Воскресное чтение. Елена Колчак, стихи

90-91

РОЖДЕСТВО

Мертвое сердце укладывается под колеса
мертвой собакой,
распластанной в мокрых осколках,
смятым корабликом утра на камне белесом,
гаснущим в дымном удушье
огарком восковым.

Лед повисает от крыши до мерзлого снега,
в сетку сплетаются фары, рекламы, витрины,
окна, блестящие тайной тепла и ночлега, —
отблеск летит на асфальт,
под стопу пилигрима.

ANNO…

В тот предпоследний миг, когда душа,
уже устав от каторжной работы
себя сберечь (но дрожь карандаша
еще преобладает над зевотой)
и перейдя в усилие дышать,
уже (еще?) неслышимую ноту
пытается поймать, — возврат
к покою или же звериному бездумью
покажется ценнее во сто крат
болезненно-бесплодного безумья.

Тогда ищи защиты у небес —
жестоких, но пленительных чудес:
когда, живьем с себя сдирая кожу,
подобно змеям, остаешься жить
и ждать того, который скажет “пить!” —
но невнимательно глядишь в глаза прохожих.

ГОРДЫНЯ  G

Я только маленькая крошка
в пустом пространстве безразмерном,
я только крошечная точка
на белой плоскости листа,
но каждый день, который прожит,
живет монетой неразменной,
и каждый встреченный источник
ключу Кастальскому под стать.

Наскучив быть усталым нищим,
в каморке крохотной без окон
я стены пробиваю снова
и отделяю явь от сна.
Я только малый переписчик,
вдохнувший свет в горячий кокон,
чтоб сохранить живое слово
для тех, кто будет после нас.

Корява утром цепь заржавленных долгов,
осколки зеркала — к беде,
но будет день,
осколки слов горят в стекле,
и фон снегов
им сообщает привкус дня и цвет надежд.

*** G
Нас трое, нас четверо — жаль, да рассыпались счеты.
Костяшки покатятся, словно из сказки клубки,
и ниточка скорби вослед побежит по болоту
за тридевять стран, моя радость, до синей реки.

И нет нам различий меж святостью или пороком,
и разницы нету — за сколько морей уплывешь.
Не кровью, не гневом, а праздничным клюквенным соком
царапаем строчки, перо занося, словно нож.

Но ниточка скорби набухнет вишневою кровью,
и сердце придавит сознание дальней беды —
шатаясь по свету привычно редеющим строем,
как строчки в бумагу, в пространство врезаем следы.

И перышком машем, судьбу заключая в кавычки,
пытаясь настигнуть Жар-Птицу забытой строки.
Нас сотня, нас дюжина — да недосуг перекличка.
За сколько там стран, моя радость,
до какой там реки?

G
От ледостава, до ледохода,
от белизны до голубизны,
меняя крыши на непогоду,
ждем в небе блеска златой блесны.

Лишь только глянет — а мы и рады
подставить свету унылый лоб.
Разинув глотки — аж видно гланды —
крючок хватаем — ура! тепло!

И рвемся к небу — а лучик, лопнув,
оставит в сердце кривую сталь,
и грозы сказкой сжимают глотку,
и ветры плетью, и снится даль —

что было лето, что было небо…
Мороз и солнце — не совместить.
Крупа посыплет — намелем хлеба:
жевать и слушать, как ночь свистит.

И так по-новой до ледохода,
и так опять до голубизны:
от снега к снегу и год за годом
глядим на небо и ждем весны.

БОЛЕЗНЬ

Все меньше воздуха, все больше полубреда,
все громче пустота звенит в затылке,
трудней изготовление обедов,
и чаще сыплются из рук ножи и вилки.

Все резче боль смещает представленье
о разности в чертах людей и кукол.
И обморок, как разрешенье лени,
бессилье плоти переносит в угол.

Все легче взгляд на осень над домами.
И холод изнутри, и холод внешний,
смыкаясь, облик мира изломали
и перепутали: кто свят, кто пуст, кто грешен.

Тускнеет мир, и множится молчанье,
размытость линий обещает спячку.
И так как дождь идти не прекращает,
пустеют в сентябре леса и дачи.

***
В год уходящей зимы остаются внизу
лица, тела — и могилы, набитые мраком.
Время, как врач-протезист, заменяющий зуб,
память вставляет в десну, иссеченную страхом

брать — и ронять, оставляя зиять небеса
ямой окна в занесенную снегом квартиру,
лестничным маршем, теряющим голоса,
но сохранившем тень эха — как щелку в плотине.

Ты — гладиатор и солнечный зайчик во тьме.
Кругом арены, как зеркалом, душу подбросив,
тянешь мотив в унисон уходящей зиме
желтой пчелой над сухими цветами вопросов:

как, не дробя оболочки, отведать судьбу?
И — оставаясь младенцем в блаженной утробе —
брать — и ронять, и сверкать письменами на лбу
в год уходящей зимы и густеющей крови?

НОЧЬ

I
Вослед движению медлительнейшей стрелки
синеет ночь. Спускается беда.
Под краном грудою немытые тарелки.
Апрель. Весна? Но бродят холода,
и не спасают от простуды грелки.

Мы кажемся бездомней иудеев
(века пространств и скорбь очей глухих).
Театр абсурда. Гости-лицедеи.
Речей витиеватый малахит
(едва коснешься — сердце холодеет).

На кухнях одинаков запах кофе.
Горчит табак. Пророки дуют спирт,
воюя за местечко на Голгофе.
И кто-то из гостей уже храпит,
а кто-то занимается любовью.

Растрепанная пряжа облаков
не застит нам с утра глубин небесных.
Вытягиваем ниточку стихов
из блеклой пустоты и свитер тесный
плетем, считая петельки слогов.

II G
Звездная цепь пустоты обнимает затылок.
Мрак за спиною сжимается до ладоней,
нежно сжимая виски, чтобы время застыло
так, как карьеры в апреле под талой водою.

Дым сигареты теряется в облачном свете.
Путь недалекий — от этого дня до другого.
Только и радости — что поменяешь оковы.
Только и бед, что куда-то девается ветер.

III
Из петель словесных выпрастывая крючок
сознанья, теряешь нить
беседы, где дирижером — черт,
а ноты — Господь хранит.
И мелкие бесы скалятся но потолке,
подбрасывая клубок
мелодий, краснеющих, как “пирке”,
малина или любовь.
И вкус чечевичной похлебки дерет гортань,
и уши — трамвайный вой.
Словесная муть наполняет пространство рта,
протяжная, как зевок.
И бедных прекрасных утят собирая в кружок
над миской остывших драм,
что милостив окровавленный божок
надеешься, но напра…
…сно-видцы, пророки, любовных игр шулера,
юродивые и шуты —
и кружится, кружится мошкара
над горсточкой пустоты.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *