Переводы Натальи Погодиной. Иэн Макьюэн «Когда покидает вера в литературу, и как она возвращается»

Как обливался потом викторианский священник в ночных сомнениях о собственном спасении, так и я, бывает, тоже  колеблюсь, и вера моя в беллетристику держится в тот момент на волоске. Я вдруг ловлю себя на мысли: истинно ли я верую? Верил ли  я когда-нибудь? Первыми отправляются подальше беспорядочные, с развязкой в самом начале, экспериментальные опусы. Ах, что ж… За ними следует  непорочно зачатый магический реализм. Но в этой церкви я и не был истовым прихожанином. Когда же ледяные волны скепсиса подбираются к владениям самого реализма, вот тогда мне приходится несладко. Замыслы исчерпаны, лишены смысла. Какие романы? И не понимаю я, где и как найти средство от своего неверия. Что сказал  или сделал придуманный Генри* никогда не существовавшей Сью, одинокое детство героя, его война, развод, исступление, борьба с истиной и то, что он — зеркало поколения,  — я не верю ни  слову, не верю, что  покрытый ржавчиной прибор намекает на зависимость  настроения Генри от погоды, не верю ни единому ржавому намёку.

Когда бог художественной литературы  покидает тебя, пусть и все остальное уходит прочь. Заставленное книгами святилище, кафедра, утыканная микрофонами, почтенная паства, катехизис интервьюеров, исповеди в виде вопросов,  реплики жаждущих целительного  автографа, благословения и проклятия рецензентов. Признаю, бывал я на тех соборах, где мы  с собратьями по вере служили литургию  людям с воображением, нам,  “жить не могущим” без историй. Священники ведь тоже обычно подразумевают, что мы без них жить не можем. (О да, а мы то можем). Моё сомневающееся сердце замирает, когда я вхожу в отдел художественной литературы и вижу на столиках с новинками груды  обложек с  полуобнаженными телами, жалостные надписи (“Он её любил, но внимала ли она ему?”),   многозначительные и ёмкие, в настоящем времени, описания сюжетов на суперобложках: “Генри вырывается из оков брака, и пускается в дикие..”.

 

В такие моменты я думаю, что так и сойду в могилу, не прочитав в пятый раз “Анну Каренину” или  “Мадам Бовари” — в четвёртый. Мне шестьдесят четыре. Осталось, может быть, лет двадцать приятного  чтения, если повезёт. Расскажите мне об этом мире! Подайте мне космологов с теорией сотворения, летописцев холокоста, философа, увлечённого неврологией, математика, способного явить красоту чисел бездарям, классиков эпох расцвета и падения империй, адептов Английской революции. Кроме жидкой лужицы  удовольствий, что получу я или узнаю в конце ещё одного романа,  по ту сторону раскаяний или триумфа Генри? Расскажи мне, пожалуйста, романист, о  предпосылках Промышленного переворота, поведай, как бозон Хиггса соотносится с массой элементарных частиц, о ступенях эволюции нравственности  или  о том, что думал Сальери про молодого Шуберта, поющего в его хоре. Волнуй меня хоть немного метания Генри, я бы прочёл “Сновидческие песни” Джона Берримена минуты за четыре, а сэкономленные пятнадцать часов изучал какое-нибудь судебное дело (подлинная жизнь!), такое пособие не хуже прочих расскажет о странности и дикости сердца человеческого.

Вот какого рода крамола просачивается в расщелину между  законченным и не начатым романом. Это не кризис,  не ночи без сна, а скорее глубокое безразличие. Радость поселяется где-то в другом месте. Так могут пройти месяцы, но затем происходит сдвиг, перестановка. Начинается всё с толчка.  Какая-нибудь деталь, фраза или предложение могут инициировать возвращение блудного сына. Этим словам совсем не обязательно быть выдающимися, просто от них должно веять теплом воображения, что ли.

 

Недавнее возвращение в веру случилось, когда я перечитал два коротких рассказа. (Есть в краткости убедительность). Первый  — знаменитый рассказ Набокова “Знаки и символы”.  Раздавленные жизнью пожилые супруги едут в психиатрическую лечебницу, чтобы навестить своего больного сына в день его рождения. Мать  не украшала себя косметикой, вместо этого  “она подставляла придирчивому свету весеннего дня оголённое белое лицо”**.  Идеально размеренный и ритмически закрученный***, скромный  или усмиренный парадокс: весна, традиционно выступающая предвестницей надежды, здесь приносит лишь укоризну.

Второй рассказ — “Два спальных места в Риме” (”Номер на двоих в Риме”)  Апдайка. Маплы решили развестись, но пока что не в состоянии отказаться от сексуальной составляющей своих отношений. По привычке вместе они едут в Италию, чтобы провести отпуск. В поездке Ричард неожиданно обнаруживает, что туфли, полностью устраивавшие его дома, превратились в источник невыносимых мук, и он едва может ходить. В обувном магазине, который им с Джоанной попался на пути, Ричард покупает пару лоферов из кожи крокодила. “Будучи искусно пошитыми, они плотно облегали ногу, но были мертвы — не терзали с живым, оскорбительным пристрастием, как те, старые.” ****Мне понравилось “мертвы”. Маленький отсыл к мёртвому крокодилу, а источником   мучений в американских ботинках было создание живое.  Обыденность в описании  Апдайка благодаря комичным, лишённым пышности эпитетам, обретает красоту.

Бывший студент Корнелльского университета  делился своими воспоминаниями в журнале TriQuaterly: “Благоговейте перед деталями, — произносил  Набоков голосом, шершавым, как кошачий язык и раскатывая  “р”, —  детали священны!”.

Этот совет я принимаю с радостью. Я не превозношу приведённые выше цитаты, говорю лишь, что они стали меткой для начала оттепели в моём безразличии. Это не откровения, а подсказки. Их роднит то, что они иллюстрируют многомерную способность художественной литературы отражать микрокристаллическую решётку сознания, отливая  маленькие отпечатки субъективности. В обоих случаях для описания ощущений от первого лица в них привлекаются “третьи лица” — придирчивый свет весеннего дня, туфли, которые больше не живы и не кусают.  Оценив строки, вы встаёте в ряд не только с автором, но и с теми, кому они также полюбились. Акт признания чуть-чуть раздвигает границы вашей индивидуальности, чего не происходит,  когда вы постигаете назначение бозона Хиггса.

Я помню, как будучи ребёнком, благоговел перед деталями в одном романе. Это воспоминание  — тоже способ воскресить веру в литературу. Впечатление это  было подобно гипнозу, и оно породило далеко идущие последствия — я увидел, как два мира — фактический и вымышленный,  могут прорасти друг в друга. Мне было 13 лет, я сидел один в школьной библиотеке, очарованный романом “Посредник” Л.П. Хартли. Его герой, Лео, мальчик из бедной семьи, проводит каникулы в загородном доме, принадлежащем семье его школьного друга. Вся соль, конечно же, в том, что он становится посредником в запретных любовных делах. Однако меня поразило другое: июльская жара, мальчик восхищается тепличным термометром, любопытствует, сможет ли тот показать сто градусов, в дом доставляют очередной номер сатирического еженедельника “Панч”, и на одном из рисунков “мистер Панч под зонтом утирает пот с бровей, а позади него, высунув язык,  изнемогает, собачка Тоби”.

Помню, как отложил книгу, в порыве пересёк библиотеку, подошёл к полкам с древними журналами, достал подшивку “Панча” за 1900 год и начал листать июльские номера. Там то они и были:  перегревшийся пёс, зонт и мистер Панч, промокающий лоб носовым платком! Это была правда. Мощь чего-то вымышленного и достоверного одновременно захватила меня и привела в восторг. И практически сразу я почувствовал незнакомую мне печаль, ностальгию по миру, в который мне хода не было. На короткий миг я стал Лео, смотрел на то, что видел он, а затем — снова  1962, школа-интернат, и никаких влюблённых, чтобы быть у них на посылках, никакого зноя, а только этот маленький рисунок в пожелтевшем журнале.

Мысли в тот момент у меня были немного другие, но я увидел, как реализм может быть подтверждён фактически. Двадцать лет спустя я совершил собственную попытку в этом направлении. Вещи, которые никогда не случались, могут переплетаться с реальными. Придуманный человек может соприкасаться с живой плотью и кровью, он может жить в вашем доме, как мой собственный Генри, он может читать книги, которые прочли вы сами, и даже заниматься любовью с вашей женой.  Атеист может возлечь рядом с верующей, энциклопедия — с поэмой. Всё поглощенное и поразившее в месяцы безверия — естественные науки, математика, история, право и всё остальное — всё можно забрать с собой и пустить в дело, когда вы снова вернетесь к истинной вере.

 

* Макьюэн иронизирует над самим собой, называя условно-собирательный образ  именем героя одного из своих романов – «Суббота».

** Перевод С. Ильина.

*** Макьюэн, явно ссылается на ещё одно значение слова spring в английском языке – пружина.

**** Перевод цитаты из Апдайка  мой.

 

Оригинал статьи

http://www.guardian.co.uk/books/2013/feb/16/ian-mcewan-faith-fiction-falters

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *