(чтение Елены Блонди)
Альфред Бестер
Пи-человек. Рассказ
Как сказать? Как написать? Порой я выражаю свои мысли изящно, гладко, даже изысканно, и вдруг — reculer pour mieux sauter[2] — это завладевает мною. Толчок. Сила. Принуждение.
Я не владею собой, своей речью, любовью, судьбой. Я должен уравнивать, компенсировать. Всегда.
Quae nocent docent. Что в переводе означает: вещи, которые ранят, — учат. Я был раним и многих ранил. Чему мы научились? Тем не менее. Я просыпаюсь утром от величайшей боли, соображая, где нахожусь. Ч-черт! Коттедж в Лондоне, вилла в Риме, апартаменты в Нью-Йорке, ранчо в Калифорнии. Богатство, вы понимаете… Я просыпаюсь. Я осматриваюсь. Ага, расположение знакомо:
Охо-хо! Я в Нью-Йорке. Но эти ванные… Фу! Сбивают ритм. Нарушают баланс. Портят форму.
Я звоню привратнику. В этот момент забываю английский. (Вы должны понять: я говорю на всех языках. Вынужден. Почему? Ах!)
— Pronto. Ессо mi, Signore Storm. Нет. Приходится parlato italiano. Подождите, я перезвоню через cinque minute.
Re infecta.[3] Латынь. He закончив дела, я принимаю душ, мою голову, чищу зубы, бреюсь, вытираюсь и пробую снова. Voila![4] Английский вновь при мне. Назад к изобретению А. Г. Белла («Мистер Ватсон, зайдите, вы мне нужны»).
— Алло? Это Абрахам Сторм. Да. Точно. Мистер Люндгрен, пришлите, пожалуйста, сейчас же несколько рабочих. Я намерен две ванные переоборудовать в одну. Да, оставлю пять тысяч долларов на холодильнике. Благодарю вас, мистер Люндгрен.
Хотел сегодня ходить в сером фланелевом костюме, но вынужден надеть синтетику. Проклятие! У африканского национализма странные побочные эффекты. Пошел в заднюю спальню (см. схему) и отпер дверь, установленную компанией «Нэшнл сейф».
Передача шла превосходно. По всему электромагнитному спектру. Диапазон от ультрафиолетовых до инфракрасных. Микроволновые всплески. Приятные альфа-, бета- и гамма-излучения. А прерыватели ппррр еррррр ыывва юттттт выборочно и умиротворяюще. Кругом спокойствие. Боже мой! Познать хотя бы миг спокойствия!
К себе в контору на Уолл-стрит я отправляюсь на метро. Персональный шофер слишком опасен — можно сдружиться; я не смею иметь друзей. Лучше всего утренняя переполненная подземка — не надо выправлять никаких форм, не надо регулировать и компенсировать. Спокойствие! Я покупаю все утренние газеты — так требует ситуация, понимаете? Слишком многие читают «Таймс»; чтобы уравнять, я читаю «Трибьюн». Слишком многие читают «Ньюс» — я должен читать «Миррор». И т. д.
В вагоне подземки ловлю на себе быстрый взгляд — острый, блеклый, серо-голубой, принадлежащий неизвестному человеку, ничем не примечательному и незаметному. Но я поймал этот взгляд, и он забил у меня в голове тревогу. Человек понял это. Он увидел вспышку в моих глазах, прежде чем я успел ее скрыть. Итак, за мной снова «хвост». Кто на этот раз?
Я выскочил у муниципалитета и повел их по ложному следу к Вулворт-билдинг на случай, если они работают по двое. Собственно, смысл теории охотников и преследуемых не в том, чтобы избежать обнаружения. Это нереально. Важно оставить как можно больше следов, чтобы вызвать перегрузку.
У муниципалитета опять затор, и я вынужден идти по солнечной стороне, чтобы скомпенсировать. Лифт на десятый этаж Влврт. Здесь что-то налетело оттт кк уда ттто и схватило меня. Чччч-тто тто сстттт рррра шшшшшшшшнное. Я начал кричать, но бесполезно. Из кабинета появился старенький клерк с бумагами и в золотых очках.
— Не его, — взмолился я кому-то. — Милые, не его. Пожалуйста.
Но вынужден. Приближаюсь. Два удара — в шею и в пах. Валится, скорчившись, как подожженный лист. Топчу очки. Рву бумаги. Тут меня отпускает, и я схожу вниз. 10.30. Опоздал. Чертовски неловко. Взял такси до Уолл-стрит, 99. Вложил в конверт тысячу долларов (тайком) и послал шофера назад в Влврт. Найти клерка и отдать ему.
В конторе утренняя рутина. Рынок неустойчив, биржу лихорадит. Чертовски много балансировать и компенсировать, хотя я знаю формы денег. К 11.30 теряю 109 872,43 доллара, но к полудню выигрываю 57 075,94.
57 075 — изумительное число, но 94 цента… фу! Уродуют весь баланс. Симметрия превыше всего. У меня в кармане только 24 цента. Позвал секретаршу, одолжил еще 70 и выбросил всю сумму из окна. Мне сразу стало лучше, но тут я поймал взгляд, удивленный и восхищенный. Очень плохо. Очень опасно.
Немедленно уволил бедную девочку.
— Но почему, мистер Сторм? Почему? — спрашивает она, силясь не заплакать.
Милая маленькая девочка. Лицо веснушчатое и веселое, но сейчас не слишком веселое.
— Потому что я начинаю тебе нравиться.
— Что в этом плохого?
— Я ведь предупреждал, когда брал тебя на работу.
— Я думала, вы шутите.
— Я не шутил. Уходи. Прочь! Вон!
— Но почему?
— Я боюсь, что полюблю тебя.
— Это новый способ ухаживания? — спросила она.
— Отнюдь.
— Хорошо, можете меня не увольнять! — Она в ярости. — Я вас ненавижу.
— Отлично. Тогда я могу с тобой переспать.
Она краснеет, не находит слов, но уголки ее глаз дрожат. Милая девушка, нельзя подвергать ее опасности. Я подаю ей пальто, сую в карман годовую зарплату и вышвыриваю за дверь. Делаю себе пометку: не нанимай никого, кроме мужчин, предпочтительно неженатых и способных ненавидеть.
Завтрак. Пошел в отлично сбалансированный ресторан. Столики и стулья привинчены к полу, никто их не двигает. Прекрасная форма. Не надо выправлять и регулировать. Сделал изящный заказ:
Но здесь едят так много сахара, что мне приходится брать черный кофе, который я недолюбливаю. Тем не менее приятно.
Х2 + X + 41 = простое число. Простите, пожалуйста. Иногда я не в состоянии контролировать себя. Иногда какая-то сила налетает на меня неизвестно откуда и почему. Тогда я делаю то, что принужден делать, слепо. Например, говорю чепуху, часто поступаю против воли, как с клерком в Вулворт-билдинг. В любом случае уравнение нарушается при X = 40.
День выдался тихий. Какой-то момент мне казалось, что придется улететь в Рим (Италия), но положение выправилось без моего вмешательства. Общество защиты животных наконец застукало меня и обвинило в избиении собаки, но я пожертвовал 10 тысяч долларов на их приют. Отвязались с подхалимским тявканьем… Пририсовал усы на афише, спас тонущего котенка, разогнал наглеющих хулиганов и побрил голову. Нормальный день.
Вечером в балет — расслабиться в прекрасных формах, сбалансированных, мирных, успокаивающих. Затем я сделал глубокий вдох, подавил тошноту и заставил себя пойти в «Ле битник». Ненавижу «Ле битник», но мне нужна женщина, и я должен идти в ненавистное место. Эта веснушчатая девушка… Итак, poisson d’avril, я иду в «Ле битник».
Хаос. Темнота. Какофония звуков и запахов. В потолке одна двадцатипятиваттная лампочка. Меланхоличный пианист играет «новую волну». У лев. стены сидят битники в беретах, темных очках и непристойных бородах, играют в шахматы. У прав. стены — бар и битницы с бумажными коричневыми сумками под мышками. Они шныряют и рыскают в поисках ночлега.
Ох уж эти битницы! Все худые… волнующие меня этой ночью, потому что слишком много американцев мечтают о полных, а я должен компенсировать. (В Англии я люблю пухленьких, потому что англичане предпочитают худых.) Все в узких брючках, свободных свитерах, прическа под Брижит Бардо, косметика по-итальянски… черный глаз, белая губа… А двигаются они походкой, что подхлестнула Херрика три столетия назад:
Я подбираю одну, что мелькает. Заговариваю. Она оскорбляет. Я отвечаю тем же и заказываю выпивку. Она пьет и оскорбляет в квадрате. Я выражаю надежду, что она лесбиянка, и оскорбляю в кубе. Она рычит и ненавидит, но тщетно. Крыши-то на сегодня нет. Нелепая коричневая сумка под мышкой. Я подавляю симпатию и отвечаю ненавистью. Она немыта, ее мыслительные формы — абсолютные джунгли. Безопасно. Ей не будет вреда. Беру ее домой для соблазнения взаимным презрением. А в гостиной (см. схему) сидит гибкая, стройная, гордая, милая моя веснушчатая секретарша, недавно уволенная, ждет меня.
Вынужден был поехать туда из-за событий в Сингапуре. Потребовалась громадная компенсация и регулировка. В какой-то миг даже думал, что придется напасть на дирижера «Опера комик», но судьба оказалась благосклонна ко мне, и все кончилось безвредным взрывом в Люксембургском саду. Я еще успел побывать в Сорбонне, прежде чем меня забросило назад.
Так или иначе, она сидит в моей квартире с одной (1) ванной и 1997,00 сдачи на холодильнике. Ух! Выбрасываю шесть долларов из окна и наслаждаюсь оставшимися 1991. А она сидит там, в скромном черном вечернем платье, черных чулках и черных театральных туфельках. Гладкая кожа рдеет от смущения, как свежий бутон алой розы. Красное — к опасности. Дерзкое лицо напряжено от сознания того, что она делает. Проклятие, она мне нравится.
Мне нравится изящная линия ее ног, ее фигура, глаза, волосы, ее смелость, смущение… румянец на щеках, пробивающийся несмотря на отчаянное применение пудры. Пудра… гадость. Я иду на кухню и для компенсации тру рубашку жженой пробкой.
— Ох-хо, — говорю. — Буду частлив знать, зачем ходи-ходи моя берлога. Пардон, мисс, такая языка скоро уйдет.
— Я обманула мистера Люндгрена, — выпаливает милая девушка. — Я сказала, что несу тебе важные бумаги.
— Entschuldigen Sie, bitte. Meine pidgin haben sich geandert. Sprachen Sie Deutsch?[6]
— Нет.
— Dann warte ich.[7]
Битница повернулась на каблучках и выплыла, зовя к объятиям. Я нагнал ее у лифта, сунул 101 доллар (превосходная форма) и пожелал на испанском спокойной ночи. Она ненавидела меня. Я сделал с ней гнусную вещь (нет прощения) и вернулся в квартиру, где обрел английский.
— Как тебя зовут?
— Я работаю у тебя три месяца, а ты не знаешь моего имени? В самом деле?
— Нет, и знать не желаю.
— Лиззи Чалмерс.
— Уходи, Лиззи Чалмерс.
— Так вот почему ты звал меня «мисс»… Зачем ты побрил голову?
— Неприятности в Вене.
— Что ты имеешь в виду?
— Не твое дело. Что тебе здесь надо? Чего ты хочешь?
— Тебя, — говорит она, отчаянно краснея.
— Уходи, ради бога, уходи!
— Что есть у нее, чего не хватает мне? — потребовала Лиззи Чалмерс. Затем ее лицо сморщилось. — Правильно? Что. Есть. У нее. Чего. Не. Хватает. Мне. Да, правильно. Я учусь в Бенингтоне, там грамматика хромает.
— То есть как это — учусь в Бенингтоне?
— Это колледж. Я думала, все знают.
— Но — учусь?
— Я на шестимесячной практике.
— Чем же ты занимаешься?
— Раньше экономикой. Теперь тобой. Сколько тебе лет?
— Сто девять тысяч восемьсот семьдесят два.
— Ну перестань. Сорок?
— Тридцать.
— Нет, в самом деле? — Она счастлива. — Значит, между нами всего десять лет разницы.
— Ты любишь меня, Лиззи?
— Я хочу, чтобы между нами что-то было.
— Неужели обязательно со мной?
— Я понимаю, это бесстыдно. — Она опустила глаза. — Мне кажется, женщины всегда вешались тебе на шею.
— Не всегда.
— Ты что, святой? То есть… понимаю, я не головокружительно красива, но ведь и не уродлива.
— Ты прекрасна.
— Так неужели ты даже не коснешься меня?
— Я пытаюсь защитить тебя.
— Я сама смогу защититься, когда придет время.
— Время пришло, Лиззи.
— По крайней мере мог бы оскорбить меня, как битницу перед лифтом.
— Подсматривала?
— Конечно. Не считаешь ли ты, что я буду сидеть сложа руки? Надо приглядывать за своим мужчиной.
— Твоим мужчиной?
— Так случается, — проговорила она тихо. — Я раньше не верила, но… Ты влюбляешься и каждый раз думаешь, что это настоящее и навсегда. А затем встречаешь кого-то, и это больше уже не вопрос любви. Просто ты знаешь, что он твой мужчина.
Она подняла глаза и посмотрела на меня. Фиолетовые глаза, полные юности, решимости и нежности, и все же старше, чем глаза двадцатилетней… гораздо старше. Как я одинок — никогда не смея любить, ответить на дружбу, вынужденный жить с теми, кого ненавижу. Я мог провалиться в эти фиолетовые глаза.
— Хорошо, — сказал я. И посмотрел на часы. Час ночи. Тихое время, спокойное время. Боже, сохрани мне английский… Я снял пиджак и рубашку и показал спину, исполосованную шрамами. Лиззи ахнула.
— Самоистязание, — объяснил я. — За то, что позволил себе сдружиться с мужчиной. Это цена, которую заплатил я. Мне повезло. Теперь подожди.
Я пошел в спальню, где в правом ящике стола, в серебряной коробке, лежал стыд моего сердца. Я принес коробку в гостиную. Лиззи наблюдала за мной широко раскрытыми глазами.
— Пять лет назад меня полюбила девушка. Такая же, как ты. Я был одинок в то время, как и всегда. Вместо того чтобы защитить ее от себя, я потворствовал своим желаниям. Я хочу показать тебе цену, которую заплатила она. Это отвратительно, но я должен…
Вспышка. Свет в доме ниже по улице погас и снова загорелся. Я прыгнул к окну. На пять долгих секунд погас свет в соседнем доме. Ко мне подошла Лиззи и взяла меня за руку. Она дрожала.
— Что это? Что случилось?
— Погоди.
Свет в квартире погас и снова загорелся.
— Они обнаружили меня, — выдохнул я.
— Они? Обнаружили?
— Засекли мои передачи уном.
— Чем?
— Указателем направления. А затем отключали электричество в домах во всем районе, здание за зданием… пока передача не прекратилась. Теперь они знают, в каком я доме, но не знают квартиры.
Я надел рубашку и пиджак.
— Спокойной ночи, Лиззи. Хотел бы я поцеловать тебя.
Она обвила мою шею руками и стала целовать; вся тепло, вся бархат, вся для меня. Я попытался оттолкнуть ее.
— Ты шпион, — прошептала она. — Я пойду с тобой на электрический стул.
— Если бы я был шпионом… — Я вздохнул. — Прощай, моя Лиззи. Помни меня.
Soyez ferme.[8] Колоссальная ошибка, как это только могло сорваться у меня с языка. Я выбегаю, и тут этот маленький дьявол скидывает туфельки и рвет до бедра узенькую юбчонку, чтобы та не мешала бежать. Она рядом со мной на пожарной лестнице, ведущей вниз к гаражу. Я грубо ругаюсь, кричу, чтобы она остановилась. Она ругается еще более грубо, все время смеясь и плача. Проклятие! Она обречена.
Мы садимся в машину, «астон-мартин», но с левосторонним управлением, и мчимся по Пятьдесят третьей, на восток по Пятьдесят четвертой и на север по Первой авеню. Я стремлюсь к мосту, чтобы выбраться из Манхэттена. На Лонг-Айленде у меня свой самолет, припасенный для подобных случаев.
— J’y suis, j’y reste[9] — не мой девиз, — сообщаю я Элизабет Чалмерс, чей французский так же слаб, как грамматика… трогательная слабость. — Однажды меня поймали в Лондоне на почтамте. Я получал почту до востребования. Послали мне чистый лист в красном конверте и проследили до Пиккадилли, 139, Лондон. Телефон: Мейфэр 7211. Красное — это опасность. У тебя везде кожа красная?
— Она не красная! — возмущенно воскликнула Лиззи.
— Я имею в виду розовая.
— Только там, где веснушки, — сказала она. — Что за бегство? Почему ты говоришь так странно и поступаешь так необычно? Ты действительно не шпион?
— Вероятно.
— Ты существо из другого мира, прилетевшее на неопознанном летающем объекте?
— Это тебя пугает?
— Да, если мы не сможем любить друг друга.
— А как насчет завоевания Земли?
— Меня интересует только завоевание тебя.
— Я никогда не был существом из другого мира.
— Тогда кто ты?
— Компенсатор.
— Что это такое?
— Знаешь словарь Франка и Вагнелла? Издание Франка X. Визетелли? Цитирую: «То, что компенсирует, устройство для нейтрализации местных влияний на стрелку компаса, автоматический аппарат для выравнивания газового давления в…» Проклятие!
Франк X. Визетелли не употреблял этого нехорошего слова. Оно вырвалось у меня, потому что мост заблокирован. Следовало ожидать. Вероятно, заблокированы все мосты, ведущие с 24-долларового острова. Можно было бы съехать с моста, но ведь со мной чудесная Элизабет Чалмерс. Все. Стоп, машина. Сдавайся.
— Kamerad, — произношу я и спрашиваю: — Кто вы? Ку-клукс-клан? КГБ?
Он пристально смотрит на меня, наконец открывает рот:
— Специальный агент Кримс из ФБР, — и показывает значок.
Я ликую и радостно его обнимаю. Он вырывается и спрашивает, в своем ли я уме. Мне все равно. Я целую Лиззи Чалмерс, и ее раскрытый рот под моим шепчет:
— Ни в чем не признавайся. Я вызову адвоката.
Залитый светом кабинет на Фоли-сквер. Так же расставлены стулья, так же стоит стол. Мне часто доводилось проходить через это. Напротив — незапоминающийся человек с блеклыми глазами из утренней подземки. Его имя — С. И. Долан.
Мы обмениваемся взглядами. Его говорит: я блефовал сегодня. Мой: я тоже. Мы уважаем друг друга. И начинается допрос с пристрастием.
— Вас зовут Абрахам Мейсон Сторм?
— По прозвищу Бейз.
— Родились 25 декабря?
— Рождественский ребенок.
— 1929 года?
— Дитя депрессии.
— Я вижу, вам весело.
— Юмор висельника, С. И. Долан. Отчаяние. Я знаю, что вы никогда ни в чем не сможете меня обвинить, и оттого в отчаянии.
— Очень смешно.
— Очень грустно. Я хочу быть осужденным… Но это безнадежно.
— Родной город Сан-Франциско?
— Да.
— Два года в Беркли. Четыре во флоте. Кончили Беркли, по статистике.
— Стопроцентный американский парень.
— Нынешнее занятие — финансист?
— Да.
— Конторы в Нью-Йорке, Риме, Париже, Лондоне?
— И в Рио.
— Имущества в акциях на три миллиона долларов?
— Нет, нет, нет! — Яростно. — Три миллиона триста тридцать три тысячи триста тридцать три доллара триста тридцать три цента.
— Три миллиона долларов, — настаивал Долан. — В круглых числах.
— Круглых чисел нет, есть только формы.
— Сторм, чего вы добиваетесь?
— Осудите меня! — взмолился я. — Я хочу попасть на электрический стул, покончить со всем этим.
— О чем вы говорите?
— Спрашивайте, я отвечу.
— Что вы передаете из своей квартиры?
— Из какой именно? Я передаю изо всех.
— Нью-йоркской. Мы не можем расшифровать.
— Шифра нет, лишь набор случайностей.
— Что?
— Спокойствие, Долан.
— Спокойствие!
— Об этом меня спрашивали в Женеве, Берлине, Лондоне, Рио. Позвольте мне объяснить.
— Слушаю вас.
Я глубоко вздохнул. Это всегда трудно. Приходится обращаться к метафорам. Время — три часа ночи. Боже, сохрани мне английский.
— Вы любите танцевать?
— Какого черта?!
— Будьте терпеливы, я объясню. Вы любите танцевать?
— Да.
— В чем удовольствие от танца? Мужчина и женщина вместе составляют… ритм, образец, форму. Двигаясь, ведя, следуя. Так?
— Ну?
— А парады… Вам нравятся парады? Масса людей, взаимодействуя, составляют единое целое.
— Погодите, Сторм…
— Выслушайте меня, Долан. Я чувствителен к формам… больше, чем к танцам или парадам, гораздо больше. Я чувствителен к формам, порядкам, ритмам Вселенной… всего ее спектра… к электромагнитным волнам, группировкам людей, актам враждебности и радушия, к ненависти и добру. И я обязан компенсировать. Всегда.
— Компенсировать?
— Если ребенок падает и ушибается, его целует мать. Это компенсация. Негодяй избивает животное, вы бьете его. Да? Если нищий клянчит у вас слишком много, вы испытываете раздражение. Тоже компенсация. Умножьте это на бесконечность и получите меня. Я должен целовать и бить. Вынужден. Заставлен. Не представляю, как назвать это принуждение. Вот говорят: экстрасенсорное восприятие, пси. А как назвать экстраформенное восприятие? Пи?
— Пик? Какой пик?
— Пи, шестнадцатая буква греческого алфавита, обозначает отношение длины окружности к ее диаметру. 3,141 592… Число бесконечно… бесконечно мучение для меня…
— О чем вы говорите, черт побери?!
— Я говорю о формах, о порядке во Вселенной. Я вынужден поддерживать и восстанавливать его. Иногда что-то требует от меня прекрасных и благородных поступков; иногда я вынужден творить безумства: бормотать нелепицу, срываться сломя голову неизвестно куда, совершать преступления… Потому что формы, которые я воспринимаю, требуют регулирования, выравнивания.
— Какие преступления?
— Я могу признаться, но это бесполезно. Формы не дадут мне погибнуть. Люди отказываются присягать. Факты не подтверждаются. Улики исчезают. Вред превращается в пользу.
— Сторм, клянусь, вы не в своем уме.
— Возможно, но вы не сумеете запрятать меня в сумасшедший дом. До вас уже пытались. Я сам хотел покончить с собой. Не вышло.
— Так что же насчет передач?
— Эфир переполнен излучениями. К ним я тоже восприимчив: Но они слишком запутанны, их не упорядочить. Приходится нейтрализовывать. Я передаю на всех частотах.
— Вы считаете себя сверхчеловеком?
— Нет, ни в коем случае. Просто я тот, кого повстречал Простак Симон.
— Не стройте из себя шута.
— Я не строю. Неужели вы не помните считалку: «Простак Симон вошел в вагон, нашел батон. Но тут повстречался ему Пирожник. „Отдай батон!“ — воскликнул он». Я не Пи-рожник. Я — Пи-человек.
Долан усмехнулся.
— Мое полное имя Симон Игнациус Долан.
— Простите, не знал.
Он посмотрел на меня, тяжело вздохнул, отбросил в сторону мое досье и рухнул в кресло. Это сбило форму, и мне пришлось пересесть. Долан скосил на меня глаза.
— Пи-человек, — объяснил я.
— Ну хорошо, — сказал он. — Не можем вас задерживать.
— Все пытаются, — заметил я, — никто не может.
— Кто «все»?
— Контрразведки, убежденные, что я шпион; полиция, интересующаяся моими связями с самыми подозрительными лицами; опальные политики в надежде, что я финансирую революцию; фанатики, возомнившие, что я их богатый мессия… Все выслеживают меня, желая использовать. Никому не удается. Я часть чего-то гораздо большего.
— Между нами, что это были за преступления?
Я набрал воздуха.
— Вот почему я не могу иметь друзей. Или девушку. Иногда где-то дела идут так плохо, что мне приходится делать пугающие жертвы, чтобы восстановить положение. Например, уничтожить существо, которое люблю. Я… имел собаку, лабрадора, настоящего друга. Нет… не хочу вспоминать. Парень, с которым мы вместе служили во флоте… Девушка, которая любила меня… А я… Нет, не могу. Я проклят! Некоторые формы, которые я должен регулировать, принадлежат не нашему миру, не нашему ритму… ничего подобного на Земле вы не почувствуете. 29/51… 108/303… Вы удивлены? Вы не знаете, что это может быть мучительно? Отбейте темп в 7/5.
— Я не разбираюсь в музыке.
— И не надо. Попробуйте за один и тот же промежуток времени отбить правой рукой пять раз, а левой — семь. Тогда поймете сложность и ужас наплывающих на меня форм. Откуда? Я не знаю. Это неопознанная Вселенная слишком велика для понимания. Но я должен следовать ритму ее форм, регулировать его своими действиями, чувствами, помыслами, а какая-то
— Теперь другую, — твердо произнесла Элизабет. — Подними.
Я на кровати. Половина (0,5) в пижаме; другая половина (0,5) борется с веснушчатой девушкой. Я поднимаю. Пижама на мне, и уже моя очередь краснеть. Меня воспитали гордым.
— Om mani padme hum. Что означает: о сокровище в лотосе. Имея в виду тебя. Что произошло?
— Мистер Долан сказал, что ты свободен, — объяснила она. — Мистер Люндгрен помог внести тебя в квартиру. Сколько ему дать?
— Cingue lire. No. Parla Italiana, gentile Signorina?[10]
— Мистер Долан мне все рассказал. Это снова твои формы?
— Si.
Я кивнул и стал ждать. После остановок на греческом и португальском английский наконец возвращается.
— Какого черта ты не уберешься отсюда, пока цела, Лиззи Чалмерс?
— Я люблю тебя, — сказала она. — Забирайся в постель… и оставь место для меня.
— Нет.
— Да. Женишься на мне позже.
— Где серебряная коробка?
— В мусоропроводе.
— Ты знаешь, что в ней?
— Это чудовищно — то, что ты сделал! Чудовищно! — Дерзкое личико искажено ужасом. Она плачет. — Что с ней теперь?
— Чеки каждый месяц идут на ее банковский счет в Швейцарию. Я не хочу знать. Сколько может выдержать сердце?
— Кажется, мне предстоит это выяснить.
Она выключила свет. В темноте зашуршало платье. Никогда раньше не слышал я музыки существа, раздевающегося для меня… Я сделал последнюю попытку спасти ее.
— Я люблю тебя. Ты понимаешь, что это значит? Когда ситуация потребует жертвы, я могу обойтись с тобой даже еще более жестоко…
— Нет. Ты никогда не любил. — Она поцеловала меня. — Любовь сама диктует законы.
Ее губы были сухими и потрескавшимися, кожа ледяной. Она боялась, но сердце билось горячо и сильно.
— Ничто не в силах разлучить нас. Поверь мне.
— Я больше не знаю, во что верить. Мы принадлежим Вселенной, лежащей за пределами познания. Что, если она слишком велика для любви?
— Хорошо, — прошептала Лиззи. — Не будем собаками на сене. Если любовь мала и должна кончиться, пускай кончается. Пускай такие безделицы, как любовь, и честь, и благородство, и смех, кончаются… Если есть что-то большее за ними…
— Но что может быть больше? Что может быть за ними?
— Если мы слишком малы, чтобы выжить, откуда нам знать?
Она придвинулась ко мне, холодея всем телом. И мы сжались вместе, грудь к груди, согревая друг друга своей любовью, испуганные существа в изумительном мире вне познания… страшном, но все же ожжж иддд аю щщщщщ еммм…