РЕЦЕНЗИИ НА КНИГИ * ВСЕ О ЛИТЕРАТУРЕ * ЧТО ПОЧИТАТЬ? * КЛАССИЧЕСКАЯ И СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА * ОБЗОРЫ И НОВИНКИ

Книгозавр точка ру. Елена Блонди. Тайпестри Нины Большаковой

Рассказы Нины Большаковой, которые будут в нашем сборнике, объединены названием «Истории Черной Леи». Очень поэтическое название. А рассказы — реалистические, о женщинах, что приезжают в Америку в попытках устроиться на работу и начать новую жизнь.
Рассказы выглядят почти документальными и, кажущаяся их немного ленивая простота, для меня — признак большого таланта. Чего проще — сиди и описывай в подробностях то, что видела и знаешь, не отягощая будущего читателя собственными выводами, собственной философией, не усиливая контрасты и не подгоняя сюжет под внутреннюю логику текста. Но в этом главная сила прозы Нины Большаковой. Она никуда не торопится, не заглядывает в глаза, кивая и подхватывая мнения на лету. И несколько медлительные на первый взгляд рассказы, как бы и ни о чем, а разве это может быть востребовано нынче? — вдруг укореняются в сознании и требуют перечитывания.

Кого-то мы читаем, чтобы узнать, чем там все закончится. Кого-то — насладиться поэтичностью и красотой стиля. Кого-то — наново увлечься блестящим умом автора.

Прозу Нины надо перечитывать, чтобы подумать о ней. Куски жизни, похожие на уличные фото, снятые в повороте, на ходу, почти случайно — отнюдь не случайны. Для того, чтобы это понять, надо отойти от текста на шаг-два, как от хорошей картины. И осмотреться, прихватывая в поле зрения окружающий читателя мир. Не тот, который в книге, а этот — вокруг. И тогда становится понятно — что же в них, этих неторопливых рассказах.

О странном посетителе видеопроката по имени Нугзари, о котором рассказала подругам негритянка Черная Лея и замолчав, стала пить свой кофе, просто кивнув на вопрос одной из них «И все?» — да, и все. И этого вполне достаточно, чтоб молчаливый Нугзари стал литературной реальностью, будучи реальностью настоящей. («Нугзари»)

О времени, проведенном перед свиданием в кафе, рядом с красной ковровой дорожкой, — говорят, сейчас приедет в кинотеатр на премьеру Шэрон Стоун!  («Ожидая Шэрон Стоун»). Она не приехала… А рассказ есть. И еще какой рассказ!

О Королеве Постельного Белья — древней старушке Любе, что живет одна в огромной квартире, уставленной безделушками и о том, как работается у нее приходящей горничной, практически единственным человеком, с кем Люба общается постоянно. Блестящий рассказ, вызывающий жалость и интерес, грусть и легкую злость, и снова интерес и желание его перечитывать. («Люба-Люба»)

В одном из любимых моих рассказов Нины (хотя я все больше убеждаюсь, что любимых мной ее рассказов становится все больше, взрослею, наверное) «Парижская сумка» автор пишет о том, что хотела бы стать тайпестри, огромным, во всю стену, гобеленом, на котором ткутся картины из жизни, новые и новые, густо уложенными стежками, — чтобы ходить и рассматривать можно было бесконечно…

И то, что делает Нина, вполне соответствует этому желанию.  Тайпестри Нины становится больше, ярче, цветнее — не потому что она изменила себе и пишет по-другому, а потому что с каждым рассказом в полотно добавляется еще цвет или оттенок.

Знаете, я не часто возмущаюсь тому, что хламом в книжных магазинах забиты все полки. Пусть его и их.

Но я считаю огромной несправедливостью то, что не могу держать в руках толстую книгу прозы Нины Большаковой, изданную нормальным тиражом, не могу возить ее с собой в отпуск — перечитать, отдыхая. Потому что эта проза — для настоящих, нормальных книг, тех, что для чтения и удовольствия, а не для заработка издателей и удовлетворения амбиций бесталанных мажоров.

ПРОЗА НИНЫ БОЛЬШАКОВОЙ

БЕДНЫЙ ФЛАШЕР

На втором этаже двухэтажного деревянного дома каждое утро играла скрипка. Возможно, она играла и днем, но Мона днем бывала на занятиях и слышать этого не могла. А вот по утрам скрипка очень кстати: после тяжелого раннего просыпания, суматошных сборов на виду у соседок по комнате, толкучки в умывальнике и туалете, несколько минут или даже секунд, что Мона проводила под скрипкиным окном, слушая музыку, были только ее, их не надо было ни с кем делить.
День был ветреный, осенний, пасмурный или, вернее, смурной. Утром Мона бежала на лекции мимо скрипкиного домика, опаздывала и не заметила, что скрипка молчит, только подсознание зарегистрировало — что-то изменилось, что-то не так. Утром следующего дня она остановилась под скрипкиными окнами, прислушалась — нет, не играет, тишина, нехорошая тишина. Вечером того же дня прошла мимо, остановилась, вернулась, посмотрела вверх, на темные окна, белеющие шторами в вечернем сумраке. Там, за этими шторами, что-то случилось.
— Какое тебе дело до всего этого? — спросила себя Мона. — Давай-давай, проходи мимо, тебя это не касается.
Она зашла к сапожнику-японцу через дорогу, забрала осенние туфли из ремонта и спросила его о скрипке, почему не играет. Японец пожал плечами: Не знаю! молча отсчитал ей сдачу с пятерки, протянул длинную руку через верстак, подавая деньги, так же молча кивнул на ее «спасибо-до-свиданья».
— Один он тут японец, других японцев на сто километров вокруг не видать. Трудно ему одинокому жить, а ничего не поделаешь, не пускают его в Японию. А в Японии маленькая женщина в шелковом кимоно все еще ждет, что он вернется и женится на ней, и они родят ребеночка. Вся высохла от ожидания, у нее уже и месячные не идут, а она все ждет. Нет, не бывать этому, не в этой жизни. Да у него тут и жена есть, высокая и худая русская женщина, она ему обед приносит в судках, и ждет, пока он поест, а потом уносит судки обратно к себе в норку. Семья, что вы думаете. Детей, правда, нет, самураи в неволе не размножаются. Ну пока, японец, мне на лекцию пора, опаздываю.
Она шла по длинной, освещенной старинными фонарями улице мимо электролампового завода. Перед одним из огромных, чистых окон завода, задрав головы, стояла небольшая толпа, так, не толпа, а толпишка.
— Первокурсники, — подумала Мона, — увидели бедного флашера и обалдели.
Она подошла и — так и есть — вот он, бедняга, стоит в окне. Расстегнул штаны и выставил свое небогатое хозяйство на всеобщее обозрение, раскинул руки по решетке. Лицо у него сегодня такое усталое, замучился он с собой совсем, а ведь еще только утро, впереди целый день.
— Идите, дети, на лекции опоздаете, чего вы тут не видели, — сказала она зевакам и пошла себе дальше. Шагов через десять оглянулась — толпа расходилась в разные стороны.
Вечером седьмого дня молчания скрипки, в сумерках, Мона подошла к тихому скрипкиному дому, постояла, посмотрела на освещенные окна и открыла входную дверь.
Лестница была деревянная, узкая, крутая. Стоя на третьей ступеньке сверху, Мона отворила дверь квартиры, затем поднялась на последние три ступеньки и вошла в прихожую. Комнатка освещалась светом из гостиной и была совершенно пустой, только посредине у беленой стены стоял черный венский стул с наброшенным на него полушалком-«паутинкой». Мона поставила портфель с тетрадками на стул, постояла. Дверь в гостиную была полуоткрыта и Мона позвала:
— Здравствуйте, есть кто-нибудь?!
Никто не ответил, даже половица не скрипнула, и Мона подумала:
— А вдруг скрипач заболел и ему нужна помощь? Так я наверное могу войти? Я вхожу… я вошла…
Перед ней была октагональная, чисто выбеленная комната на три окна. Комната освещалась электрической лампочкой, свисающей на черном проводе из маленькой лепной розетки посреди потолка. Под лампочкой стоял круглый стол из темного неполированного дерева, к столу были придвинуты 3 венских черных стула. На окнах висели белые тюлевые гардины на две полосы, забранные атласными лентами на уровне подоконников. Справа, в неглубоком алькове, стояла никелированная детская кроватка с голым полосатым матрасиком и плоской подушечкой. А больше в комнате ничего не было.
— Наверное, они переехали, или собираются переезжать, — подумала Мона. — Основную часть вещей увезли, так, кое-что осталось на завтра, напоследок.
На одном из простенков тихо открылась незаметная дверь и в комнату вошла женщина лет шестидесяти, гладко причесанная, в темном платье и туфельках на небольшом каблучке.
— Извините за вторжение, — сказала Мона, — я просто беспокоилась, не случилось ли чего? Музыка, она была каждое утро, а…
— Что Вы, я очень рада, что Вы зашли, а то никто к нам не приходит, и сын все время молчит, — прервала ее хозяйка. — Вы садитесь, садитесь, я сейчас чайник поставлю, попьем чаю, а там и сын придет. Я приехала, думала, ему полегче будет, а он не разговаривает со мной совсем, сходит на работу, придет, поест безразлично, что подам, и сидит за столом, сидит до глубокой ночи и молчит. Нет, он ее не ждет, она не вернется, они уехали в другой город, он сам помогал ее новому мужу вещи грузить. Зачем им ребенок, не понимаю, они себе еще родят, оставили бы ребенка… Такая тоска, такая тоска, а Вы вместе с сыном работаете? Как хорошо, что Вы зашли, господи, Вы такая молодая, наверное, не замужем? Нет? Ах, и не торопитесь, такая тоска, нет сил… Господи, жалеешь старую тряпку выбросить, а они так легко человека бросают. Как-будто в библиотеке берут — взяли, прочитали, залапали жирными пальцами, загнули страницы и вернули, пусть другие читают. Знаете, у меня соседка недавно умерла, нестарая еще была, сидела за столом, разговаривала, ела, и вдруг умерла. Как будто свет выключили, в одну секунду. Так ее дети, а у нее их двое, взяли только телевизор и видео, а все остальное выбросили на помойку, и все ее книги, а у нее была библиотека очень обширная, много лет собирала, все, все выбросили. Она такая модница была, одних шляп семнадцать штук, так и шляпы выбросили. Ах, я так много говорю, совсем Вас заговорила, извините, что же чай, Вы, пожалуйста, подождите минутку, я чай приготовлю…
На лестнице раздались шаги, женщина, замолчав на полуслове, с готовностью поднялась. Лицо ее мгновенно сковало выражение тяжелой озабоченности. Мона сидела спиной к двери, и пока она вставала со стула, легкие шаги зазвучали в прихожей и в гостиную вбежал молодой мужчина. Мона повернулась и с печалью увидела, как на лице его, освещенном несбывшейся надеждой, начала угасать улыбка. Его глаза еще отчаянно шарили по ней, по ее лицу, а улыбка уже спряталась, как солнце за вулканическое облако. Потом она увидела его — бледное, печальное, худое, очень усталое, словно выцветшее лицо, средний рост, сутулые плечи. Он был очень похож на мать, и она была похожа на него в эту минуту, сострадающая своему несчастному ребенку и неспособная ему помочь. Никто не сказал ни слова; тишина воронкой закрутилась в комнате, и она росла, распиралась, втянула в себя и стол, и стулья, и закипающий чайник.
В комнате вдруг стало тесно, просто негде ни быть, ни дышать; уходи, пока тебя не затянуло.
— Я пойду, мне пора, — сказала Мона. — Извините меня, пожалуйста.
Мать сделала движение, чтобы ее остановить, взглянула на сына и кивнула, прощаясь.
На улице воздух струился в свете изогнутых фонарей; вечерняя прохлада легла компрессом на лоб, остудила щеки. Мона пошла по улице, ходьба успокаивала, выравнивала дыхание,
— Ничего, завтра опять занятия, потом можно пойти в библиотеку, послезавтра я работаю, в субботу пойду на танцы, не забыть сделать маникюр, и забрать мои лабораторные у Савы; жена у него ушла, вот и все, так у всех жены уходят, а у кого они не уходят, те уходят сами, круговорот воды в природе; теснотища, простора нет, не коммуналка, так общежитие; жалко скрипку, но может быть, еще заиграет?
В окне электролампового завода бедный флашер, изогнувшись в отчаянном усилии, вцепился в решетку, лицо повернуто в профиль, прижато к стеклу, круглый птичий глаз смотрит на Мону. Несколько рук схватили его за локти, за ноги, тащут вниз, он сопротивляется, но сила ломит. Бедный, бедный флашер!

Чашка кофе и прогулка