Воскресное чтение. Мишель Уэльбек «Возможность острова»

(чтение Бориса Гусева)

Cover image

 

Антонио Муньосу Баллесте и его жене Нико,
без чьей дружеской поддержки и участия
эта книга никогда не была бы написана

 

Добро пожаловать в вечную жизнь, друзья мои.

Эта книга появилась на свет благодаря Харриет Вольф, немецкой журналистке, с которой я встречался в Берлине несколько лет назад. Перед началом интервью Харриет решила рассказать мне небольшую притчу. Она считала, что эта притча может служить символом ситуации, в которой я нахожусь как писатель.

Я стою в телефонной будке после конца света. Могу звонить куда хочу и сколько хочу. Неизвестно, выжил ли кто-нибудь ещё кроме меня или мои звонки — просто монологи сумасшедшего. Иногда звонок короткий, словно трубку сняли и бросили; иногда он длится долго, словно кто-то слушает меня с нечистым любопытством. Нет ни ночи, ни дня; у ситуации нет и не может быть конца.

Добро пожаловать в вечную жизнь, Харриет.

* * *

А кто из вас достоин вечной жизни?

* * *

Моя нынешняя инкарнация деградирует; думаю, долго она не протянет. Я знаю, что в следующей инкарнации вновь обрету своего товарища и спутника, пёсика по кличке Фокс.

Общество собаки благотворно, ибо её можно сделать счастливой; она нуждается в таких простых вещах, её «эго» так ограниченно… Возможно, в одну из предшествующих эпох женщины находились примерно в том же положении, что и домашние животные. Это была, наверное, какая-то уже недоступная нашему пониманию форма домотического счастья, связанного с совместным функционированием: удовольствие быть единым, отлаженным, функциональным организмом, предназначенным для выполнения дискретного ряда задач, а эти задачи, повторяясь, образовывали дискретный ряд дней. Все это исчезло, и те задачи тоже; собственно, перед нами не может стоять никаких целей. Радости человеческих существ для нас непостижимы; но и их беды нас не терзают. В наших ночах отсутствует трепет ужаса или экстаза; однако мы живём, мы движемся по жизни, без радостей, без тайн, и время для нас пролетает быстро.

* * *

В первый раз я встретил Марию22 на третьесортном испанском сервере; страница грузилась ужасно долго.

Усталость, причинённая
Мёртвым старым голландцем,
Сказывается не прежде,
Чем вернётся хозяин.

2711, 325104, 13375317, 452626. По указанному адресу мне открылось зрелище её вульвы — мерцающей, пиксельной, но странно реальной. Кто она была: живая, мёртвая или интермедийная? Скорее интермедийная, по-моему; но о таких вещах не говорят, это исключено.

 

Женщины создают впечатление вечности, их влагалище подключено ко всем тайнам, словно оно туннель, ведущий к смыслу мироздания, а не вышедшая из употребления дырка для производства карликов. Раз они умеют создавать такое впечатление, тем лучше для них; моё слово сочувственно.

Недвижная и благодатная
Тяжесть цивилизаций,
Сменяющих друг друга,
Не коррелирует со смертью.

Нужно было бы прекратить. Прекратить игру, интермедиацию, контакт. Но поздно. 258, 129, 3727313, 11324410.

 

Первый эпизод снимался с высоты. По всей равнине тянулись громадные парники из серой плёнки — мы были на севере Альмерии. В прошлом уборка тепличных овощей и фруктов осуществлялась силами сельскохозяйственных рабочих, чаще всего выходцев из Марокко. После автоматизации процесса они рассеялись по окрестным сьеррам.

Помимо обычного оборудования — электростанции, подававшей ток на ограждение, спутниковой антенны, детекторов, — подразделение Проексьонес XXI,13 располагало генератором минеральных солей и собственным источником питьевой воды. Оно находилось вдали от главных транспортных осей и не было обозначено ни на одной из новейших карт: последняя съёмка местности производилась раньше, чем его построили. С тех пор как отменили все полёты, а на спутниковом передатчике установили глушилку, обнаружить его стало технически невозможно.

 

Следующий эпизод мог быть сновидением. Человек с моим лицом ел йогурт в цеху металлургического завода; инструкция к станкам была написана по-турецки. Маловероятно, чтобы производство здесь когда-нибудь возобновилось.

 

12, 12, 533, 8467.

 

Второе сообщение от Марии22 выглядело следующим образом:

Я одинока как дура,
Как моя
Дыра.

245535, 43, 3. Когда я говорю «я», я лгу. Возьмём перцептивное «я», нейтральное и прозрачное. Соотнесём его с интермедийным «я» — в этом качестве моё тело принадлежит мне; вернее, я принадлежу своему телу. И что мы наблюдаем? Отсутствие контакта. Бойтесь моего слова.

* * *

Мне бы не хотелось держать вас за пределами этой книги; все вы, живые и мёртвые, — читатели.

Это свершается за пределами моего «я»; и мне бы хотелось, чтобы это свершилось — именно так, в тишине.

Вопреки заветной идее
Слово не сотворило мира;
Человек говорит, как собака лает,-
От гнева или от страха.
Удовольствие молчаливо,
Точно так же, как счастье.

Я — это синтез наших неудач; но синтез частичный. Бойтесь моего слова.

Эта книга написана во имя созидания и назидания Грядущих. Вот что удалось сделать людям, скажут они. Это больше, чем ничто; это меньше, чем все; перед нами промежуточное творение — интермедия.

 

Мария22, если она существует, женщина ровно в той же степени, в какой я мужчина, — в степени весьма ограниченной и неочевидной.

Мой отрезок пути также подходит к концу.

 

Никто не станет современником рождения Духа, только Грядущие; но Грядущие — не Живые Существа в нашем понимании. Бойтесь моего слова.

часть первая. Комментарий Даниеля24

Даниель1,1

А что делает крыса, когда просыпается? Принюхивается.

Жан-Дидье, биолог

Я как сейчас помню минуты, когда впервые почувствовал в себе призвание комического актёра. Мне тогда было семнадцать, и я довольно уныло проводил август в одном турецком пансионате, по формуле «все включено»; впрочем, с тех пор я уже не ездил на каникулы с предками. Моя сестрица, тринадцатилетняя вертихвостка, как раз начинала заводить всех мужиков. Дело происходило за завтраком; как всегда, выстроилась очередь за яйцами, до которых курортники почему-то особенно охочи. Рядом со мной стояла пожилая англичанка — сухопарая, злая, из той породы, что будет живьём свежевать лису, чтобы украсить свою Living-room[1]; она уже набрала полный поднос яиц и теперь ничтоже сумняшеся захапала последние три сосиски, ещё остававшиеся на металлическом блюде. Время — без пяти одиннадцать, завтрак кончался, о том, чтобы принесли новое блюдо сосисок, нечего было и мечтать. Стоявший за нею немец остолбенел; вилка, уже нацеленная в сосиску, застыла на полдороге, лицо побагровело от возмущения. Немец был огромный, настоящий колосс, под два метра, и весом центнера полтора, не меньше. На какой-то миг мне показалось, что сейчас он вонзит свою вилку в глаз восьмидесятилетней старухе или схватит её за горло и размозжит ей голову о стойку с горячим. А та как ни в чём не бывало, в своём бессознательном старческом эгоизме, уже резво семенила к столику. Немец взял себя в руки, я чувствовал, что ему пришлось сделать над собой огромное усилие, но мало-помалу по лицу его вновь разлился покой, и он, без сосисок, печально поплёлся к своим сородичам. Из этого инцидента я сделал маленький скетч о кровавом бунте в курортном пансионате, вспыхнувшем из-за мелких нарушений формулы «все включено» — нехватки сосисок за завтраком и доплаты за мини-гольф, — и тогда же показал его на вечере под названием «Вы талантливы!» (раз в неделю вечернее представление составлялось из номеров, подготовленных не организаторами досуга, а самими отдыхающими), причём сыграл все роли сразу. Так я сделал первый шаг к «театру одного актёра», жанру, которому практически не изменял на протяжении всей своей карьеры. К вечернему спектаклю приходили почти все, делать после ужина было абсолютно нечего, пока не начиналась дискотека; в общем, собралось около восьмисот зрителей. Мой скетч имел невероятный успех, многие хохотали до слёз, мне долго хлопали. В тот же вечер, на дискотеке, симпатичная брюнетка по имени Сильвия сказала, что я очень её насмешил и что ей нравятся парни с чувством юмора. Милая Сильвия. Вот так я потерял девственность, зато приобрёл призвание.

Сдав экзамены на бакалавра, я записался на курсы актёрского мастерства; потекли довольно бесславные годы, я становился все злее и, как следствие, все саркастичнее; в результате успех наконец пришёл, да такой шумный, что я сам удивился. Я начинал со скетчей об отчимах и мачехах, о журналистах из «Монд», вообще о серости среднего класса: мне отлично удавалось изобразить инцестуальные позывы интеллектуалов на пике карьеры, воспылавших к дочерям или падчерицам с их голыми пупками и торчащими из-под джинсов стрингами. Короче, я был «язвительным наблюдателем современной действительности», и меня часто сравнивали с Пьером Депрожем.[2] Продолжая работать в жанре «театра одного актёра», я время от времени соглашался выступить в телешоу — из-за их широкой аудитории и непроходимой пошлости. Я не упускал случая подчеркнуть эту пошлость, впрочем, по-умному: ведущий должен был чувствовать угрозу, но не слишком серьёзную. В общем, я был «крепкий профессионал» с чуть-чуть дутой репутацией. Но в конце концов, не я один такой.

Это вовсе не значит, что мои скетчи не были смешными; смешными они как раз были. Я в самом деле был язвительным наблюдателем современной действительности; просто мне казалось, что это элементарно, что в современной действительности и наблюдать-то почти нечего, настолько мы все упростили, обкорнали, столько уничтожили барьеров, табу, ложных надежд и несбыточных чаяний; ничего почти и не осталось. В социальном плане были богатые, были бедные, а между ними несколько шатких ступенек — социальная лестница: над восхождением полагалось издеваться; плюс ещё одна возможность, более реальная, — разорение. В плане сексуальном имелись люди, возбуждавшие желание, и люди, не возбуждавшие никаких желаний: простенький механизм, пусть и с некоторыми чуть более сложными вариациями (вроде гомосексуализма и прочего), который легко сводится к тщеславию и нарциссическим состязаниям, прекрасно описанным французскими моралистами ещё триста лет назад. Конечно, существовали ещё и порядочные люди — те, кто работает, кто занят в эффективном производстве потребительских товаров либо кто несколько комически или, если угодно, патетически (но я-то был в первую очередь комиком) жертвует всем ради детей; те, у кого в молодости не было красоты, позднее — честолюбия и всю жизнь — денег и кто, однако, всей душой, искреннее, чем кто-либо, привержен ценностям красоты, молодости, богатства, честолюбия и сексуальности; так сказать, соль земли. На этих, как ни прискорбно, нельзя было даже построить сюжет. Иногда я вводил кого-нибудь из них в свои скетчи, для разнообразия, для реализма; в действительности же мне это стало надоедать. Что всего хуже, я числился гуманистом — конечно, гуманистом рассерженным, но гуманистом. Чтобы стало понятно, вот одна из шуток, в изобилии украшавших мои спектакли: «Знаешь, как называется сало вокруг вагины?» — «Нет.» — «Женщина».

Как ни странно, мне удавалось вворачивать подобные перлы и при этом иметь хвалебные рецензии в «Элль» и «Телераме»; правда, с появлением комиков-арабов сальные шуточки в мачистском духе опять вошли в моду, а я пошлил не без изящества: отпущу вожжи и опять приберу, все под контролем. В конце концов, ремесло юмориста и вообщеюмористическое отношение к жизни тем и хорошо, что позволяет безнаказанно вести себя как последняя свинья и в придачу стричь с собственной мерзости весьма недурные купоны, как в плане сексуальных успехов, так и наличкой, да ещё при единодушном одобрении окружающих.

На самом деле мой пресловутый гуманизм имел под собой весьма шаткие основания: вялый наезд на налоговые службы да намёк на трупы негров-нелегалов, выброшенные на побережье Испании, принесли мне репутацию левака иправозащитника. Это я-то левак? При случае я мог ввести в свои скетчи каких-нибудь борцов за новый мир, сравнительно молодых и не то чтобы откровенно антипатичных; мог при случае и подпустить демагогии: повторяю, я был крепким профессионалом. К тому же внешне я смахивал на араба, что сильно облегчало дело; в сухом остатке вся левизна в моих скетчах сводилась к антирасизму, вернее, к антибелому расизму. Не совсем, впрочем, понятно, откуда взялась у меня арабская внешность, с годами приобретавшая все более характерные черты: мать моя была по происхождению испанка, а отец, насколько я знаю, бретонец. Моя шлюшка сестра, например, была отчётливо средиземноморского типа, но в два раза белее меня и с прямыми волосами. Спрашивается, всегда ли мать свято хранила супружескую верность. Может, моим родителем был какой-нибудь Мустафа? Или — ещё вариант — даже еврей? Fuck with that[3]: арабы толпами ходили на мои спектакли, евреи, впрочем, тоже, хоть и в меньших количествах, и все покупали билет за полную стоимость. Что нас действительно волнует, это обстоятельства нашей смерти; обстоятельства рождения — вопрос второй.

А уж права человека мне точно были по барабану; в лучшем случае меня хватало на то, чтобы интересоваться правами собственного члена.

 

В этом плане моя карьера была, в общем, не менее удачной, чем дебют в курортном пансионате. Женщины, как правило, лишены чувства юмора, поэтому считают юмор одним из мужских достоинств; так что я не испытывал недостатка в возможностях расположить свой половой орган в соответствующем отверстии. Честно говоря, во всех этих соитиях не было ничего сногсшибательного. Комиками обычно интересуются женщины уже в возрасте, лет под сорок, начинающие чувствовать, что дела их плохи. У одних толстый зад, у других — обвислые груди, а у некоторых и то и другое вместе. Короче, заводиться особенно не с чего, а когда эрекция слабеет, становишься не таким озабоченным. Они были ещё не старые, отнюдь нет; я знал, что на пятом десятке они вновь начнут искать лёгких, успокоительных, фальшивых отношений — но уже безрезультатно. А покуда я мог лишь подтвердить (честное слово, совершенно невольно, ничего приятного в этом нет), что их эротическая ценность снизилась; я мог лишь подтвердить их первые подозрения, внушить им, сам того не желая, безнадёжный взгляд на жизнь, где их ожидала не зрелость, нет, а попросту старость; не новый расцвет в конце пути, а бесчисленные фрустрации и страдания, поначалу едва заметные, но очень скоро становящиеся невыносимыми; во всём этом было что-то нечистое, отнюдь не чистое. После пятидесяти жизнь только начинается, это правда; только вот кончается она в сорок.

Даниель24,1

Посмотри, там вдали копошатся маленькие существа; смотри же: это люди.

В угасающем свете дня я безучастно наблюдаю, как исчезает целый биологический вид. Последний луч солнца скользит по равнине, уходит за горную гряду, скрывающую горизонт на востоке, окрашивает пустынный пейзаж в красноватые тона. Поблёскивает металлическая сетка ограды, окружающей виллу. Фокс тихо рычит; наверное, чует дикарей. Я не испытываю к ним ни малейшей жалости, никакого родственного чувства. Для меня они просто обезьяны, чуть более смышлёные, а потому более опасные. Бывает, я отпираю ограду, чтобы помочь какому-нибудь кролику или бродячей собаке; но чтобы помочь человеку — никогда.

И уж тем более мне не придёт в голову совокупиться с самкой, принадлежащей к этому виду. Если у беспозвоночных и растений межвидовой барьер нередко бывает территориальным, то у высших позвоночных он становится прежде всего поведенческим.

 

Где-то в Центральном Населённом пункте уже заготовлено существо, похожее на меня; по крайней мере, у него мои черты лица и мои внутренние органы. Когда моя жизнь завершится, отсутствие сигнала засекут в течение нескольких наносекунд; будет запущен процесс производства моего преемника. И уже назавтра, самое позднее через день, ограждение вновь откроют, и мой преемник поселится в этих стенах. Моя книга написана для него.

 

Согласно первому закону Пирса, личность тождественна памяти. Личность содержит в себе лишь то, что поддаётся запоминанию (идёт ли речь о когнитивной, оперативной или аффективной памяти). Например, именно благодаря памяти сон никоим образом не нарушает ощущения идентичности.

Согласно второму закону Пирса, адекватным носителем когнитивной памяти является язык.

Третий закон Пирса определяет условия непосредственного языка.

 

Благодаря трём законам Пирса рискованные опыты по загрузке памяти с внешнего информационного носителя были прекращены; вместо этого стали использовать, с одной стороны, прямой молекулярный перенос, а с другой — то, что мы сегодня называем «рассказ о жизни». Первоначально такой рассказ считался не более чем вспомогательным средством, паллиативом, однако в свете работ Пирса он вскоре приобрёл весьма существенное значение. Любопытно, что этот решающий прорыв в логике привёл к переоценке древней литературной формы, по сути довольно близкой к тому, что раньше называлось автобиографией.

Какой-либо точной инструкции относительно рассказа о жизни не существует. Его началом может служить любая точка временной оси — точно так же, как первый взгляд может упасть на любую точку в пространстве картины; главное, чтобы из точек постепенно сложилось целое.

Даниель1,2

Как посмотришь, какая пошла мода на все эти выходные без автомобиля, прогулки пешком по набережной, так сразу ясно, что будет дальше…

Жерар, таксист

Сейчас я уже совершенно не помню, почему женился на своей первой жене; повстречайся она мне на улице, я бы, наверное, её не узнал. Какие-то вещи забываются, реально забываются; напрасно мы думаем, что где-то в тайниках нашей памяти хранится все: некоторые события, вернее, даже большинство, прекраснейшим образом стираются без малейшего следа, как будто их вовсе и не было. Так вот, возвращаясь к моей жене, то есть к первой жене: мы прожили вместе, думаю, года два-три; когда она забеременела, я почти сразу её бросил. Я тогда был совсем безвестным актёром, и алименты она получила ничтожные. В день, когда мой сын покончил с собой, я сделал себе яичницу с помидорами. Живая собака лучше мёртвого льва, прав был Екклесиаст. Я никогда не любил этого ребёнка: он был тупой, как его мать, и злой, как отец. Не вижу никакой трагедии в том, что он умер; без таких людей прекрасно можно обойтись.

 

Когда я встретил Изабель, с первого моего спектакля минуло десять лет, отмеченных эпизодическими и не слишком завидными связями. Мне было тридцать девять, ей тридцать семь; публика носила меня на руках. Когда я заработал свой первый миллион евро (то есть реально заработал, за вычетом всех налогов, и поместил в надёжное место), то понял, что я не бальзаковский герой. Бальзаковские герои, заработав свой первый миллион евро, в большинстве случаев стали бы думать, как добыть второй, — за исключением тех немногих, кто в мечтах уже считал бы их десятками. А я сразу же спросил себя, нельзя ли мне оставить сцену, но пришёл к выводу, что нельзя.

На первых этапах своего восхождения к славе и богатству я иногда вкушал от радостей потребления, в которых наш век стоит на порядок выше всех предыдущих. Можно бесконечно полемизировать о том, были люди в прежние времена счастливее или нет; можно рассуждать об упадке религиозности, об отмирании любви, спорить об их преимуществах и неудобствах; ссылаться на рождение демократии, на распад социальных связей, на то, что не осталось ничего святого, — я и сам при случае занимался этим в своих скетчах, хоть и в юмористическом ключе. Вы можете даже усомниться в достижениях научно-технического прогресса, вам, например, может казаться, что по мере совершенствования медицинских технологий ужесточается социальный контроль и повсеместно угасает радость жизни. Все равно в плане потребления превосходство XX века неоспоримо: ни в какую иную эпоху, ни в какой иной цивилизации не найти ничего, что могло бы сравниться с изменчивым совершенством современного мегамолла. Так что я с удовольствием потреблял, главным образом обувь; но постепенно мне это приелось, и я понял, что без повседневной опоры на эти элементарные, но вечно новые радости моя жизнь грозит перестать быть простой.

К тому времени, когда я встретил Изабель, у меня было около шести миллионов евро. Бальзаковский герой на этом этапе покупает роскошные апартаменты, набивает их произведениями искусства и разоряется из-за танцовщицы. Я обитал в обычной трехкомнатной квартире в Четырнадцатом округе и ни разу не переспал с топ-моделью; у меня даже не возникало такого желания. Однажды я для порядка совокупился с какой-то средней руки манекенщицей, но эта интермедия не оставила во мне неизгладимого воспоминания. Девица была неплохая, с довольно большими грудями, но в общем ничего особенного; если уж на то пошло, она была более дутой фигурой, чем я.

 

Беседа состоялась в моей гримерке, после спектакля, который смело можно было назвать триумфальным. Изабель была главным редактором «Лолиты», а до того долго работала в журнале «Двадцать лет». Сначала я не горел желанием давать интервью, но, полистав журнал, всё-таки поразился, до какой немыслимой похабени дошли издания для девушек. Тут было все — топики для десятилетних, белые шорты в обтяжку, откровеннейшие стринги, руководство по употреблению чупа-чупсов… «Да, но они так необычно позиционированы… — уговаривала меня пресс-секретарша. — К тому же к вам едет сама главная редактриса, по-моему, это показатель…» Наверное, не все верят, что при виде женщины вас может как громом поразить; вряд ли стоит понимать это выражение слишком буквально, однако факт остаётся фактом: взаимное притяжение всегда возникает очень быстро; с первых минут знакомства я уже знал, что у нас с Изабель будет связь, причём долгая, и знал, что она тоже это понимает. Задав для затравки пару вопросов — волнуюсь ли я перед выходом на сцену, как я готовлюсь и т.п., — она замолчала. Я снова пролистал журнал.

— Это не совсем лолиты… — произнёс я наконец. — Им всем лет по шестнадцать-семнадцать.

— Да, — согласилась она. — Набоков промахнулся на пять лет. Большинству мужчин нравится период не перед пубертатом, а сразу после. Вообще-то он не самый лучший писатель…

Я сам всегда терпеть не мог этого посредственного, манерного псевдопоэта, неуклюже подражавшего Джойсу, но лишённого даже того напора, который у полоумного ирландца иногда позволяет продраться через словесные завалы. Набоковский стиль напоминал мне непропеченное слоёное тесто.

— В этом-то все и дело, — продолжала она, — ведь если книга так скверно написана, к тому же изуродована грубой ошибкой относительно возраста героини, и тем не менее это очень хорошая книга, настолько хорошая, что превратилась в устойчивый миф и даже стала именем нарицательным, значит, автор наткнулся на что-то очень важное.

Если мы и дальше будем во всём соглашаться, интервью выйдет довольно-таки скучное.

— Мы можем поговорить за ужином, — предложила она. — Я знаю один тибетский ресторанчик на улице Аббес.

 

Естественно, мы переспали в первую же ночь; так всегда и бывает в серьёзных отношениях. Когда пришло время раздеться, она на миг смутилась, а потом взглянула на меня с гордостью: тело у неё было невероятно крепкое и гибкое. О том, что ей тридцать семь, я узнал гораздо позже; в тот момент я бы дал ей от силы тридцать.

— Ты занимаешься какой-то гимнастикой? — спросил я.

— Классическим танцем.

— Не фитнесом, не аэробикой, или что там ещё бывает?

— Нет, это все чушь. Уж поверь мне на слово, я десять лет пашу в женских журналах. Единственное, что в самом деле позволяет быть в форме, — это классический танец. Просто это тяжело, нельзя распускаться; но мне подходит, у меня скорее ригидная психика.

— Это у тебя-то?

— Да-да… Сам увидишь.

 

Сейчас, спустя годы, когда я вспоминаю Изабель, меня поражает невероятная откровенность наших отношений, с самой первой минуты, причём даже в таких вопросах, в каких женщины обычно проявляют скрытность, ошибочно полагая, что элемент тайны делает отношения более эротичными, — хотя большинство мужчин, наоборот, жутко возбуждаются от прямого разговора на сексуальные темы. «Не такое уж трудное дело доставить мужику удовольствие, — кисло сказала она во время первого нашего ужина в тибетском ресторане. — По крайней мере, у меня это всегда получалось». Она говорила правду. Она говорила правду и тогда, когда утверждала, что ничего удивительного или невероятного в этом секрете нет. «Просто надо помнить, — продолжала она со вздохом, — что у мужчин есть яички. Что у мужчин есть член, это все женщины знают, даже слишком хорошо знают: с тех пор как мужчину низвели до статуса сексуального объекта, женщины просто одержимы его членом; но когда они занимаются любовью, то в девяноста случаях из ста забывают, что мошонка является эрогенной зоной. И при мастурбации, и при совокуплении, и при минете нужно время от времени класть руку на мошонку мужчины — либо погладить, поласкать, либо сжать посильнее, тогда понимаешь, затвердели яички или нет. Вот и все дела».

Было, наверное, около пяти утра, я только что кончил в неё, и всё шло хорошо, действительно хорошо, спокойно и нежно, я чувствовал, что в моей жизни начинается счастливая полоса, и только тогда обратил внимание на убранство комнаты, просто так, без особой причины: помню, в этот момент лунный свет падал на старинную гравюру с носорогом, вроде тех, что встречаются в зоологических энциклопедиях XIX века.

— Тебе у меня нравится?

— Да, у тебя есть вкус.

— Тебя удивляет, что у меня есть вкус, а я работаю в каком-то говенном журнальчике?

Честное слово, от неё трудно будет скрывать свои мысли. Констатация этого факта, как ни странно, меня скорее обрадовала; по-моему, это признак настоящей любви.

— Мне хорошо платят… Знаешь, чаще всего этого вполне достаточно.

— Сколько?

— Пятьдесят тысяч евро в месяц.

— Да, это много; но я в данный момент зарабатываю больше.

— Это нормально. Ты гладиатор, ты всегда на арене. Нормально, что тебе много платят: ты рискуешь своей шкурой, в любой момент можешь упасть.

— Н-да… — Тут я был не совсем с ней согласен; помню, что и это меня обрадовало. Полное согласие, взаимопонимание по всем вопросам — это прекрасно, а на первых порах даже необходимо; но хорошо и когда есть мелкие разногласия, хотя бы потому, что после короткого спора их можно устранить.

— Я так думаю, ты перетрахал кучу девиц, которые ходили на твои спектакли… — сказала она.

— Ну, сколько-то. — На самом деле не так уж много, ну, может, пятьдесят, максимум сто; но я не стал уточнять, что ночь, которую мы провели вдвоём, была лучше всех, намного лучше; я чувствовал, что она это знает. Не потому, что склонна к самодовольству или неумеренному тщеславию, а просто интуитивно, потому что разбирается в человеческих отношениях; а кроме того, точно оценивает степень своей эротичности.

— Человек на сцене всегда вызывает у девиц сексуальное влечение, — продолжала она, — и не только потому, что их влечёт к знаменитостям; главное, они чувствуют, что, выходя на сцену, мужчина рискует своей шкурой, ведь публика — это здоровенное опасное животное, она может в любую минуту уничтожить того, кого сама породила, изгнать, осыпать насмешками и обратить в постыдное бегство. В награду за риск они могут предложить герою своё тело — как гладиатору или тореро. Странно было бы думать, что все эти первобытные механизмы исчезли; я их знаю, я их использую, я ими зарабатываю на хлеб. Я точно знаю меру эротической притягательности регбиста, рок-звезды, театрального актёра или автогонщика: тут действуют очень старые схемы, с небольшими вариациями, в зависимости от моды или эпохи. Хороший журнал для девушек тот, что умеет на полшага опередить эти перемены.

Я задумался; нужно было объяснить ей свою точку зрения. Это было важно, или не важно, короче, мне просто этого хотелось.

— Ты совершенно права, — сказал я. — Только у меня другой случай, я ничем не рискую.

— Почему? — Она даже села в кровати и с удивлением уставилась на меня.

— Потому что если публике и вздумается погнать меня вон, она не сможет этого сделать; меня некем заменить. Я именно что незаменимый.

Она нахмурилась, взглянула на меня; уже рассвело, и я видел, как её соски колышутся в такт дыханию. Мне хотелось взять один из них в рот, сосать и ни о чём не думать; однако я сказал себе, что надо дать ей немного поразмыслить. У неё это не заняло и тридцати секунд; она действительно была умна.

— Да, — согласилась она. — В тебе есть какая-то абсолютно ненормальная откровенность. Не знаю, то ли жизнь у тебя сложилась как-то по-особенному, то ли ты так воспитан, то ли ещё что; но вряд ли есть шанс, что подобный феномен повторится в том же поколении. Действительно, люди нуждаются в тебе больше, чем ты в них, — по крайней мере, люди моего возраста. Через несколько лет все изменится. Ты знаешь, в каком журнале я работаю: мы пытаемся создать ненастоящее, легковесное человечество, которое уже никогда не будет понимать ни серьёзных вещей, ни юмора и вся жизнь которого, до самой смерти, уйдёт на отчаянные поиски fun[4] и секса; это поколение вечных kids.[5] У нас это точно получится, и в новом мире для тебя не останется места. Но я так полагаю, это не трагедия, у тебя было время откладывать на чёрный день.

— Шесть миллионов евро. — Я ответил машинально, даже не думая; уже несколько минут у меня на языке вертелся другой вопрос: — Да, так вот твой журнал… Ты права, я действительно совершенно не похож на твою публику. Я мрачный, циничный, я могу быть интересен только людям, склонным к сомнению, уже окружённым атмосферой конца, последней игры; интервью со мной не вписывается в твою издательскую политику.

— Верно, — сказала она спокойно. Сейчас, задним числом, я поражаюсь её спокойствию — Изабель была так откровенна и прозрачна, она так не умела лгать. — Интервью и не будет; это просто предлог, чтобы встретиться с тобой.

Она смотрела мне прямо в глаза, и я возбудился от одних её слов. По-моему, её растрогала эта глубоко сентиментальная, человечная эрекция; она снова легла рядом, положила голову мне на плечо и начала мне помогать. Она действовала не спеша, сжимая мою мошонку в ладони, варьируя амплитуду и силу движений пальцев. Я расслабился, полностью отдавшись её ласке. Что-то рождалось между нами, мы словно были безгрешны, похоже, я переоценил масштабы собственного цинизма. Она жила в Четырнадцатом округе, на холмах Пасси; вдали виднелась линия воздушного метро, пересекавшая Сену. День разгорался, уже слышен был шум уличного движения; струя спермы брызнула на её груди. Я взял немного на указательный палец, дал ей пососать, потом обнял её.

— Изабель, — прошептал я ей на ухо, — мне очень хочется, чтобы ты рассказала, как попала в этот журнал.

— На самом деле все началось чуть больше года назад, «Лолиты» вышло всего четырнадцать номеров. Я очень долго работала в журнале «Двадцать лет», занимала почти все должности; Эвелин, главная редактриса, полагалась на меня во всём. В конце концов, как раз перед тем, как журнал был перепродан, она назначила меня зам. главного редактора; а что ей оставалось, я уже два года делала за неё всю работу. При этом она меня терпеть не могла: я помню, с какой ненавистью она смотрела на меня, когда передавала приглашение Лажуани. Ты знаешь, кто такой Лажуани, тебе это имя о чём-то говорит?

— Кажется, что-то слышал…

— Да, широкая публика его почти не знает. Он был акционером журнала «Двадцать лет», миноритарным акционером, но именно он заставил перепродать журнал; его купила одна итальянская группа. Эвелин, естественно, уволили; мне итальянцы предлагали остаться, но раз Лажуани пригласил меня в воскресенье на завтрак, значит, у него было для меня что-то другое; Эвелин не могла этого не понимать, потому и бесилась. Он жил в Маре, недалеко от площади Вогезов. Когда я вошла, у меня просто случился шок: там собрались Карл Лагерфельд, Наоми Кемпбелл, Том Круз, Джейд Джаггер[6], Бьорк… В общем, не совсем те люди, с какими я привыкла встречаться.

— Это не он сделал тот знаменитый журнал для педерастов?

— Не совсем. «Джи Кью» сначала ориентировался не на педерастов, скорее наоборот, на мачо в квадрате: девки, тачки, чуть-чуть военных новостей; правда, через полгода они вдруг обнаружили, что среди покупателей журнала огромный процент геев, но для них это была неожиданность, они вряд ли рассчитывали именно на такой эффект. Так или иначе, вскоре он его перепродал, причём сразил всех, кто имеет отношение к журналистике: он продал «Джи Кью» по максимуму, хотя все думали, что он ещё подрастёт, и запустил «Двадцать один». С тех пор «Джи Кью» захирел, по-моему, они потеряли процентов сорок в национальном масштабе, а «Двадцать один» стал главным мужским ежемесячником, они только что обошли «Шассёр франсе». Рецепт очень простой: строгий метросексуализм. Гимнастика, косметика, модные тенденции. Ни грамма культуры, ни грамма новостей; никакого юмора. Короче, я никак не могла понять, что он может мне предложить. Он очень любезно поздоровался, представил меня всем и усадил напротив себя. «Я очень уважаю Эвелин», — начал он. Я едва не подскочила: никто не мог уважать Эвелин. Эта старая алкоголичка могла внушать презрение, сострадание, брезгливость, в общем, что угодно, но не уважение. Я только потом поняла, что у него такой метод управления персоналом: ни о ком не говорить плохо, никогда, ни при каких обстоятельствах; наоборот, всегда осыпать похвалами, пусть сколь угодно незаслуженными, — что, естественно, отнюдь не мешало ему при случае любого уволить. Но я всё-таки немного смутилась и попыталась перевести разговор на «Двадцать один».

«Мы дол-жны… — У него была странная манера говорить, по слогам, как будто он изъяснялся на иностранном языке. — Мои кол-леги, по-моему, слишком увле-чены аме-ри-кан-ской прессой. Мы оста-емся ев-роп-пей-цами… Для нас обра-зец — то, что происходит в Ан-глии…»

Ну да, естественно, «Двадцать один» был копией английского образца, но ведь и «Джи Кью» тоже; почему же он решил сменить один на другой? Быть может, в Англии проводились какие-то исследования, отмечено изменение спроса?

«Нет, на-сколь-ко я знаю… Вы очень красивы… — продолжал он без видимой связи. — Вы могли бы быть бо-лее ме-дий-ной…»

Рядом со мной сидел Карл Лагерфельд, который без остановки ел: наваливал себе полную тарелку лосося, макал куски в соус со сливками и анисом и запихивал в рот. Том Круз время от времени бросал в его сторону взгляды, полные отвращения. Бьорк, наоборот, была в восторге; она, надо сказать, всегда пыталась изображать что-то эдакое, поэзию саг, исландскую энергетику и т.п., а на самом деле была жеманная и манерная до предела: естественно, ей было интересно посмотреть на настоящего дикаря. Я вдруг поняла, что, если снять с кутюрье рубашку с жабо, галстук-бант и смокинг на шёлковой подкладке и обрядить его в звериные шкуры, он будет отлично смотреться в роли первобытного тевтонца. Он выудил варёную картофелину, щедро обмазал её икрой и повернулся ко мне: «Надо быть медийной, хоть немножко. Я вот, например, очень медийный. Я крупная ме-диашишка…» По-моему, он только что съехал со второй своей диеты, во всяком случае, про первую он книжку уже написал.

Кто-то поставил музыку, толпа зашевелилась, кажется, Наоми Кемпбелл начала танцевать. Я не спускала глаз с Лажуани, ожидая его предложения. Потом с горя завела разговор с Джейд Джаггер, мы говорили о Форментере[7] или ещё о каких-то пустяках, но она произвела на меня хорошее впечатление, умная и простая девушка; Лажуани сидел полуприкрыв глаза и, казалось, дремал, но теперь я думаю, он наблюдал, как я буду держать себя с остальными — это тоже входит в его методы руководства персоналом. В какой-то момент он что-то проворчал, но я не расслышала, музыка была слишком громкая; потом раздражённо покосился влево: в углу Карл Лагерфельд решил пройтись на руках; Бьорк смотрела на него и умирала со смеху. Кутюрье уселся на место, смачно хлопнул меня по плечу и заорал: «Ну, как дела? Все путём?» — после чего проглотил подряд сразу трех угрей. «Вы тут самая красивая! Вы их всех сделали!…» — и сцапал блюдо с сырами; по-моему, я ему действительно понравилась. Лажуани изумлённо глядел, как он поглощает «ливаро».[8] «Ты не крупная, ты жирная шишка, Карл… — фыркнул он, потом повернулся ко мне и произнёс: — Пятьдесят тысяч евро». И все; больше он ничего не сказал.

На следующий день я пришла к нему в офис, и тогда он объяснил кое-что ещё. Журнал должен был называться «Лолита». «Тут всё дело в возрастном сдвиге…» — сказал он. Я, в общем, понимала, что он имеет в виду. Например, «Двадцать лет» покупали в основном пятнадцати-шестнадцатилетние девчонки, стремившиеся выглядеть женщинами без комплексов, особенно сексуальных; с «Лолитой» он хотел проделать то же самое, только в обратном направлении. «Нижняя граница нашей аудитории — десять лет, но верхней границы у неё нет», — сказал он. Он сделал ставку на то, что матери чем дальше, тем больше будут подражать дочерям. Конечно, несколько смешно, когда тридцатилетняя женщина покупает журнал под названием «Лолита», но ведь это ничуть не смешнее, чем когда она покупает топ в обтяжку или мини-шорты. Он поставил на то, что боязнь показаться смешной, так сильно развитая у женщин вообще и у француженок в частности, постепенно сойдёт на нет, сменится чистым преклонением перед безграничной молодостью.

Сказать, что он выиграл, — значит ничего не сказать. Средний возраст наших читательниц — двадцать восемь лет, и каждый месяц он ещё подрастает. Отдел рекламы утверждает, что мы «входим в обойму» главных женских журналов, — говорю, что слышала, у меня самой это с трудом укладывается в голове. Я рулю, пытаюсь рулить, вернее, делаю вид, что рулю, но, по сути, я перестала что-либо понимать. Я действительно хороший профессионал, это правда, я тебе говорила, что у меня ригидная психика, отсюда все и идёт: в нашем журнале нет ни одной опечатки, фотографии правильно кадрированы, мы всегда выходим точно в срок; но содержание… Что люди боятся стареть, особенно женщины, это нормально, это всегда было, но чтобы так… Это превосходит всякое воображение; по-моему, они все просто посходили с ума.

весь текст

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *