Юрий Буйда. Свалка (1962 год)

Фрагмент из книги прекрасного писателя Юрия Буйды «Все проплывающие». Вернее, отрывок из текста под названием «Нсцдтчндси» (о книгах и чтении), вошедшем в эту книгу. На сайте OpenSpace.ru можно прочитать очень хорошую рецензию на книгу «Все проплывающие».

Саму книгу я очень рекомендую

Юрий Буйда. Свалка (1962 год)

Книжный магазин находился на углу Семерки и Липовой в старом немецком доме, недобитом советскими танкистами при взятии этого восточнопрусского городка. Когда-то здесь располагалась булочная. Вход с угла, пять вытертых каменных ступенек, с которых однажды разъяренные старухи сбросили мою младшую сестру, заподозрив ее в том, что она взяла слишком много белого хлеба «в одни руки». Спас ее сумасшедший Вита Маленькая Головка, проезжавший мимо на велосипеде и успевший подхватить семилетнюю девочку. Это случилось во времена хрущевских хлебных талонов. Потом здесь открыли «кагиз» – так все называли книжный магазин.

В полутемном треугольном помещении запах отсыревающей бумаги и клея еще долго боролся с запахами булочной. Царила и правила здесь полуслепая дама, считавшая – она опиралась на собственный печальный опыт – всех женщин Ариаднами, которые обречены спасать Тезеев от гибели, чтобы впоследствии эти же чертовы мужчины бросали несчастных на произвол судьбы на каком-нибудь безлюдном острове вроде этого захолустного городка, где даже среди книг невозможно было спастись ни от людей, ни, Боже правый, от детей. А дети лепились к прилавку с красками, карандашами, коробками вкусного пластилина и почтовыми марками в кляссерах. В конце августа магазин штурмовали родители, чтобы обеспечить своих чад школьными учебниками. Но в остальное время я не видел, чтобы кто-нибудь входил в узкую и длинную часть треугольника, где на темных полках стояли книги.

Быть может, это ошибка, аберрация памяти. А может, все проще. Ведь на тех полках пылились классики марксизма. Какой же человек в здравом уме не по принуждению, а из своей скудной зарплаты стал бы тратиться на этих классиков? Большинство жителей маленького городка в полутора тысячах километров от Москвы питались тогда картошкой, молоком и селедкой, мясо было редкостью.

Но тяга к чтению, впрочем, была сильна, и удовлетворялась она двумя способами: можно было пойти либо в библиотеку, либо — на Свалку.

Самым большим предприятием в городке была бумажная фабрика, участки которой были разбросаны между рукавами речушки Лавы – немецкой Алле. Картоноделательному участку круглосуточно нужна была макулатура, доставлявшаяся по железной дороге со всего Северо-Запада и даже из Москвы. Картон пропитывали пековой смолой – получался гидроизоляционный толь, которым крыли свинарники и обматывали трубы газопроводов. Для приема и первичной переработки макулатуры была построена асфальтированная площадка с дебаркадером, принимавшим четыре вагона разом, и гидропульперным цехом, где женщины в ватниках и резиновых сапогах сутки напролет вилами бросали и бросали скисшкую под дождем макулатуру в горловины ревущих мельниц. Это место и называлось Свалкой. Бумажную кашу подавали по трубам на картоноделательную машину, ровно гудевшую в краснокирпичном здании у реки.

Как узнавали жители городка о прибытии очередного эшелона с макулатурой – не знаю. Но к разгрузке вагонов собиралась немалая толпа любителей порыться в бумажном месиве. Добыча того стоила. В те времена по приказу Хрущева шло бурное сокращение вооруженных сил. Полки, дивизии, армии, офицерские училища перебрасывались с места на место или расформировывались. Их библиотеки нередко и оказывались на Свалке.

Безногий сторож на тележке с подшипниками вместо колес с грохотом разъезжал по вверенной территории, свирепо дымя «беломориной» и неизобретательно ругаясь, но ему ли было угнаться за книголюбами, тащившими домой шмидтовскую энциклопедию или полное собрание «огоньковского» Тургенева…

Мой отец работал на бумажной фабрике и нередко брал меня с собою на Свалку. В тот вечер, как обычно, паровоз подал к дебаркадеру четыре вагона. Свет мощных прожекторов словно плавился в ледяной мороси, непрестанно сыпавшейся с черного неба, и расплывался на мокрых покатых крышах пульманов. Грузчики привычно откатили двери, вбросили в вагон окованные железом мостки и начали выворачивать книги на асфальт. Мы с отцом и безногим Ильей Духониным прятались от дождя под навесом. Сторож привычно ворчал на книголюбов, уже собиравшихся поодаль, но побаивавшихся при отце – он был здесь главным – набрасываться на добычу.

У вагона же вдруг случилась заминка, и бригадир грузчиков, огромный финн, позвал отца. Я побежал следом: сторож был незлой малый, но уроды внушали мне страх.

Бригадир протянул какую-то книгу отцу, о чем-то вполголоса спросил, и отец, бросив: «Перекур!», чуть не бегом кинулся к кирпичному сараю, где был телефон.

Я робко потянулся носом к книге – на обложке тусклым золотом было вытеснено «И. В. Сталин. Сочинения».

Грузчики помалкивали, затягиваясь дешевой «звездочкой».

Наконец на пороге сарая показался отец. Он крикнул: «Давай! Пошли, ребята! Можно!», и здоровенные ребята в ватниках нехотя зашевелились. Отец сердито прикрикнул на копуш. На асфальт рыбьей чешуей поползла из вагонов книжная масса, и на каждой книжке было написано «И. В. Сталин. Сочинения». Кто-то из книголюбов посунулся подсобить, за ним – другие…

Что-то произошло на площадке, залитой ледяным мелким дождиком и желтым светом скрипучих прожекторов, — что-то непонятное, что-то неуловимое. Словно что-то сломалось. «А ну! – завопил веселым проснувшимся голосом бригадир. – А ну же, братцы!» С грохотом откатились двери других вагонов, и грузчики вперемежку с добровольцами принялись яростно, с каким-то праздничным остервенением выбрасывать из пульманов книги. Люди пачками набрасывали книги на тележки и бегом, с трудом сохраняя равновесие, катили их в цех, где женщины в ватниках и резиновых сапогах швыряли их в горловины ревущих мельниц, а там, в глубине, стальные лопасти превращали бумагу и картон в кашу, которую мощные насосы заталкивали в трубы, тянувшиеся по-над черной рекой к картоноделательной машине, немолчно гудевшей в темноте…

Всеобщее веселье достигло апогея, когда принесли водки, вытребованной у непроспавшейся продавщицы из дежурки, — люди пили водку из горлышка, занюхивали рукавом и снова бросались к вагонам, к тележкам, к ревущим мельницам.

«Из Сталина сделают кардон, — невозмутимо проговорил вдруг инвалид, покуривавший рядом с нами, — потом толь, потом покроют свинарники…»

В городке слово «картон» почти все выговаривали как «кардон».

«Ты где воевал? – вдруг снова прервал молчание инвалид. – Я на втором Белорусском».

Отец промолчал.

Постепенно напряжение на площадке спадало – выпитая и перегоревшая водка и тяжелая работа утомили людей. То один, то другой забирались под навес – перекурить, перевести дух. Грузчики зачищали вагоны. Мне вдруг ужасно захотелось спать. Гомону, впрочем, еще хватало, и в моем затуманенном мозгу плавали скрежет и скрип, чьи-то покашливания и реплики, — как вдруг отец ровным громким голосом, ни к кому в отдельности не обращаясь, проговорил:

— В этой стране нельзя ставить памятники из бронзы. Только из пластилина.

И взяв меня за руку, пошагал в темноту, к переезду, над которым мерно и однообразно поскрипывала одинокая желтая лампочка под жестяным колпаком. Я обернулся: никто не последовал за нами, люди тихо расходились – кто берегом реки, кто огородами, спускавшимися к Свалке…

Поднявшись от переезда к школе, отец вдруг остановился и сказал: «Ты будешь последним, если забудешь это». На фронте и в лагерях ему пришлось общаться с разными людьми, свободно владевшими «мужским разговором», но однажды он дал слово моей матери, что дома никогда не выругается матом. Поэтому слово «последний» было самым страшным в его лексиконе.

Несколько лет спустя, роясь в семейном фотоальбоме, служившем также хранилищем немногих пожелтевших писем и документов, я наткнулся на тетрадку, в которую отец, тогда заключенный лагеря «ее» литера «л», записывал стихи Есенина, как это делали, наверное, тысячи зеков. У отца был очень красивый почерк. И вдруг среди плотно пригнанных строчек я наткнулся на четверостишие, явно выбивавшееся из есенинского строя:

Россия – сфинкс, и тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.

Сайт Юрия Буйды

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *