Решив обозреть текущий нацбест, поставил перед собой задачу не самую простую. Ежели же кто-то думают, что задача нашего литжурнала — лишь резать и снимать шкуру с обложек, то он глубоко ошибается. Но что же делать, когда нечего снимать? Когда книга, словно некий отдельно взятый концепт-существо, не имеет ни шкуры этой, ни всяких конечностей?
Вообще, поначалу возникает ощущение, что Аствацатурову хотелось сорвать какой-то запретный плод. Как будто и слов он плохих не знает, а так хочется, да колется, потому всякая описанная ситуация выглядит нарочито выделано, словно бы рисовали без полутонов, фломастером, да еще в коробке шесть цветов было.
Однако, на самом деле, я тут не совсем прав, так как, чтобы добраться до сути, нужно прочитать целиком, обнаружив замечательно слитую концовку. Вроде как — а вот и нате вам окончание. Что же до читателя, то видимо, писалось для самого себя, лениво, с периодическими проблесками и циклическими впадениями в зимнюю спячку.
Лисицкий тем временем продолжал свою речь. Он говорил о московском философе, которому вручали премию. Говорил подробно, обстоятельно, не упуская детали, и вдруг назвал имя одного русского мистика.
Это почему-то вызвало среди братков-киников хохот.
— Гондон! — громко сказал один из них на весь зал.
Часть литературной публики повернулась на голос.
Приятель Славы Бургункера, тот, что в очках и постарше, ожесточенно втолковывал бритоголовому какую-то мысль. В ответ бритоголовый рассеянно улыбался и неопределенно кивал головой.
— Гондон! — убежденно повторил его собеседник. — Да я вам точно говорю…
— Гондон! — громко подтвердил Бургункер. Лисицкий на секунду прервался.
— Саша, Слава! Я попросил бы… — вежливо попросил он, но «Саша» и «Слава» даже не повернулись в его сторону и продолжали разговор. Зато бритоголовый хохотнул, придвинулся к друзьям и громко сказал:
— Слышите? Слава и Саша? А ко мне здесь уже не обращаются. Меня тут, значит, типа, нет?
— Гондон! — упрямо продолжал гнуть свое браток «Саша».
О плюсах. Плюсы тут, как и прежде (а имею я в виду прочих представителей современной распиаренной вроде бы словесности) в эпизодичности и кусковатости, когда в отдельных сегментах текста вроде бы проскакивает как мысль, так и концентрация плотности фразы, и тогда вдруг начинаешь ожидать чуда. Но — кусок выпадает. Идёт следующий — в том же монотонно-затрахивающем ключе.
Надо отметить, что автор не заботился о ритме, а потому, читать этот дневниковый эксперимент достаточно утомительно. Прочитав некоторую часть текста, понимаешь, что впереди тебя уже ничего не ждёт.
Вспомнилось слово-концепт «аствацатуризм», встреченное мной в одном блоге. Речь шла о незнании устройства уличного сортира. Ну да ладно. Двигаемся дальше.
Непонятные фамилии меня всегда смущают, также как и неприличные надписи на стенах туалета.
Но что же выделить?
Ни рыба, ни мясо. С чем есть? К какой области прикрутить ленивые корчи по выдавливанию хулигана из ботаника?
Или, например, партийный деятель Куйбышев. Его именем раньше называлась большая шумная улица на Петроградской стороне. Согласитесь, тоже ведь не очень благозвучная фамилия. Так и тянет сказать «Хуйбышев»
Впрочем, иногда автор делает вполне прозрачные признания.
Помимо стеснительности у меня есть еще одно очень неприятное качество, которое не позволяет мне стать настоящим писателем. Я слишком серьезен.
Надо сказать, что во второй половине своей текст начинает выравниваться. Начинаешь понимать, что не так оно всё страшно, как кажется поначалу. Детский сад, перемежающийся с реальностью нынешней, впрочем, окончательно ситуацию не проясняет. Характер автора понемногу оседает в подкорке. Возникает контакт, который вообще обязателен для любого текста, ибо без ментальной связи и энергетики общей сюжетной линии сложно оставаться на плаву. Так часто бывает, когда долго читаешь, но вчитаться никак не можешь. Получаешь лишь утомление и рябь в глазах (если читаешь с экрана).
Контакт всё же нужен. Отдельные истории все же цепляются, как например, история с исповедью на счет стрингов.
— Короче, — продолжила Карина, — купила я себе тут стринги. Ну, трусы такие, знаете?
Дима, секунду поколебавшись, неопределенно кивнул.
— Купила, значит, стринги… розовые. А муж говорит — такое носить нельзя! Грех! Это, правда, большой грех, да? Я их так люблю, знаете?
Дима молчал, всем своим видом давая Карине понять, что погрузился в размышления. Потом он развел руками и назидательно произнес:
— Грех это небольшой, дочь моя.
— Да? — оживилась Карина.
— Да, — подтвердил Дима. — Так что ничего страшного.
— Да?
— Да. Ступай себе с миром. И да пребудет с тобой сила: — И, встретив слегка испуганный взгляд девушки, добавил: — Всевышнего!
Обсценная лексика. Как известно, данный приём добавляет перцу. Но и здесь у Аствацатурова полный пролёт. Он словно матерится в уголку сам на сам, пока взрослые не видят (сравнение не случайное, так временной контраст, вроде как смена ритмики, в тексте — повсюду).
— Знаешь, что это? — спросил он хитро.
— Не знаю…
— Не знаешь?
— Ну, это… наверное, два седла.
— Сам ты два седла! — рассердился Старостин. Он приблизил лицо к моему уху и громко шепнул:
— Это — женский хуй!
— Чего? — не понял я.
— Женский хуй! — уверенно повторил Старостин и убрал руки.
Время от времени текст то падает, то поднимается. На истории с автобусной экскурсией реверс вроде бы завершился. Хочется, чтобы было просто интересно. Ведь в конце концов, не се6е же самому писался этот типа роман.
— Валентина Степановна! — Аня Половцева вышла из-за парты, встала по стойке смирно и доложила: — Ложечников ручкой в меня кидается!
— Ложечников! — побагровев, рявкнула Валентина Степанна.
— Я чего? Я — ничего… — сонно подал голос со своего места Андрей Ложечников. — Чего она ябедничает?
— А ну встань, когда разговариваешь! — скомандовала Валентина Степановна. Ложечников грузно поднялся и недоуменно захлопал глазами.
— Я ее вообще не трогал, Валентина Степанна! Я ручку Тайтурову бросил. У него закончилась. А у меня всегда есть запасная. Просто не докинул и случайно в Половцеву попал.
Тут можно отметить вот что — при наличии художественных методов данный дневниковый стиль вполне мог выглядеть и иначе.
Но где ж взять нам воображение?
Тут я почувствовал, что очень устал. Я набрал в грудь воздуха и из последних сил закричал:
— Жопа! Слышите? Жопа!
Следующий далее рассказ о физкультурнике то ли исправляет общую картину, то ли просто начинаешь вчитываться. И вот я думаю — что мешало Аствацатурову прежде, чем доводить текст до бумажной публикации, протестировать его на предмет стороннего, непредвзятого, восприятия? Поменяй местами конец и начало, глядишь, и дело бы пошло. Впрочем, перешел бы текст в разряд произведений, которые хочется читать больше одного раза — я не знаю.
Ну, и наконец, слитая напоказ концовка, очевидно, некий жест, понятный только автору, после чего остается лишь тихо пожать плечами и сказать: ну что же, бывает и хуже. Наша нынешняя словесность вообще в последнее время упорно тяготеет к обезьянничеству. Тут вроде бы не так все страшно. И на том спасибо.
В-остальном же — просматривается одна на всю современную русскоязычную литературу болезнь, и заражены в ней практически все. Выглядит она так: умение врать с умным лицом, выдавая банальное за гениальное, попытка представить хватательный рефлекс интеллектуальными позывами, постоянные прогибы и знание своего места — на бордюре, на съеме. Главное — платят. А что давать, что и как брать — не имеет значения.
Источник