит.
И сноубордисты, не снимающие в помещении курток с черепами, отягощённые одеждой и музыкой, и оксфордские гении в аккуратном свитере ромбиком – панки. До них ни одному человеку, кроме им подобных и ненадолго, нет дела. Но их уже – и слава Богу – не мучит одиночество. Они обучились ему, как обучаются есть в Маке.
При выходе вдруг замечаю за столиком справа знакомого радикала-славянофила. Как он-то здесь очутился? И ещё: один знакомый рассказывал: его гостьи-чеченки признают из общепита только Макдональдс. Так это что – оплот радикальной мысли?

http://kamenah.livejournal.com/
http://seredina-mira.narod.ru/

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *