Сальвадор Дали. портрет Аны Марии Дали, ок. 1924 г.
Глава 1
В юности я вела дневник, но совсем не такой, какой ведет большинство девушек. Там не было долгих монологов, признаний и тайн. И потому я не боялась, что его кто-нибудь прочтет, и не держала тетрадку под замком. Мой дневник был совсем другого рода. В нем я описывала увиденное, новых знакомых, разговоры, которые мне показались интересными, разные любопытные истории. А раз я не держала дневник под замком и оставляла где придется, то есть там, где писала, он мог попасться на глаза любому из домочадцев — и брат иногда вписывал в мою тетрадку несколько строк. От этого дневника осталось немногое — сохранилось только несколько страничек, но и они окажутся полезны, так как в них говорится о занятиях моего брата.
Глава 2
Когда я писала эту книгу, мне хотелось, чтобы читатель почувствовал атмосферу нашего дома, в котором мои брат провел первые двадцать шесть лет своей жизни. То, что он сам написал об этом в «Тайной жизни», предельно далеко от реальности. Конечно же, не зря он дал этим мемуарам подзаголовок «Воспоминания о том, чего не было»1. Думается, именно это натолкнуло меня на мысль рассказать все, как было. Нашему отцу идея понравилась, и, мало того, он счел такую книгу совершенно необходимой и потому собственноручно добавил несколько вводных фраз, желая удостоверить подлинность моих воспоминаний.
Должна признать, что в моей книге не все даты выверены, а часто их нет вовсе и, возможно, кое-где недостает пояснений. Я не вдаюсь в подробности, но у меня была определенная цель: представить атмосферу нашего дома, в котором рос Сальвадор, где его любили и так верили в его талант.
Мельчор Фернандес Альмагро, член Мадридской Королевской Академии Истории, назвал мою книгу «поэтическим повествованием», хотя тут же оговорился: «Поэзии — да, но фантазиям в этой книге нет места. Это я и хочу засвидетельствовать. Я собственными глазами видел и эвкалипты у дома в Кадакесе, и горшки с геранями и помню ту статую Мадонны, в руку которой Федерико вложил коралловую ветку. Я знал отца Сальвадора — дона Сальвадора, умного и рассудительного человека с добрым сердцем».
Сальвадор Дали родился художником точно так же, как Федерико Гарсиа Лорка родился поэтом. И здесь дело не в образовании и не в призвании, а в изначальном даре. Именно он, этот дар, и лепит судьбу — в нем и только в нем дело. И даже если бы окружение не способствовало развитию дара Сальвадора (а было как раз наоборот), он все равно стал бы художником, великим художником. Однако не только атмосфера нашего дома, но и наш город — Фигерас — помог становлению таланта Дали.
В 1916 году, когда мой брат (ему только-только исполнилось двенадцать) делал первые шаги в мире искусства, Фигерас был открытым городом, светлым, свободным, обращенным к миру, готовым воспринять всяческие нововведения. А каждый четверг город шумел ярмаркой — сюда со всей округи съезжались крестьяне. Улицы и площади в этот день превращались в один сплошной рынок: под разноцветными зонтами и навесами крестьяне торговали овощами, фруктами, зерном и даже скотом. Повсюду толпился народ, приодевшийся, как на праздник, — там и сям мелькали лиловые и красные береты, яркие юбки. Шум и гам не смолкали до самого вечера. Как не похож был этот веселый четверг на любой другой день недели и особенно на понедельник, когда горожане в своих лучших и, надо сказать, весьма элегантных нарядах чинно прогуливались под сенью платанов по бульвару, внимая вальсам Легара и Штрауса в исполнении полкового оркестра «Сан-Кинтин». Здесь же офицеры в орденах и аксельбантах, перепоясанные ярко-синим шелком, галантно ухаживали за девушками. В такие вечера бульвар наш напоминал скорее сцену театра оперетты.
Прочие дни недели — в отличие от этих двух, таких разных кульминаций городской жизни — были тихи и спокойны. Фигерас жил размеренно и безмятежно: в урочный час каждый день поливали акации и платаны, росшие по краю тротуаров, в урочный час бульвар принимал гуляющих дам и кавалеров. По сути дела, он был центром города — чем-то вроде большой гостиной, где все его жители проводили вечера. Время на бульваре проходило незаметно и довольно разнообразно: то мы шли в самый конец бульвара — до «генеральской скамейки», то отправлялись поглазеть на витрины и, заодно, зайти за покупка-ми, а, надо сказать, в ту пору торговцы обычно ставили перед витринами скамейки, чтобы покупатель мог посидеть, подумать и спокойно выбрать понравившуюся вещь.
Так кто же жил в нашем маленьком городе, кто составлял его цвет? Представьте себе, все мы — и те, кто ежевечерне прогуливался по бульвару, и те, кто проводил вечера в кафе, и те, кто входил в городской совет, и даже те, кто только еще учился. И вот что особенно важно: старые и молодые, те, кому было далеко за шестьдесят, и те, кому только исполнилось четырнадцать, часто работали бок о бок, готовя какое-нибудь чествование или праздник. Я еще упомяну об этом, когда речь пойдет об участии в культурной жизни города моего брата (о чем, кстати, нынешнее молодое поколение и не подозревает).
Упомяну имена тех, кому Фигерас обязан своим культурным расцветом. Начну со старшего поколения: Габриэль Аломар, Себастьян Трульоль, Жоаким Куси, Карлес Коста, Жоан Карбона, Жозеп Пичот, Жоаким Вайреда, Жозеп Пуиг Пухадес, Хайме Мауриси, Жоан Субиес, братья Ксирау — Жоаким, Антони и Жоан, Эдуардо Родеха, Антони Папель, Солер-и-Грау. Затем перечислю ровесников брата: Александре Деулофеу, Карлес Фажес де Климент, Рамон Рейг, Хайме Миравитлес, Жоан Сютра, Нарсис Сала. Вот два поколения, которым разница в возрасте не мешала совместно и плодотворно работать.
Если кому-нибудь захочется уточнить биографические данные упомянутых мною людей, лучше всего обратиться к «Словарю Верхнего Ампурдана», составленному Карлесом Вальесом. Это добросовестная работа, сделанная в лучших традициях, без всяких экстравагантностей, на которые так падки нынешние книгоиздатели и читатели. Это серьезный труд, заслуживающий нашей благодарности. И хотя в словаре о каждом говорится кратко, в двух-трех строках сказано именно то, что нужно, жизненный путь очерчен. А если какого-то имени в словаре не найдется, то не сочтите за труд заполнить последнюю страничку и послать составителю эти сведения, раз он просит об этом, — таким образом столь нужная Каталонии книга будет дополнена.
Едва ли не главную роль в культурной жизни Фигераса в двадцатые годы играло наше «Музыкальное общество». Это ему мы обязаны тем, что у нас выступали такие знаменитости, как Пау Казальс, Ванда Ландовска и Эмиль фон Заурэр, который приехал к нам вместе со своим инструментом — роялем, доставшимся ему от учителя, Ференца Листа.
Тех, кто заинтересуется подробностями культурной жизни Фигераса, я могу отослать к местным газетам той норы, хранящимся в Народной Библиотеке, — «Л’Альт Эмпорда», «Ла Bey де Л’Эмпорда» и «Л Эмпорда Федераль». В них вы найдете свод всех примечательных событий тех лет, когда, к примеру, директором художественной школы нашего города был такой замечательно талантливый человек, как Хуан Нуньес.
И вот в гаком городе, совсем не похожем на обычный провинциальный город, в этой особой атмосфере, насыщенной искусством, и развивался талант Сальвадора Дали. Ему повезло с согражданами. А с той поры, как брату исполнилось четырнадцать, ни одно культурное начинание в городе не обходилось без его участия.
Среди людей, имена которых я уже перечислила, хочется особо выделить друзей моего отца. Это прежде всего Жоаким Куси, основатель Северного Исследовательского Центра. Именно он передал в дар городу земли для парка, которым мы любуемся и сегодня. Он же стал первым покупателем картин брата. Затем — Карлес Коста, драматург, журналист, корреспондент газеты «Ла Публиситат» и редактор еженедельника «Ла Трибуна», переводчик Ибсена и Стриндберга. Ему принадлежит один из первых печатных отзывов о творчестве Сальвадора Дали, тогда еще совсем юного художника (в ту пору брату не исполнилось и пятнадцати). Похвала Косты ободрила и воодушевила Сальвадора. Каждое лето, как и мы, Карлес Коста проводил в Кадакесе, а надо сказать, что, кроме всего прочего, он писал стихи и одно стихотворение, довольно длинное, посвятил Кадакесу. В последней строфе упомянут наш дом. Вот эти строки:
Я помню дом. Стена белым-бела,
как души тех, кто распахнул мне двери.
В нем доброта гнездо свое свила
и поселила дружбу и доверье2.
В Кадакесе мы дружили с Пичотами — семьей известных музыкантов и художников. У Пичотов было семеро детей: Ра-монет, художник, друг Пикассо, Касаса, Русиньоля, да и всей этой знаменитой компании из «Четырех котов»3; Рикардо — виолончелист, любимый ученик Пау Казальса; Льюис — скрипач-виртуоз, Антони — о нем я ровным счетом ничего не знаю, так как еще совсем молодым он уехал в Америку; Мерседес — она была замужем за поэтом Эдуардо Маркиной; Мария, жена Жоакима Гай — под этой фамилией она и прославилась как оперная певица во всех европейских столицах. И наконец Жозеп, парковый архитектор, создавший вместе с Жоакимом Куси и Жоаном Пужола наш замечательный городской парк. Жозеп дружил с моим отцом с раннего детства. Вместе они учились в школе, затем на юридическом факультете. Правда, Жозеп Пичот бросил юриспруденцию ради парковой архитектуры и не закончил курс. Зимой он с женой Анжелетой жил в Фигерасе, а летом, как и мы, в Кадакесе. Влияние этой семьи на Сальвадора было явным, сильным и благотворным.
В самом начале нашего века Пичоты выстроили в Кадакесе дом — у самого моря, рядом с великолепным пляжем. Он и сейчас еще в целости и сохранности благодаря их внукам и правнукам. В ту пору еще не было электричества и освещали комнаты газовые лампы. Дом Пичотов и, конечно же, они сами привлекали в Кадакес замечательных людей — выдающихся художников, поэтов и музыкантов того времени.
Маленький Льюис, сын Мерседес и Эдуардо Маркины, и Жозеп, сын Марии и Жоакима Гай, стали неразлучными друзьями моего брата. Именно в доме Пичотов на Са Конча, а точнее, в саду этого дома произошла первая встреча Дали и Пикассо. В Кадакес Пикассо пригласил погостить его друг Рамой Пичот — и художник провел на нашем побережье целое лето. Пикассо было тогда двадцать девять лет, Сальвадору — семь, а мне — всего два года.
Наша мать всегда говорила, что детские годы Сальвадора, по сути дела, прошли в доме Пичотов, где он нашел друзей-сверстников. Часто его оставляли там обедать, и мать большую часть времени поневоле проводила со мной. Не раз потом она вспоминала, что в детстве я была «сущая егоза».
И уж конечно, мы попадались на глаза Пикассо, раз носились по всему дому, нарушая спокойствие взрослых и их нескончаемые беседы в саду иод кипарисами. Настоящее знакомство Сальвадора с Пикассо произошло много позже, в 1926 году, во время нашей поездки в Париж, и, должно быть, в ту встречу никто из них и не вспомнил о лете 1910 года, о щедром доме друзей и прекраснейшем из всех садов па свете.
О лете в Кадакесе мы мечтали весь год. Именно там, у моря, Сальвадор полностью отдавался живописи. Зимой мы выезжали в Кадакес ненадолго — на каникулы. Но давайте снова дадим слово брату.
«Кадакес не выходит у меня из головы. Каждый день беру календарь, заранее предвкушая счастье, и пересчитываю листки — сколько дней осталось до Кадакеса? Я уже собрал вещи, накупил всего, что нужно для живописи, и даже сложил в чемодан, но иногда вынимаю и перебираю эти глянцевые полосатые тюбики. Перебираю — и жду, преисполняясь надежд…
И вот наступает этот синий-синий счастливый день — мы едем. Я снова вижу море. Многому оно научило меня — и я не устану учиться. Я вновь обхожу все улочки Кадакеса, такие знакомые, такие родные; спускаюсь к морю, слушаю рокот волн. Здесь все неизменно и навеки прекрасно, пусть даже какой-нибудь олух с набитой мошной выстроит себе дом, гнуснее которого и вообразить невозможно. Конечно, при виде его я взбешусь, я буду оскорблен до глубины души — испоганить городок, красивее которого не найти на всем свете!..
Здесь, среди этих белых домов, душа моя отдыхает, здесь я, как сумасшедший, пишу с утра до вечера, вкладывая в картину все свое умение и весь свой талант, — здесь сама природа учит меня искусству. Каждый божий день я гляжу, как заходит солнце и, темнея, влажнеет песок, и меня пьянят эти синие тени и закатные отсветы, а мерный рокот зеленых волн, тихий, как кошачье мурлыканье, наводит сон… Недвижная вода отражает звезды, бледная луна стоит над миром, и девичье лицо мелькает в сумерках — чудный взгляд, в котором мне мерещится нежность… И наконец синий рассвет и солнце, окунувшееся в зеленую воду залива. Какое наслаждение жить!
А вот и наш дом — у самого моря. На окраине городка, на отшибе стоит наш белостенный дом с зелеными рамами и зеленой балконной дверью. Синий, как море, потолок нашей столовой. Вот оно, самое спокойное место на свете. Как тихо у нас па террасе, когда море смолкает, а небо бледнеет, отливая перламутром, и, если вглядеться, заметишь мерцание первых звезд. Цикады неистовствуют в зарослях ежевики, издалека доносится мерный плеск весел. Как нежен, как ласков этот легкий ветерок, вечный спутник заката! Вот так мы и живем — у самого моря, вдалеке от людей, на отшибе, в нашем белом доме в Кадакесе».
В то время, когда брат был еще подростком, и до самого 1921 года у нас в кадакесском доме не было места для мастерской Сальвадора, и потому Рамонет Пичот предложил отцу снять для сына мастерскую на улице Льянер, совсем близко от нас. Снова дадим слово самому Сальвадору.
«У нас дома нет места для моих занятий, и я сам отыскал нечто вроде студии недалеко от нас. Светлая комната со стеклянным потолком — когда-то это была бедняцкая лачуга. К делу ее приспособил Рамон Пичот. Здесь он писал до меня и развесил по стенам, перемазанным краской, свои эскизы, надо сказать, очень недурные.
Есть в этой комнате странное возвышение наподобие барочного алтаря — я водрузил на него кувшин с ветками розмарина и чертополоха. Есть изгрызенный древоточцем шкаф. Там я разместил книги: несколько романов Барохи и Эса де Кейроша, стихи Рубена Дарио и том Канта, не раскрытый за лето ни единого разу. Стоят там и другие книги: целая серия издательства «Гованс», что-то еще (что не помню) и альбомы. На столе в кувшине кисти, тут же палитра, бумага, чернила и карандаши. Еще у меня есть молоток, чтоб чинить стулья; есть холст, немного бумаги Энгр. Посередине комнаты большой мольберт, а маленький висит в углу на гвозде. Стоит мне войти в мастерскую, как я непроизвольно потираю руки от удовольствия — я полюбил это место с первого взгляда. Через открытую дверь на террасу, обрамленную снаружи подвесными горшками с зеленой петрушкой, виден спуск к морю, к береговым скалам. По обе стороны крутой тропы расставлены герани в горшках вперемежку с помидорами и тыквами, а чуть дальше растет раскидистая смоковница. Повсюду бегают куры и кролики. Вблизи дома стол, вытесанный из камня, а над ним вместо навеса вьется на рейках виноград. Лоза достает до стены и лезет вверх на крышу ; крепкая зеленая листва окаймляет дверь. Вот в этой мастерской я и провожу все дни и вечера — и пишу, пишу до самой темноты, до первых звезд. Когда уходит свет, становятся слышнее рокот волн и шорохи песка, а небо словно съеживается. Вот-вот из зарослей ежевики донесется стрекот цикад, а после на небо неспешно выкатится луна, вдалеке заплещут весла, и лодка унесет бог весть куда влюбленную пару…»
Мастерская на улице Льянер, о которой рассказывает брат, принадлежала Рамонету и находилась в двух шагах от нашего дома, о чем уже упоминалось. Располагалась она на верхнем этаже дома местных рыбаков — семьи Молина, которых все у нас называли «эскаланами», потому что отца их звали Л’Эскала. Рамонет завел себе эту мастерскую, как только Пичоты приехали в Кадакес, и работал в ней до тех пор, пока не закончилось строительство дома на Са Конча. (Сейчас он принадлежит его племяннику Рамону Пичоту, тоже художнику, великолепному портретисту.) Известно, что в этой мастерской бывал Пикассо, когда приезжал в Кадакес. Вероятно, именно там он и написал свои кадакесские картины, ведь в крохотном домике Лидии, который для него сняли, не было места мольберту.
Мой брат работал в этой мастерской до самого 1921 года, пока мы не перестроили дом так, чтобы выделить ему комнату для студии. Он сам обил стены холстом и разрисовал их: поверху шел бордюр — корзины с фруктами, а вдоль стен вилась зеленая гирлянда из листьев аканта, похожая на ту, которую он, декорируя фойе кинотеатра «Эдисон», пустил чуть повыше плинтуса.
В тетрадке, на обложке которой было выведено «Для заметок», брат записывал все названия своих картин с комментариями. Потом он выбросил эту тетрадку, а я подобрала, полагая, что записи представляют интерес, но, к сожалению, от тетрадки осталось только несколько листочков, относящихся к 1919 и 1920 годам. Для исследователей живописи Сальвадора Дали они, конечно, важны, и поэтому я привожу их полностью.
Каталог 1919 года
Сейчас я почти что не пишу с натуры, все больше в мастерской — воображаемые композиции. Работается легко, без всяких усилий. Очень мне по душе мощные удары контрастов и особого рода декоративизм.
Уже готовы: «Женщина из предместья», «Человек с посохом», «Рыбаки возвращаются», «Лунная ночь», «Портрет рыбака» и т. п.
Пока писал, все время казалось, что могу сделать лучше. Сейчас рисую углем. Уже готовы «Ночные птицы». Их силуэты навеяны сильнейшим впечатлением от Кановы.
«Закат» в импрессионистском духе и еще несколько работ. Они и пойдут на мою первую выставку в «Музыкальном обществе». Как-то раз в Кадакесе я сделал потрясающий рисунок городка углем — ну просто гениальный! Сейчас меня сводят с ума Монгрель, Эрмосо, Чичарро и прочие в том же духе.
Работы маслом:
1. «Кружевницы». Наброски карандашом и пером. Тогда меня буквально околдовали прямые линии и углы. Работа сделана в мастерской. С натуры я писал только фон, хотя и туда добавил своего огня и воображения. Надо будет сделать портрет девушек — сестер Обиоль.
2. «Сумерки». Небольшая, 3/4 работа, сделана очень быстро. Я давно задумал эту картину, много набросков. И здесь, и в следующих полотнах совершенно исчезли прямые линии — главенствует цвет, оттенок. Так всегда, когда пишешь с натуры.
3. «Скоро сумерки». Набросок того же плана.
4. «Закат». Пейзаж на закате.
5. «Семья у моря». Трехфигурная композиция, пейзаж писан с натуры. В мужской фигуре по-прежнему отчетливо видно влияние работ Кановы. Сделано за шесть или семь сеансов. Это полотно стоило мне труда. У меня что-то перестали получаться композиции — наверно, иссякло воображение. Я все больше пишу с натуры. Скоро, наверно, все, что сделаю, будет писано с натуры. Композиции почти все пишу углем, и по рисунку легко догадаться о сильном впечатлении, которое произвели на меня фрески Пюви де Шаванна.
7. «Работа».
8. «Отдых».
9. «Сардана». Набросок, сделанный под конец сезона. Многое идет от натуры — уйма свежих оттенков. Цвета прояснились и засияли. Вот она — может статься, единственная задача живописца, единственная моя забота. Композиция, которая прежде меня так занимала, утратила для меня всякий интерес. Я совершенно забросил рисунок и погрузился в цвет — меня завораживают чистые цвета, и я, приступая к картине, всегда ставлю перед собой цель — не перейти границу насыщенности. Ее нельзя переходить!
Я весь во власти импрессионизма. Mотрель и Чичарро непереносимы. Эрмосо выдохся. Меня воодушевляют французы.
Каталог 1920 года
12. «Портрет сестры». Было несколько предварительных набросков (рисунки), но сам портрет сделан быстро, за несколько сеансов.
13. «Портрет отца». Около тридцати предварительных рисунков, если не больше. Я очень много думал над этим портретом и много работал — почти всю зиму. Бесчисленное количество сеансов.
14. «Автопортрет». Тоже очень обдуманная вещь. Я возлагал на нее большие надежды. Вначале у меня был смутный порыв дать вариацию автопортрета Рафаэля, потом я изменил поворот. Пейзаж полностью вымышленный. Работал долго, множество сеансов.
15. «Автопортрет». Начал ни с того ни с сего — и пошло. Это первый вариант автопортрета, который я написал в 1922 году всего за несколько сеансов без предварительных набросков.
16. «Портрет бабушки». Несколько предварительных набросков.
17. «Час». Писано с натуры. Навеяно работами Мира.
18. «Сумерки». Начато с натуры, а закончено по памяти в мастерской.
19. «Луна в сумерках». Сделано очень быстро.
20. «Вид Кадакеса с Пианка». Писано с натуры, но с выкрутасами — я искал тон красивее природного. Работа не отделана.
21. «Пианк». Взята чистая нота. Милая, отделанная вещь.
В ту пору мы ездили в Кадакес лишь раз в год — на летние каникулы, а зимой только и ждали лета и мечтали об отъезде.
Как-то раз, вечером, так похолодало, что о прогулке нечего было и думать. И Сальвадор взялся за рисунок, который я храню с тех самых пор, потому что в нем удивительно верно схвачена атмосфера нашего кадакесского дома и тепло тех летних вечеров. Пока он рисовал, вспоминая по ходу дела то одно, то другое, я с изумлением наблюдала, как заново рождается на бумаге наша прошлогодняя жизнь, наше лето. Брату было тогда четырнадцать, а мне — десять. На его рисунке все поразительно точно, кроме одного: крыша нашего дома была более пологой и сильнее выступала за край стены. Все остальное — в точности как живое. И когда я смотрю на рисунок, то лето заново встает у меня перед глазами.
В одном из окон — медвежонок, моя любимая игрушка. В другом окне — свеча. В ту пору в Кадакес уже провели электричество, но отключалось оно так часто, что свечи еще долго оставались предметом первой необходимости. Под окном столовой — скамейка (я ее так и оставила на старом месте). На окне и на двери занавески из цветных шнуров со стеклянными шариками — чтоб мухи не залетали. На другом окне — жалюзи, это окно кухни. На пороге бабушка в черном платье раздвигает шнуры со стеклянными шариками. Я хорошо ее помню — маленькая, худенькая и удивительно милая. Брат говорил, что она в своем черном, без единой пылинки платье походила на катушечку черного шелка. Отец читает газету, мама с тетей шьют. Все они сидят в креслах с парусиновой спинкой — такие у нас тогда были. Около них играю я с подругами. Эвкалипт наш, запечатленный здесь же, еще не стал тем громадным деревом, которое памятно многим. Позади него — чуть подальше — мой брат за мольбертом. Местные ребятишки глядят, как он работает. На первом плане Энрикет, наш садовник и лодочник, растянулся на песке и спит, как сурок. Он был феноменально ленив — из кожи вон вылезет, только б ничего не делать. С дороги к дому сворачивают наши соседи с детьми — идут к нам в гости. И в довершение картины вечера служанки полощут белье в ручье у сада Мелос, а за оградой пасется корова, которую мы смертельно боимся — так, что даже не ходим из-за нее в апельсиновую рощу, хотя очень любим апельсины и до рощи рукой подать.
У ангела снов
не кудри, а лилии.
Серебряный пояс
и белые крылья.Он с неба ночного
слетает к порогу,
и звезды ему уступают дорогу.
Но ангела снов
его белые крылья
в рассветное небо
несут без усилья,
а следом роса
начинает светиться,
и солнце приветствует
первая птица4.
Сколько раз пелась эта песня у нас дома в Фигерасе на улице Монтуриоль! Только-только моему брату Сальвадору исполнилось четыре года, как родилась я, — и снова запели колыбельную, нам обоим, хотя брата уже давно не качали в колыбели.
От того дома, где мы родились и провели первые годы нашей жизни, у меня осталось лишь смутное воспоминание. Отчетливо же я помню только галерею, уставленную горшками с цветущей туберозой. В раннем детстве вообще все смутно — и ночь, и день, а понятия о времени нет вовсе. Родители и домочадцы кажутся великанами и волшебниками, которые словно затем и существуют, чтобы оберегать нас от всех бед и страхов — всем памятны детские страхи!
Под эту колыбельную — «Ангела снов» — мы всегда спокойно засыпали. Нам казалось, что ангел снов и есть наш ангел-хранитель, что в его власти отвести всякую беду.
Наше детство прошло не столько в доме, сколько на той галерее, которая так хорошо мне помнится. Кроме тубероз, там в огромных кадках росли кусты жасмина и белые лилии, а когда смеркалось, запевали птицы (моя мать очень любила птиц, и у нас всегда жили горлицы и канарейки).
Эта галерея, выходившая на запад, прямо на сад маркизы де ла Торре, где росли высоченные каштаны — вровень с нашей террасой, вела в столовую. На закате ее заливало солнце.
Дом наш стоял на перекрестье двух главных улиц Фигераса. Парадный подъезд вел на улицу Монтуриоль, а другой стороной дом выходил на улицу Кааманьо.
В детстве любимой нашей забавой были переводные картинки. Из-за них нас отовсюду гоняли: блюдце с водой, в котором мы мочили картинки, вечно переворачивалось, заливая диван и кресла, повсюду валялись скрученные бумажки, похожие на слезшую кожицу. Но зато какая красота открывалась, когда мы осторожно, чтоб не повредить картинку, стирали пальцами верхний слой, какие яркие краски, какие волшебные картины — точь-в-точь, как в детских снах.
Еще мы любили играть с целлулоидными уточками и лебедями — они нам так нравились! Сделаны эти игрушки были просто замечательно, пластически безукоризненно, а отличить их от фарфоровых было попросту невозможно. Но однажды Сальвадор схватил молоток и расплющил всех лебедей и уточек. Я расплакалась, до того мне стало их жаль! Так славно плавали они в тазу, а теперь ничего от них не осталось — только рваные куски целлулоида.
Как-то раз, когда мы, как обычно, играли в галерее, нас вдруг оглушил вой пожарной сирены. Горел дом на улице Анча.
— Хочешь посмотреть на пожарных? — спросил Сальвадора отец.
Брат тут же вскочил и в мгновение ока просунул голову между каменных балконных балясин — до перил он тогда еще не доставал — и воззрился на пожарных. Но тут же разочаровался. Они были не такие, какими он их себе представлял: что это за пожарные, если каски не сверкают, да и нет этих касок в помине?
— Это не пожарная команда, а куча оборванцев! — и Сальвадор снова уселся на свое место за красным столиком, где мы с ним завтракали на террасе.
Этот столик смастерили специально для нас (брату было шесть лет, а мне два года). Столик вырезали из цельного куска дерева и сделали выемки для ног, чтобы было удобно сидеть. За этим столом, точнее, прямо на нем Сальвадор впервые что-то нарисовал. Не то ложкой, не то вилкой — тем, что попалось под руку, — он процарапал рисунок, сдирая красную краску: где меньше, где больше, где вообще вгрызаясь в древесину, так что цвет рисунка менялся от насыщенного красного до чуть розового и даже совсем светлого, древесного. Нарисовал же он на столе тех самых целлулоидных лебедей, которых сам же и растерзал.
Мама увидела рисунок, растрогалась и тут же забыла про то, что он сделал с игрушками, а ведь они так всем нравились!
— Вы только посмотрите! — сказала она с гордостью. — Если он рисует лебедя, так это именно лебедь, а не просто птица, а уж если утка, так это утка!
И, довольная, отправилась кормить своих горлиц и канареек. Помню ее чудное лицо в полумраке галереи за ветками жасмина, ее белое, длинное по тогдашней моде платье с резными колышущимися тенями на подоле от веток и цветов. Отец тем временем сидит на качалке перед граммофоном с раструбом, похожим на огромный цветок вьюнка, и слушает «Аве Марию» Гуно или арию из «Лоэнгрина»5.
В саду маркизы де ла Торре заливаются птицы, растревоженные музыкой, а снизу, с первого этажа, доносятся голоса и смех тетушки и ее подруг — сеньорит Мата, наших соседок.
Наша бабушка по материнской линии (о ней еще не раз зайдет речь) сидит и шьет. Вся она — воплощенное спокойствие. Ее силуэт, очерченный четко, как на полотнах старых голландцев6, странно контрастируете тенями, цветами и птицами галереи — царством импрессионизма.
Сальвадор запомнился всем на редкость обаятельным ребенком. Простодушие, написанное на его удивительно живом, подвижном лице, покоряло всех. Глаза его уже тогда смотрели и пронизывающе, и проникновенно, а улыбка была взрослой, почти стариковской, хотя в очертаниях рта, когда брат не улыбался, проскальзывало что-то совершенно детское. И, надо сказать, детскости он не утратил никогда.
Любопытная деталь. И у нас с ним, и у нашей матери есть особенность — у всех троих только два передних зуба, а не четыре, как положено, хотя это не заметно, потому что резцы расположены очень близко к передним зубам, так что дефект неочевиден. У брата же, кроме того, так и не выпали два нижних передних молочных зуба, остальные благополучно сменились. Так вот именно эти молочные зубы — крохотные, как зернышки риса, — немного исказили рисунок рта печатью не то детства, не то старости. Сальвадор время от времени брал зеркало и пристально разглядывал их, уверяя, что зубы становятся все прозрачнее и мало того — будто бы в одном явственно видится статуя Лурдской Богоматери7.
Еще когда Сальвадор был совсем маленьким, нашему отцу страшно захотелось издать сарданы Пепа Вентуры, и он попросил взяться за это дело знатоков: Жоана Марагаля, Льонгераса, Игнаси Иглесиаса, Трульоля. Из этой затеи ничего не вышло, зато дома у нас эти сарданы звучали часто. Ведь в них не только мелодия, но и слова хороши. Мы часто их напевали, а иногда случалось и такое: отец приглашал танцоров и музыкантов, и сарданы Пепа Вентуры исполняли прямо на нашей улице. Вот это был праздник! Дом украшали цветами, целыми семьями приходили друзья — Мата, Льонки, Пичоты, Куси. На улице собирался народ, а площадку, отведенную для танцев, специально поливали — так полагается, и даже на галерее был ощутим запах влажной земли, ставший для нас ароматом танца. Но вот все замолкают, танцоры выходят на площадку, звучит музыка, и летнюю ночь наполняет мелодия.
От этих летних праздников в нашей памяти навсегда остались шорохи шелковых юбок на галерее, запах тубероз, луна над домом и доносящийся с улицы стон теноры8 — он будил нас, тревожил душу и наполнял ее нежностью. А с галереи доносился материнский голос:
Была тиха
ночная мгла,
не видя снов,
душа спала,
и чей-то взгляд
будил меня,
но угасал
при свете дня…9
Песня долетала до детской, баюкая нашу дремоту…
По утрам нас целиком занимали игрушки и переводные картинки, зато, едва темнело, мы искали приюта и ласки. И находили — у мамы и тети. Не знаю, сумела бы одна мама насытить наши души, требующие любви. Может, потому Господь и послал нам тетушку — чтоб ласки хватило на двоих. Так вечерами мы и сидели вчетвером: две женщины, у каждой на коленях дитя — приголубленное, зацелованное, притихшее, словно птенец в гнезде. Мама с тетей пели для нас народные песни. Они знали весь репертуар «Каталонского Орфея»10 (живя в Барселоне, они не пропускали ни одного концерта). И пока песня пелась, у нас от умиления и счастья влажнели глаза.
«Ангел снов» был нашей домашней колыбельной; под нее мы ежевечерне засыпали. Ангел снов спускался с небес — невообразимо прекрасный, с белыми крыльями, в белом одеянии, отливающем в лунном свете серебром, и баюкал нас, навевая сладкие сны. И тогда мама с тетей укладывали нас в кроватки и тихонько, на цыпочках выходили из спальни. Я не просыпалась, а брат, стоило оставить его одного, принимался орать что есть мочи. И маме приходилось снова брать его на руки — иначе он не засыпал. Сколько ночей она так и просидела с сыном на коленях! Вот уже, кажется, спит, и, дай бог, не проснется, если уйти, но какое там! Снова в крик, едва голова коснется подушки. С какой любовью баюкала мама брата в те бессонные ночи — ангел снов прилетал к детям, но не к ней. Так проявлялся сыновний нрав, но мама понимала: ее сыну одиноко, он требует любви…
— Упрямый, как баран!
Эту фразу в детстве я слышала тысячи раз и не понимала: при чем тут баран?
Сравнение это непонятно городскому ребенку. Тем не менее я уразумела: баран и есть воплощенное упрямство, сама непреклонность. А образ точен. Да, упрямый, упорный — так и будет стоять на своем, пока не вытребует, что ему вздумается. И в то же время мягкий, нежный. Как овечья шерсть? Нет, куда мягче и нежнее! Я так и не нашла нужных слов, чтоб описать характер Сальвадора — яростный и затаенный, чувствительный до крайности и буйный, настырный. Нрав его выносили с трудом, но все в доме его любили, потому что было за что, а капризы и прочие вредности приходилось терпеть — не они же в конце концов определяют натуру!
Опишу, однако, одну из его выходок. Ею ознаменовалась наша поездка в Барселону. Ежегодно мы проводили Рождество, Новый год и Праздник Трех Королей в Барселоне, в доме дяди — Жозепа М. Серраклары (в ту пору он был алькальдом Барселоны). Точнее говоря, мы навещали бабушку по отцовской линии. Ее звали Тереса. (Мамину маму, о которой я уже упоминала, звали Ана, она жила вместе с нами.) Что же до дедушек, то их мы не знали — оба умерли, когда мы были слишком малы. Так вот, дело было в Барселоне на Рождество. В праздники брат вообще непременно устраивал сцены — кричал, плакал, закатывал истерики. Чтоб успокоить, его задаривали немыслимым количеством игрушек. Он же, облюбовав какую-нибудь вещицу, уже с нею не расставался. Помню, как-то раз Короли одарили нас сверх всякой меры: чего только там не было, целая куча подарков! Но Сальвадор, как вцепился в одну игрушку, так больше ни на что и не взглянул. Как же он носился с этой заводной обезьянкой, что лазила вверх-вниз по веревочке!
Именно тогда, в эпоху обезьянки, он и закатил ту памятную сцену. Дело было на прогулке — мама вела Сальвадора за руку, а шли они по улице Фернандо. Вдруг брат увидел в витрине кондитерской Массаны сахарную косу, сплетенную словно бы из лука, традиционное зимнее лакомство. Увидел — и возжелал. Кондитерская была закрыта, и Сальвадор недовольно заворчал. Дурной знак — так всегда начинается сцена! Однако мама, будто бы ничего не замечая, ведет его дальше, но брат вырывается, сломя голову несется назад к кондитерской и начинает орать благим матом:
— Хочу лука! Хочу лука! Хочу лука!
Уж и не знаю, какими силами удалось маме оторвать его от витрины.
Чуть не волоком тащила она его по тротуару, брат же орал, не переставая, да так, словно его резали:
— Хо-о-о-очу лу-у-у-у-ука!
И, вопя, вырывался и несся назад к витрине.
Тем временем заветная луковая коса, и вправду похожая на русую девичью косу, по-прежнему недосягаемая и желанная, преспокойно висела на своем месте.
— Хо-о-о-чу лу-у-у-ука!
Прохожие стали останавливаться, зеваки — глазеть, и вскоре собралась такая толпа, что уличное движение прекратилось. Однако дверь кондитерской была заперта, и удовлетворить каприз сына мама не могла при всем желании. Но она твердо решила не потакать ему и не покупать вожделенное лакомство ни за что, хоть бы дверь и распахнулась. С тех пор эта фраза — «Хочу лука!» — стала в нашем доме иносказанием: «Хоти не хоти, а не получишь!»
Прошли праздники. Мы возвратились домой, в Фигерас, на улицу Монтуриоль. И вот тут в один из вечеров произошло нечто, изумившее всю семью. Отец за оформление каких-то бумаг получил крупную сумму, всю одинаковыми купюрами. Он уже знал, что одна попалась фальшивая, и спросил Сальвадора:
— Сумеешь отличить?
Брат, нисколько не сомневаясь в успехе, взял деньги, осмотрел их, купюру за купюрой, безошибочно выбрал фальшивую, положил на стол и спокойно сказал:
— Вот эта.
Все поразились — ведь подделка была на редкость искусной. И только потом, когда у Сальвадора обнаружились необычайные способности к рисованию, поняли, что ему ничего не стоило углядеть мелкие погрешности в рисунке фальшивой купюры.
Когда у нас в Фигерасе в Замке устраивали праздник, отец всегда порывался взять с собой Сальвадора. К Замку вела прямая дорога, обсаженная соснами, и вид с нее открывался великолепный — вся Ампурданская долина как на ладони. Понятно, что эта дорога была для наших горожан излюбленным местом прогулок. Отец брал Сальвадора за руку, и полпути они проходили совершенно спокойно, но, когда дорога поворачивала в гору, являя взорам замковую башню с развевающимся красно-желтым знаменем, Сальвадор начинал ныть, потом орать:
— Хо-о-очузна-а-а-амя-я я-я!
И отец с полдороги тащил его домой — праздник в Замке смотрели другие.
Но все же однажды удалось привести Сальвадора на праздник и обойтись без воплей. Всю дорогу отец рассказывал ему какую-то занимательную историю. (Тогда-то родители и поняли, что брату нельзя говорить «нет», можно только отвлечь каким-нибудь хитрым способом.) Заслушавшись, он в тот раз и не поглядел на знамя, которое, как и полагалось, победно развевалось на башне. И тем не менее сцена, хоть и не такая впечатляющая, все-таки разыгралась.
Во дворе Замка толпились в ожидании обеда солдаты. Наконец двое притащили громадный котел и водрузили его на дощатый стол. Офицер, весь увешанный наградами, подошел к котлу, зачерпнул солдатское варево, едва притронулся губами к ложке — и дал знак разливать пищу. Брат, с величайшим любопытством наблюдавший это зрелище, подбежал к офицеру и громко спросил:
— Ты что, уже наелся?
Все рассмеялись.
Если у Сальвадора что-нибудь болело, не важно, что именно, он говорил, что болят зубы. Так, например: «У меня зубы болят на коленке!» или «У меня зубы болят в ухе!»
Еще всем запомнилось его описание курносого человека:
— Смотрю — подол у носа задрался! Вот так! — И он показывал, тыкая себе пальцем в нос, как именно задрался у носа подол.
Нашу няню звали Лусия. Она жила у нас в доме еще с тех нор, когда мама только-только отняла Сальвадора от груди. Мама сама выкормила нас обоих — кормилицы у нас не было. А Лусия нянчила нас, и не упомянуть о ней, рассказывая о детстве, просто невозможно. Большая, грузная, круглолицая, смуглая — лицо темное, как глиняный кувшин, и невероятно доброе. Нос картошкой, но, кажется, именно в нем и таится секрет притягательности этого милого лица. С какой нежностью я вспоминаю каждую его черточку! Лусия — само спокойствие и доброта. Она всегда улыбалась — несмотря ни на что, так, словно бедность ей нипочем, — всегда веселая, в наглаженном, чистом, хоть и старом-престаром платье.
По воскресеньям мы с родителями и Лусией обычно гуляли и часто ходили прямо по железнодорожным шпалам. Лусия надевала платок, закалывая его повыше пучка шпильками, а брат так и норовил платок сдернуть. Отец строго говорил:
— Прекрати! Уколешься!
Но это только сильнее раззадоривало брата — как бы все-таки сдернуть платок, да вместе со всеми шпильками и булавками! Однако платок держался крепко, хотя шпильки царапались, и Лусия от боли громко стенала. Отец пытался оттащить Сальвадора — но куда там! Мама оттаскивала отца, и в итоге прямо на дороге разыгрывался грандиозный скандал: кричали все разом, истошно и самозабвенно.
Лусия кричала, потому что ей было больно. Отец — потому что сын ему не повиновался. Сальвадор — потому что хотелось сорвать платок, а не получалось. Кричала даже мама — потому что боялась, что за скандалом они не увидят поезда и попадут под колеса.
Итак, прогулка испорчена. Все еще переругиваясь, семья возвращается домой. Надо сказать, Сальвадор питал особенное пристрастие к забаве с платком и при виде его каждый раз впадал в неистовство. Все в доме мучительно искали способ прекратить безобразие, но безуспешно, пока случайно не обнаружилось, что брата можно отвлечь — только ни в коем случае не ругать и не запрещать! Можно постараться переключить его внимание, и тогда он (может быть!) забудет, что собирался закатить истерику.
Первые годы нашего детства прошли на улице Монтуриоль. Мы жили на втором этаже, а первый занимали сестры Мата, мамины и тетины подруги. Но пришло время, и они собрались в Барселону.
Мы страшно огорчились — сестры Мата, Урсула и Тонья, стали для нас родными, так мы к ним привыкли. Когда они вместе с нашей мамой гуляли по бульвару, все встречные любовались их красотой. И мама, и Урсулита были поразительно красивы. И вот сестры уезжают — как-то будет без них? Опустеет первый этаж или там поселятся чужие люди? Тогда же мы узнали еще одну новость — на месте сада маркизы де ла Торре скоро построят новые дома, а значит, наша галерея с птицами и цветами утратит всю свою прелесть.
И родители решили поменять квартиру, тем более что совсем близко, на улице Кааманьо рядом с площадью Пальмера только что выстроили большой и но тем временам роскошный дом. Там мы вскоре и обосновались.
В ту пору брат ежедневно закатывал сцены — он категорически отказывался ходить в школу сеньора Трайта, обычную муниципальную школу, где, как и везде в правление Альфонсо XIII, старательно преподавали катехизис. Уже одно только слово «школа» наполняло его диким ужасом, немедленно изливавшимся воплем. Поэтому на следующий год — естественно, после каникул в Кадакесе — родители решили отдать брата в другое учебное заведение и выбрали католический коллеж, «что за оврагом», как говорили в Фигерасе.
Все это случилось почти одновременно: переезд, новая школа, гибель сада маркизы де ла Торре и разлука с сестрами Мата.
Мы навсегда запомнили горечь того дня. В саду маркизы де ла Торре рубили громадные каштаны — их розовые цветы ковром устилали землю, а в небо взмывали встревоженные, отныне бесприютные птицы. В тот день наша галерея утратила свое волшебство. Нестерпимо тяжело было видеть ее пустой — без клеток с птицами, жасминов и лилий. Исчез мерцающий сумрак. Уже никогда больше не войдет сюда бабушка с кипой свежеотглаженного белья, никогда больше мама не заторопится кормить своих птиц. Как любили мы с братом смотреть на нее, когда она их кормила — изо рта в клюв! Никогда здесь больше не будет благоухать тубероза — с самого детства любимый аромат Сальвадора. Мы простились с нашим домом. И на следующий день уехали в Кадакес, а когда вернулись, началась другая жизнь.
И хотя ежевечерне мама с тетушкой баюкали нас и по-прежнему пели нам про ангела снов, в тот день, когда погиб сад и опустела галерея, оборвалась какая-то ниточка. Кончилось наше детство.
Примечания
1. … подзаголовок «Воспоминания о том, чего не было». — Ана Мария не точна. Так называется одна из глав «Тайной жизни Сальвадора Дали, написанной им самим» (1941). См. русский перевод, опубликованный издательством «Сварог» в 1996 г.
2. Перевод А. Гелескула.
3. … знаменитой компании из «Четырех котов»… — «Четыре кота» — таверна в Барселоне, открывшаяся в специально выстроенном для нее прекрасном здании неоготического стиля в 1897 году. Ее владелец Пере Ромеу регулярно устраивал там художественные выставки и музыкальные вечера, так что вскоре таверна превратилась в клуб каталонской художественной интеллигенции. В 1897 году в «Четырех котах» состоялась коллективная выставка С. Русиньоля, Р. Касаса, Мигеля Утрильо, Рамона Пичота и Жоакина Мира; в 1900 году здесь же выставил свои рисунки Пикассо. В таверне выступали с концертами И. Альбенис, Э. Гранадос, Э. Морера.
4. Каталонская народная песня. Перевод А. Гелескула.
5. «Лоэнгрин» — опера немецкого композитора Рихарда Вагнера (1813—1883).
6. … старых голландцев… — Имеются в виду нидерландские художники XV — XVI веков: мастер из Флемаля (Робер Кампен, ок. 1378—1444), Ян ван Эйк (1390—1441), Рогир ван дер Вейден (1399 или 1400—1464), Йос ван Васенхове, Хуго ван дер Гус (между 1435 и 1440— 1482), Ханс Мемлинг (ок. 1440—1494), Герард Давид (между 1460 и 1470—1523).
7. …видится статуя Лурдской Богоматери. — В 1858 году в гроте вблизи Лурда, согласно легенде, было явление Богоматери. Образ в часовне считается чудотворным. См. роман «Лурд» (1894) Э. Золя.
8. Тенора — каталонский народный духовой инструмент с металлическим раструбом, размером чуть больше гобоя.
9. Перевод А. Гелескула.
10. «Каталонский Орфей» — известный в Испании и Европе хор, созданный композиторами Амадео Вивесом (1871—1932) и Луисом Мариа Милье-и-Пажесом (1867—1941).