Характер стиха показывает не только свойства личности, харизму. Но и свойства эгрегора — сообщества. Я намеренно противопоставляю харизму и эгрегор, личность и сообщество, накладывая их друг на друга в одном пространстве, как два изображения. Чтобы контрастнее был характер стиха. Харизма подчиняет себе время. Время может погасить харизму. Сообщество не приемлет харизматичности — таково его свойство и первое требование. Ты не лучше, все в одной лодке.
Харизма презирает сообщество. Вполне можно писать и получить свою толику известности, не тусуясь. В действительности, в сообществе не бывает каждого со своим характером. У всех один характер, потому что — эгрегор. И каждый с характером неудобен для сообщества. Потому что — выскочка. У него отдельный канал информации. Всё это очевидно, пока не становится бытом. Когда становится бытом, тогда — либо тебя нет, а есть мы (которых на самом деле и нет), либо тебя хотят убить. Противоречие не снимается и снято не будет. Мы — всегда хабалы. Я — всегда изгой. И никакого романтизма.
Ястреб и пустельга, харизма и эгрегор. Как противоположности – или нет; но если вдуматься, не очень важно, что противоположности. Вспоминается Лотман, цитировавший Тынянова: стакан и вино. Но характер – на то и характер, чтобы наличествовала выдающаяся часть.
Если разговор о видоизменениях методов стихосложения в современной ситуации свести к цепочке имён, то получим цитату из Алена Гинзбурга наоборот: паровозу никогда не стать подсолнухом. Картины в действии не получим, а только: вначале был Бродский, потом настал Гандлевский. С небольшими дополнениями: в то же время священнодействовал Лев Лосев (Бахыт Кенжеев, Алексей Цветков). Но тогда — какая разница между гениальными, на грани шаржа, рисунками Бродского (поэтическим словом) и японскими линиями на пожелтевшей бумаге Лосева? Между многофигурными композициями Гандлевского, поднимающимися до великолепной брейгелевщины, немного вальяжными, сочными строчками Кенжеева и страстными росчерками Цветкова? А шелкография Айзенберга? А то, а это… А гравюры Головина, которым позавидовал бы и Россетти? Всё дело в характере, хотя и в наследовании тоже.
Невозможно представить, чтобы Бродский и Айзенберг (а так же Евгений Шешолин, Константин Васильев, Геннадий Кононов) глотали знаки препинания, бесцеремонно ломали графику строки, принципиально не рифмовали. Хотя любовь к графическим приёмам — у всех поэтов второй половины двадцатого столетия. Но стихи, где графика выражает мысль наравне или преимущественно — есть у Геннадия Айги, Виктора Сосноры. Отчасти — у Сергея Стратановского. Чем объяснить такую поразительную разницу? Ведь нет сколько-нибудь внятно описанных двух или нескольких поэтических школ, которые предписывали бы тот или иной тип стиха. Возражение: мол, это же поэзия. Как может в ней быть что-то наверняка. Но если говорилось о поэтических течениях в серебряном веке, почему их нет в двадцатом и двадцать первом? Одни метареалисты? Но это же смешно! Далее — что такое школа? Нечто рациональное: мы создали школу. Или же иррациональное — школа возникла. Определение: эгрегор акмеистов или эгрегор символистов Брюсов или Волошин, полагаю, не без улыбки приняли бы. Но слово эгрегор без улыбки и написать невозможно.
Канонизированное всемирной сетью слово «сообщество» и бытование сообществ в ней наглядно и ясно показывает, как работает это самое — эгрегор, не путать с коллективным бессознательным. Или с системой. Здесь все вовлечены в общее действо. И горе тебе, если выбиваешься. Живая колода таро из поэтов.
Эгрегор появляет свой характер по мере того, как от него отделяются харизмы тех, кто чужого не хочет, а своего не отдаст. Процесс почти космический. Некогда мне казалось, что подчёркнутый, почти декларированный (потому что на совсем не хватает сил) отказ от индивидуальности — признак только нашего времени в поэзии. Оказалось, нет. И в семидесятых было то же. Тот же тихий диктат, в силу чудовищного самообмана мыслимый как противостояние власти.
Бродский жил во времени ястреба. И он писал, как летит ястреб: нагло, точно, безжалостно. Хищник пьёт живую кровь. Он по-своему благороден, он почти сентиментален. Пушкин в «Капитанской дочке» пересказывает каторжную притчу об орле и вороне. Айзенберг, и ему это стоит невероятных усилий, что считывается по его стихам, пытается выдержать этот ритм, сохранить ястребиное время. Виталий Кальпиди создал нечто вроде ястребиной резервации для одного поэта. Евгений Шешолин, Константин Васильев и Геннадий Кононов были подстрелены во время поэтической охоты. Есть молодые авторы (например, Дмитрий Машарыгин) с ястребиной повадкой в поэзии. Возможно, их много. Но тот круг, который знаком мне, совершенно другого свойства.
Лично я в поэзии ощущаю обычную свою двуликость. Я не могу сказать, какой я масти — к какому эгрегору я подключена, и меня эта неподключённость мало беспокоит. Мне внятен как один, так и другой язык.
Виктор Соснора, возможно, первым в последней трети двадцатого столетия попробовал изобразить то, что мне так хочется назвать «полётом пустельги». Трепещущие согласные и гласные, трепещущие смыслы. Стих Сосноры — невероятно энергоёмкий, чудовищно энергоёмкий, нечеловеческий, ужасный — в классическом смысле этих слов. Если сравнить энергозатраты обыкновенной пустельги, висящей над одной точкой, на вибрирующий полёт, с её объёмами — можно усомниться в осмысленности творения. Зачем Создателю понадобилось существо, превращающее добычу пищи в долгий утомительный ритуал? И однако.
У ПОЛОВЕЦКИХ ВЕЖ
Ну и луг!
И вдоль и поперек раскошен.
Тихо.
Громкие копыта окутаны рогожей.
Тихо.
Кони сумасбродные под шпорами покорны.
Тихо.
Под луной дымятся потные попоны.
Тихо.
Войско восемь тысяч, и восемь тысяч доблестны.
Тихо.
Латы златокованы, а на латах отблески.
Тихо.
Волки чуют падаль,
приумолкли волки.
Тихо!
Сеча!
Скоро сеча!
И — победа,
только…
тихо…
Геннадий Айги, возможно, был бы лучшим примером «полёта пустельги». Но эта поэзия настолько харизматична, что какие-либо определения лишь унизят определяющего. То же — и с Всеволодом Некрасовым.
Есть зыбкая грань, за которой отсутствие способностей трудно отличить от художественного приёма. Даже у первых мастеров бывает нечто вроде помрачения – как засыпанное рисом гениальное полотно, на котором из-за риса не видно ни линий, ни красок. Но большой мастер не преследует сиюминутной цели. Он не думает, он испытывает. Когда подходишь к этой грани – где меняются знаки: плохо на хорошо, подлинник на копию – подступает нечто вроде тошноты. И конечно проще скрепить свои рассыпающиеся от гнева и отвращения внутренности – чтобы снисходительно рассматривать предложенное меню. Но не факт, что пустельга станет что-то есть из него.
Если взять наугад несколько строк из прошедшего поэтического десятилетия, надлежащих разным по возрасту и поэтическим симпатиям авторов, увидим общее: трепещущий, кружащийся над одной, очень далеко расположенной, точкой стих. Очень энергоёмкий, вычурный стих. Почти барочный.
на шатких молочных зубах
горчит смола времени –
мы взрослели
в саду заблудившихся яблонь
на пологих берегах зрячей реки
Гавриил Маркин
вдруг и невдруг спотыкаешься о камни озёрные
плеск волны
памяти прибрежная галька
и порошком бирюзы окрашены уже берега
и лес и ступени больницы
и школа с крыльцом и третьей (щербатой) ступенью
и даже урок химии
(колба взорвавшийся купрум скомканный воздух испуг)
памяти хрупкая синь-бирюза
Татьяна Грауз
И в Рай восходя, он обернулся вслед
миру, где пахнет потом озимый хлеб,
девятьсот тридцать лет,
как восходит Солнце живых,
и с молодой Луной
восстаёт темноликая красота.
И роженица в муках рожает дитя,
Алла Горбунова
….
(а снилось что-то,)
которое лишь морю, что из морей, дано
измерить, не измерив.
(м.б., небо, б.м., безумие)
из историй:
дети, которые ушли в лес, пада
ют, падают так , что
это небо или безумие
….
Полина Андрукович
Как видно, характер стиха — почти застенчивый, рефлексирующий, робкий. Оттого именно эти — зябкие, осенние — интонации вызывают доверие, несмотря на выпуклую метафору. Настораживает, когда в этой прерывистой, доверительной речи возникают агитки или неприкрытая религиозность (впрочем, как и антирелигиозность).
Полёт пустельги — это заново прочитанный бред Ульрики Майнхоф и заново просмотренный Триер «Танцующая в темноте».
Наталия Черных kamenah
————
Фотоиллюстрация