Воскресное чтение. Петрович Георгий, два рассказа

ПЯТАЯ ЛЮБОВЬ

Арону Пинчику не везло в любви. Он и не скрывал последнего обстоятельства от друзей и, зная, что лучше самому посмеяться над собой, чем это сделают другие, превентивно шутил по поводу своих неудач на любовном фронте, уверяя, что ему не везёт в любви «хронически», и что виной всему является его полнота. «Ну, как в такой жиртрест может влюбиться порядочная женщина, — говорил он, — если с меня можно рисовать рекламный плакат «Счастливое детство?».
А между тем, этот полный человек среднего роста с интеллектуальными глазами навыкате был круглый отличник, и ему прочили по окончании института место на кафедре оперативной хирургии. А, кроме того, он заслуженно носил на груди значок мастера спорта по стрельбе из ружья по летающим мишеням, знал наизусть поэта Игоря Северянина, и ещё он мог за две минуты запомнить число, состоящее из тридцати цифр. Плюс к вышеперечисленному, Арон был мил, остроумен и необычайно коммуникабелен. Ну, чем, казалось бы — не жених? Ходили даже упорные слухи о его солдатской неутомимости и изобретательности в постели, но и эти, украшающие любого мужчину характеристики, почему-то не благоприятствовали его сердечным делам.

В десятом классе он влюбился в Свету. Она была дочерью заместителя капитана китобойной флотилии «Слава» и нужно ли говорить, что бедному еврейскому мальчику с одесского Привоза дали такой категорический отлуп, что он на всю жизнь после этого возненавидел всех Свет на свете. Он так и говорил, не забывая каждый раз извиняться за тавтологию: «ненавижу всех Свет на свете».
Вторую его любовь, уже в медицинском институте, Инну — беленькую и кудрявую, как херувим, увёл практически, чуть ли не из под венца его соплеменник — студент из Винницы, еврей похожий на кинематографического гангстера.
Роман с третьей его пассией — измождённого вида балериной, окончился большим конфузом. Ларису Арон любил со страстным сюсюканьем, и умышленно облагораживал её болезненную худобу обтекаемым определением: «субтильность». «Она неземная, — говорил он на полном серьёзе, — мышка оставляет больше в унитазе, чем она». Где он видел мышку, какающую в унитаз — неизвестно. А потом Арон как-то позабыл, что он всем рассказывал про её удивительно деликатную выделительную функцию, и на самом деле, стал ласкательно называть Ларису мышонком. Он то позабыл, но не позабыли этот фекальный феномен, наиболее ироничные из его окружения. И один из них, художественно одарённый студент, нарисовал на большом листе ватмана симпатичную мышку с выпученными от усердия глазами. Мышка сидела на унитазе, (отсюда и усердие в глазах), и на её тонюсеньких лапках были надеты пуанты. Арон так обиделся, что перестал здороваться с художником. Он не здоровался с ним до тех пор, пока не застал свою возлюбленную в объятиях такой же лесбиянки, как и она.
Четвёртый роман чуть было не окончился женитьбой, но подвёла непруха. Арон волочился за дочерью директора мясокомбината — Татьяной. Почему он рубил сук не по себе, почему зарился на невест не из его круга, — было непонятно. Ну, ожёгся на китобойной флотилии «Слава», ну, убавь пыл, ну, умерь аппетит, так нет же: он с упорством достойным лучшего применения пытался любым способом влезть хотя бы на краешек высокого прожиточного минимума. И всё было уже на мази, и уже был вхож в дом, и родители барышни смирились с мыслью, выдать дочь за этого голодранца, но тут вмешался его величество случай, и Гименей, уже готовый принять молодых в свои объятья, пошёл на попятную.
По одёжке встречают. Чтобы хоть как-то скрыть истинные размеры нищеты, Арон решил приодеться для представительства. Он слетал в Москву, купил в магазине «Прага» дефицитные в провинции женские гарнитуры и стал не без успеха перепродавать их в Перми. Он наварил себе уже на хороший костюм, и даже заказал в ателье его пошив, но шли по рынку его потенциальные родственники, а жених стоял, обвешанный женскими трусами и комбинациями. Несостоявшаяся тёща для того, чтобы упредить дальнейшие объяснения, подошла, пощупала товар и ядовито справилась о цене. Вопрос прозвучал, как приговор. После чего, не дослушав ответ, она повернулась, взяла мужа под локоток и удалилась, возмущенно покачивая бёдрами.
Пятый роман реабилитировал Арона за все предыдущие неудачи. Он привёл в общежитие такую красавицу, что все ахнули. Ахнули, прежде всего, потому, что она была выше Арона на целую голову.
— Как это тебе удалось закадрить такую малышку? — сквозь незатейливый юмор студентов совершенно определённо просматривалась чёрная зависть к самцу-сопернику.
— Нужно уметь во время попадать под карандаш.
— Под карандаш к кому?
— Кайн комментар — отрезал Арон.

* * *

Арон не рассказал историю своего знакомства с новой пассией не по причине врождённой скромности, а потому, что он только что дал расписку о неразглашении содержания беседы либеральному сотруднику «серого дома» — так называли жители областного города помпезное здание, расположенное в конце Комсомольского проспекта.
За неделю до вызова в серый дом приказал долго жить большой друг советского Союза президент Египта Гамаль Абдель Насер. Арон купил газету «Труд» пришёл в общежитие, улёгся поудобнее, прочитал душераздирающий некролог под портретом Насера в траурной рамке, сказал без особого возмущения: «Не понимаю причину траура. О ком, вообще, скорбит наш советский народ? Забыли, как этот верный друг нашего народа крокодилов коммунистами кормил? — Арон смял газету, и сказал, отправляясь в туалет, — пойду, обойдусь в клозете посредством портрета усопшего вождя».
А через неделю Арон был вызван в серый дом. Он сидел в коридоре, ожидая вызова, и косил глазом на повестку в руках, присевшей рядом с ним преступницы. В том, что молодая женщина не по своей воле пришла в непопулярный в народе дом — не было сомнений. Ну не на свидание же она пришла к следователю? На любовное свидание не вызывают дам повесткой.
— Как вы считаете, Тамара, нас ждёт расстрел или десять лет лагерей с поражением в правах и без права переписки?
— Заглядывать в чужие повестки неприлично.
— Я хотел перед исполнением приговора узнать ваше имя. А ещё я хотел у вас спросить, какую песню мы с вами гордо пропоём в лицо палачам, поднимаясь на эшафот: «Варшавянку» или «Замучен тяжёлой неволей»?
— Петь будем «Марсельезу» — она улыбнулась, и Арон с радостной обречённостью осознал, что он влюблён. Влюблён так погибельно, как никогда раньше.
— У вас любимый мной пушок над верхней губочкой, что говорит о вашем скрытом темпераменте. А ещё мы будем кричать им в лицо: «Сатрапы!» — он сообразил, что комплимент по поводу пушка над губой может быть расценён, как сомнительный и «сатрапами» умышленно увёл её от ответа.
— Вы — доктор?
— Как вы узнали?
— По глазам. Я — ведьма и всё узнаю по глазам. Так я угадала? Вы — доктор?
— Без пяти минут. А вы?
— А я уже.
— Уже доктор?
— Уже на кафедре инфекционных болезней.
— Почему я вас не знаю?
— Я живу в другом общежитии. Меня взяли в целевую аспирантуру.
— Вы такая породистая.
— Это интересно. С этого места поподробней, пожалуйста.
Открылась дверь, и Арона пригласили в кабинет. Приятной внешности следователь с внимательными глазами представился: Василий Иванович, — он улыбнулся, — легко запомнить, — как Чапаев.
Василий Иванович погасил улыбку и спросил:
— Вы не помните, что вы сказали по поводу смерти президента Египта.
— Не помню.
— Странно, а говорят, что у вас хорошая память. Тридцатизначное число за две минуты запоминаете, Игоря Северянина наизусть помните, а что сказали неделю назад, не помните.
— Но я же правду сказал?
— А кому она нужна эта ваша правда? Вы — человек, которому государство дает высшее образование. А как вы благодарите страну за то, что она вас учит, даёт вам стипендию? Вы что не понимаете, что существуют интересы нашего государства в данном регионе, что есть такое понятие, как большая политика, не понимаете? Для чего тогда вы изучаете «Научный коммунизм?». Для того чтобы своей болтовнёй подрывать основы? — Василий Иванович прибавил громкости и менторским тоном со значительными паузами между словами отчеканил: «Запомните и зарубите себе на носу: если на первой странице газеты есть некролог, значит так нужно! Это вам понятно? Никто вас не обязывает скорбеть и надевать на себя траур, но и неуважительно отзываться об умершем президенте, вы не имеете права! Вы не только президента оскорбили, вы в его лице оскорбили весь дружественный нам египетский народ! Вы знаете, что с вами сделали бы за ваши откровения в тридцать седьмом? Знаете?»
— Я больше не буду. Я обещаю вам, что никогда больше не позволю себе неуважительно отзываться о друзьях нашего государства, и никогда больше не буду подвергать сомнению политику нашей коммунистической партии.
«Какая сука интересно меня вложила? — Гадал Арон. Он изобразил покаяние, сделал грустные глаза, как у таксы, — разберёмся потихоньку. Сейчас нужно выкрутиться, и выйти без наручников из этого кабинета, а там разберёмся»
Арон расписался за неразглашение содержания беседы, вышел на улицу и подождал Тамару.
— Расписались за неразглашение?
— Расписалась.
— А вас за что?
— За то, что хорошо отозвалась о диссидентах. Призналась студентам, что читала самиздат. А вас за что?
— За то, что плохо отозвался о покойном ебипемском президенте.
— Здорово мы с вами соблюдаем неразглашение, правда? А ебипемский — это класс!
— Нужно это дело обмыть. Тяжелые моральные переживания замечательно нивелируются алкоголем. Пойдём ко мне в общагу?
— Нет, если уж в общежитие, то лучше ко мне. Я одна живу. Вы не успели мне рассказать, по каким признакам вы определили степень моей породистости. Я просто умираю от любопытства.
Они посидели в кафе «Дружба» и набрались там славно. А когда они зашли к ней в комнату, он продолжил незаконченный комплимент.
— У тебя хрупкий верх и пышный низ. Тоненькая шейка на фоне крутого бедра — это стопроцентный признак породы. Ты себе не представляешь, как я тебя люблю.
Рядом с кроватью у Тамары стояла пол-литровая банка с жёлтым раствором. Она перехватила его заинтересованный взгляд.
— Для дезинфекции.
— Ну не для питья же, применяют фурациллин, — продемонстрировал знание фармакологии Арон и выключил свет.
Светили уличные фонари, и в комнате было почти светло. Сладко заныло сердце в предвкушении счастья. Он видел, как она раздевалась, как, не стесняясь, достала вату из тумбочки, деловито опустила её в банку с дезинфицирующем раствором, отжала её и широко раздвинув ноги, протерла себе низ. Потом она присела на корточки, взяла его возбуждённое в руки и тщательно обработала ваткой его тоже. «Как я буду целовать её там, — думал он, — фурациллин горчит. И она, словно читая его мысли, сказала нараспев:
— Горечь, горечь, вечный привкус, на губах твоих, о страсть!
И странное дело, эта деловитость, похожая на подготовку к операции, не только не погасила его, но наоборот усилила наполнение. Он сгорел на ней в одно мгновение, но не расстроился по этому поводу — он знал, что буквально через пару минут он будет снова в полной боевой готовности.
Птицей пролетела ночь, а он всё ещё не насытился ею. Она сбегала в туалет, а, вернувшись, легла рядом с ним валетом.
— Я хочу шестьдесят девять, утром я всегда хочу шестьдесят девять. Под утро он уже не горький и я уже не горькая. Она стала на четвереньки и занесла ногу через его голову, зажав его лицо бедрами, как в тиски.
— Он у тебя слишком твёрдый, — говорила она потом. Такой твёрдый годится только для анального секса, который я не люблю.
— Впервые слышу, что хорошая эрекция — это недостаток.
— Для меня — да. Во-первых, ты больно загибаешь мне, сам знаешь чего, не хочу гинекологических терминов, — они убивают желание, а во-вторых, представь: ты берёшь пробирку и вставляешь в неё карандаш; он легко, почти не касаясь стенок, проходит внутрь и остро упирается в дно. Теперь попробуй вставить в ту же пробирку недоваренную макаронину такого же диаметра, как карандаш. Она тоже войдет внутрь, но будет при этом чуточку изгибаться, распирая стенки и максимально задействуя все эрогенные точки моей пробирки.
— Твоя проблема легко решаема. Тебе нужно спать со стариком.
— А ты думаешь, в целевую аспирантуру, где громадный конкурс, можно попасть, минуя макаронину? Ты производишь впечатление милого циника, и так оно и есть, но ты циник в жизни и романтик в любви. Все, повторяю, все, более или менее симпатичные аспирантки, попали на кафедру через постель. И, если ты увидишь, молодую, приятную докторицу наук, знай, мой милый, что эта жрица науки начала свою карьеру в горизонтальном положении. Ты меня ревнуешь?
— Я его покалечу. Я кастрирую этого старого козла.
— Ой, какие мы страшные! Ой, какие мы собственники. А ты знаешь, кто я! Я кошка, которая ходит сама по себе. У Киплинга кот ходит сам по себе, а я киска, но тоже сама по себе. Я никого не люблю. Привыкай к этой мысли и не обижайся. Повторяю ещё раз: я никого не люблю! Я сексуальная машина, я необычайно одарена в этом смысле. Я могу, не дотрагиваясь до себя руками, одними мыслями об этом, одним воображением, получить божественный кайф абсолютной сексуальной законченности. Я приплываю со страху на качелях, на каруселях, при взлёте и посадке самолёта. Я стараюсь не садиться в трамвае, потому что от вибрации деревянного сиденья я взрываюсь такой непередаваемой сладостью, что боюсь застонать, задёргаться и обратить на себя внимание пассажиров. Я не могу ходить босиком по скошенной траве, и не потому, что колет стерня, а потому, что где-то на подошве у меня есть точки, при раздражении которых, у меня начинает пульсировать кровь под животом. Я стараюсь не направлять туда струю воды в душе, потому, что, как только тугая струя ударит меня, раздвигая горячим потоком лепестки, я переживаю, такое чудесное тремоло внизу, что хватаюсь за стенку, чтобы не упасть. Я умело скрываю судороги на экзаменах, когда остаётся совсем мало времени, и я боюсь, что не успею дописать контрольную. Если бы кто-нибудь внимательно понаблюдал за мной, он сам бы излился в штаны. Представь, — Тамара смеялась, и у неё заманчиво дрожал тёплый мрамор груди с розовой ягодкой соска на вершине, — я сижу с лицом отличницы, и старательно наклонив голову, пишу. Потом смотрю на часы, вижу, что времени в обрез, начинаю в нетерпении сводить бёдрами и с ужасом ощущаю приближение конвульсий. Я пытаюсь не позволить им без моего разрешения удовлетворить меня, но они неумолимо приближаются, и тогда я сильно сжимаю ягодицы и сидя неподвижно душу в себе содрогающие меня спазмы. Сижу себе, не двигаясь, и вдруг делаюсь красной, красной. Единственное с чем не могу совладать — это с ресницами. Веки дрожат во время прихода. Не в обиду будь вам мужикам сказано, но вот это тщательно скрываемое соло, по силе наслаждения, пожалуй, предпочтительнее дуэта.
— Верю, но ты же не можешь ежедневно кататься на карусели, взлетать на самолёте и писать контрольные. Остаётся душ. Этого конкурента я легко устраню. Когда я на тебе женюсь, я выломаю душ к такой матери и оставлю тебе только ванну.
— Мы так не договаривались. Я знаю, что тебя удивила моя обыденная деловитость перед постелью, ну прямо, как перед операцией — эта баночка с фурациллином и взаимная обработка тел дезраствором. Не знаю, что ты про меня подумал, но знай, что я далеко не с каждым лягу в постель, но если уж лягу, то дам. А кому, куда и сколько — это моё дело. Устраивают тебя такие отношения?
— А можно я утрачу остатки романтизма, стану циничным не только в жизни, но и в любви и дам тебе соответствующий ответ?
— Можно.
— Возлюбленная моя! Я буду тебя так драть, что у тебя не хватит денег на фурациллин и не останется сил для недоваренных макаронин.

* * *

Медовый месяц длился недолго. Они не успели друг другу надоесть и пресытиться в постели. Арон похудел килограмм на десять, стал жёстче лицом и значительно мужественней на вид. Неизвестно сколько времени продолжалась бы идиллия, но опять вмешался рок, и их разлучили.
Тамара не выполнила своего обещания и разгневала своим непослушанием даже такого либерального сотрудника серого дома, как Василий Иванович. Она больше не отзывалась тепло в присутствии студентов о диссидентах, — это было бы в высшей степени неразумно, но она ухитрилась оставить на кафедре в столе самиздатовскую книжку то ли Даниеля, то ли Синявского и её тут вложили коллеги. Это был пик хрущёвской оттепели, и с ней опять поступили гуманно. Её не сдали в психушку, и даже не выгнали из аспирантуры, но выслали на три месяца на самый север области в качестве рядового врача инфекционного отделения районной больницы.
Арон сдал зимнюю сессию на отлично и помчался к Тамаре. Он не предупредил её о приезде. Не предупредил не только потому, что хотел сделать ей сюрприз на Новый год, а потому ещё, что он знал, что ей было строго запрещено в течение трёх месяцев покидать место ссылки. Это означало, что его любовь будет на месте всенепременно. Двенадцать часов он добирался поездом до Верхнеильинска, всю дорогу цитируя про себя, любимые, и такие сейчас актуальные для него стихи: «Трясясь в прокуренном вагоне, я стал бездомный и смиренный», а особенно волновали строчки: «С любимыми не расставайтесь, всем сердцем прорастайте в них и каждый раз на миг прощайтесь, когда уходите на миг». Потом он болтался пару часов на стареньком Ан-2 над заснеженной тайгой. Синими сумерками он добрался до районного центра, забежал в магазин, купил алкоголь и закуску и направился к ней в гостиницу. Тамары в номере не оказалось, и он ждал её в стылом вестибюле. Наступила ночь, а она не пришла. Он прождал до утра, сходил в инфекционное отделение, и ему объяснили, что молодая аспирантка взяла отпуск на три дня и что её местонахождение неизвестно. Арон задумался. Возвращаться назад в город на три дня не имело смысла. Сидеть три дня в гостинице — тоже. Но он должен был, во что бы то ни стало, дождаться Тамару. Самое умное в такой ситуации — это смотаться в Сурово. Там в участковой больнице работает заведующим врачебным участком его старинный приятель доктор Коротков. Правда, зимой к нему можно добраться только на вертолёте, да и то, если сможешь купить билет.
Арону повезло, успел-таки купить билет в последний момент. В связи с метеоусловиями рейс задерживался, и взлетели они только к вечеру. «Вот там и справим Новый год! Тайга, тишина, снежок чистый, природа первозданная, а Коротков готовит — пальчики оближешь. Надо было побольше шампанского купить, — переживал, выглядывая в иллюминатор Арон, — вдруг, у них в деревне с шампанским дефицит». Его прилично укачало, и вышел он в Сурово на ватных ногах, продрогший, усталый и оглохший от шума в салоне. Пуржило, и он увидел на тропинке, ведущей к дому Короткова свежие следы от ног. Следы были, а друга дома не было. Нет доктора дома — значит он на вызове. Арон знал, где лежит запасной ключ, — он был у него в гостях летом. Он зашёл в сарайчик, снял с гвоздя ключ, открыл дверь, и вошёл в дом.

* * *

Доктор Александр Коротков был холост. Год назад он по распределению попал в таёжный посёлок. Ему предоставили домик на окраине села у самого леса. Домик строили шабашники из Молдавии, в нём было всего две комнаты: кухня и зальчик, и в квартире было так холодно зимой, что к утру замерзала вода в умывальнике. Доктора согревала водка — один полный стакан на ночь, — и многочисленные пациентки, в очередь просившиеся к нему в постель. Тоска в тайге, единственное развлечение: охота и бабы, но и они в большой дозе доктору надоели. Российскому интеллигенту мало иметь объект для удовлетворения половых потребностей. Ему надо выговориться, побеседовать с дамой сердца, блеснуть эрудицией, удивить красноречием и осознать собственную значимость. Леспромхозные барышни для вышеперечисленных целей совершенно не годились.
Арон прошёл в комнату. Направо — небрежно заправленная кровать, налево — на полу две медвежьи шкуры; ещё одна медвежья шкура прибита гвоздями к стене. На столе водка, коньяк, много еды, два фужера, две рюмки, две тарелки, словом — прибор для двоих. Сквозь прокуренный воздух квартиры, довольно явственно пробивался запах дорогих духов. Такими духами не пользовались местные красавицы. «Никак учительницу привёл», — решил Арон. Он с удовольствием опрокинул рюмашку, подбросил дров в печку и включил магнитофон. Он не слышал, как отворилась дверь — играла музыка, но увидел, как в комнату вместе с клубами морозного воздуха вошли Александр и Тамара.
— А я думаю, кто это у меня тут хозяйничает, — Александр обнял Арона и расцеловал в обе щёки. — Тамара! Я с этим негодяем три года жил в одной комнате. Знакомься, — он показал рукой на спутницу, — жертва партийного произвола и лучшая женщина в мире. Наша коллега, между прочим. Врач-инфекционист. Украл её прямо с медицинской конференции. Она — прелесть! Я влюблён, как гимназист. Признайся, она тебе нравится?
— Безумно нравится.
— Тогда знакомьтесь и за стол, — Александр потёр руки, — я голоден, как волк. Мы с Томочкой мало спали ночью и устроили себе двухчасовой променаж вдоль берега реки для бодрости.
Арон протянул руку, и она протянула ему свою:
— Тамара. — Она приветливо улыбнулась. Она была совершенно спокойна, и лицо её ничего не выражало.
— Арон. — Он пожал её прохладные пальчики, — у вас на столе не хватает шампанского, я привёз.
— А помнишь, Арон, как я тебе аборигенку летом привёл, и как мы её шампанским накачали? — Коротков разлил искрящийся напиток по фужерам. — Я с тех пор, как шампанское увижу, так всегда её перл вспоминаю. Расскажи Тамаре.
— Расскажи сам, у тебя лучше получается.
«Я сегодня за хлебом ездила на велосипеде, — говорил Коротков женским голосом, — купила две булки белого и три чёрного. И представляете! На моих глазах машина кошку переехала! Ужас, какой! — Коротков сложил ладони на груди и жеманно округлил глаза, подражая аборигенке, — Ой, какой ужас! У неё прямо кишки из жопы на меня брызнули!» — Коротков, больше, чем этого требовалось, растянул и задержал губы в улыбке. У него были красивые зубы, и он в присутствии дам, с удовольствием демонстрировал безупречный прикус. — Как вам нравится такая форма обольщения кавалера? Хорошо воспитанного еврейского мальчика чуть не вырвало.
— Приятного аппетита, — Арон налил себе водки, — я, пожалуй, от шампанского откажусь. Я лучше водочки приму. Намерзся в вертолёте. Напьюсь, и буду спать на шкурах.
— На шкурах будем спать мы, — Тамара сказала это голосом, исключающим возражения, — гостю должно быть предоставлено лучшее место в доме. И потом, если мы с Сашей ляжем на кровать, то будем скрипеть всю ночь пружинами и будем мешать, вам спать.
Арон выполнил своё обещание, он напился до косноязычия, но даже в таком состоянии, он слышал и видел всё, что происходило на медвежьих шкурах. Тамара вела себя так, как будто бы кроме них с Александром никого в доме не было. Чистый снег за окном осветлял темноту зимней ночи, любопытная луна заглядывала в комнату, и в её лучах Арон ясно видел изумительную гладкость её согнутых в коленях, широко раскинутых ног и между ними мускулистые ягодицы Короткова с невыносимой размеренностью совершающие возвратно-поступательные движения. В момент наивысшего проявления чувств с медвежьих шкур до него доносился такой знакомый ему сладострастный стон, её ноги поднимались и брали нижнюю часть тела любовника в кольцо, максимально прижимая его к себе.
Он не мог видеть выражение её лица, но он голову мог дать на отсечение, что она посматривает в его сторону, и что самое обидное, он точно знал, что она знает, что он не спит и видит всё происходящее до мельчайших подробностей.
Ночью так забарабанили в окно, что казалось, выломают стекло вместе с рамой. Короткова вызвали к роженице. Он быстренько собрался и ушёл.
Они лежали молча.
— Ну, зачем ты притворяешься? — Тамара повернулась на бок и оперлась головой на предплечье. — Ты же не спишь и мучительно соображаешь, каким нецензурным словом оскорбить меня сильнее.
— Ну, конечно, я не сплю. Я думаю.
— О чём?
— Я думаю о том, что ты позабыла взять с собой баночку с раствором фурациллина. Это так непредусмотрительно с твоей стороны. А вдруг, инфекция?
— Это плохо, что ты приехал, — это очень для тебя плохо. Можно сказать фатально плохо.
— Почему?
— Потому, что, когда мужчина ревнует, он любит ещё сильнее. И чем дольше ты будешь наблюдать за тем, как меня пользует другой мужчина, тем больше ты будешь меня хотеть и любить.
— Я тебя ненавижу!
— Правда, что ли? — Она поднялась и подошла к нему. — Ну, покажи, покажи, давай, как ты меня ненавидишь, — она присела на корточки у кровати и закрыла поцелуем ему рот, — дай мне язык, дай мне язык, — требовательно шепнула она, — весь дай мне его в рот, — она всосала язык Арона до корня, — провела рукой по одеялу, почувствовала под ним нарастающее возвышение, скинула одеяло на пол, перебросила колено через его чресла, умело помогла себе рукой, и лихо оседлала его вздыбленную плоть.
Коротков вернулся под утро. Они лежали врозь, но он был слишком опытен в амурных делах для того, чтобы его можно было обмануть. Он плеснул себе коньячку, аппетитно зажевал розовым сальцем, и повернулся к Арону.
— Скажите мне, дорогой мой коллега. Вы можете поклясться вашей еврейской мамой, что у вас в моё отсутствие не было аморалки с моей царицей.
Арон молчал.
— Он не может поклясться своей мамой, — это, во-первых, — Тамара встала, не стесняясь наготы, накинула на себя шкуру, отчего она стала ещё более соблазнительной и подошла к столу, — во-вторых, что б вы знали: еда, вино и любовь — не грех перед Господом и не аморалка, а радость на пиру его, а в третьих, если вы не прекратите при мне свои самцовские разборки, я сейчас же оденусь и улечу в район.
— А вот это, о, алмаз моего сердца, тебе не удастся сделать при всём желании. Посмотри в окно. Метель. Вертолёт не полетит.
— Тогда я схожу, погуляю, а вы тут без меня разберитесь.
Она ушла. Арон тоже подсел к столу и тоже выпил.
— Ты, понимаешь, Сашок? Ты можешь понять, что ещё ни одну женщину в мире, я не любил так, как её. Она — моя судьба. Она моя погибель. Я же к ней прилетел на Новый год, а она оказалась у тебя. Если бы я знал, что она здесь, я бы не прилетел.
— А почему сразу не признался? К чему этот спектакль?
— Это ничего бы не изменило. Ты что не понял ещё, что она кошка, которая ходит сама по себе. Она всё равно бы легла с тобой. Она всегда делает то, что хочет. А у нас с тобой был бы из-за неё, ненужный напряг.
— А может быть ей дилижанс сделать? — мечтательно задумался Коротков. — Такой знаешь, старый, добрый студенческий группнячок.
— Не тот случай. Оставим это. С Новым годом тебя, дружище.
— С Новым годом!
Выпить не успели. Вернулась Тамара. Она стряхнула с себя снег, постучала, друг о дружку каблучками, подошла к зеркальцу, критически оглядела себя.
— Ну и видок у меня. Краше в гроб кладут.
— Не наговаривай на себя. Свежая! Румяная! Красивая! Богиня! — Правда, Арон?
— Более чем, правда.
Тамара перевела взгляд с одного мужчины на другого:
— А, если вы тут без меня о группнячке сговорились, так я предупреждаю: не смогу зарезать сразу, так зарежу вас во сне. А, если не удастся сделать последнее, то я полосну ножом по себе, и вы попадёте в историю. Вам это надо?
-Нам этого с Ароном не надо. — Александр разлил по фужерам шампанское. — Давайте, коллеги выпьем за Новый год. За такой необычный, такой может быть самый насыщенный событиями Новый год в нашей жизни.
Два дня мела пурга, и две ночи Тамара была с Коротковым. И опять Арон не спал, с любопытством вуайериста, наблюдая за тем, что происходит на медвежьих шкурах. Он безумно хотел её, безумно любил, и безумно её ненавидел.
На третий день они улетали в район все вместе. Короткову нужно было везти в районную больницу годовой отчёт. Доктор сходил к соседу, купил у него жирного барана, порубил на куски, сложил мясо в рюкзак и дал его Арону, в качестве компенсации за доставленные другу неприятности.

* * *

Гудела комната в общаге. Арон взял в студенческой столовой громадную кастрюлю; сварили в ней барана, затарились водочкой и пировали до утра. Потом пошли кататься с ледяной горки. Арон упал, неловко сев на собственную стопу и получил сложный перелом наружной лодыжки. Его увезли на такси в поликлинику, и обратно он вернулся в гипсе. Снова появилась причина для выпивки — обмывали сложный перелом, и Арон набрался на старые дрожжи до умиления. Он, знал, что среди его собутыльников присутствует и тот, который накапал на него в КГБ, но поднимал тосты за бескорыстную дружбу, клялся в любви, целовал всех по очереди, а потом потерял лицо, и рассказал то, что рассказывать было не нужно. Он плакал, и его утешали, тайно перемигиваясь и радуясь, что не у них выросли рога, а у него, а больше всего коллеги радовались тому, что была у них теперь нескончаемая тема для сплетен. Кричали, пьяно перебивая друг друга:
— Разворотить бы этой суке очко, что б знала!
— Матку ей вырвать за такие дела!
А больше всех брызгал гневной слюной девственник. Он страшно тяготился своей неопытностью, и надеялся активным возмущением скрыть от товарищей свою неосведомлённость в любовных делах: «Я бы на твоём месте не выдержал, чтобы мою жарили при мне во все дыры, а я бы терпел?»
А потом, когда Арон проснулся, среди ночи, мучаясь оттого, что перепил, и наболтал лишнего — на него навалилась такая тоска, что он застонал, как от физической боли и захотел умереть. Он совершено ясно осознал, что всё кончено. Он понимал, что не сможет больше встречаться с Тамарой, и в тоже время не представлял себе, как он будет жить без неё. Вот, если бы он никому про свой позор не рассказал, тогда другое дело, а теперь… А ещё ему было мучительно стыдно по той причине, что в глубине души он сознавал, что хоть Тамара и не заслуживала хорошего к себе отношения, но ведь и он не имел морального права рассказывать посторонним про её личную жизнь.
Сломанная нога не хотела заживать — сделали рентген, оказалось, что плохо совместили края перелома, снова разломали, снова совместили, снова наложили гипс, и так он хромал до самой весны и ходил с тросточкой. Но не только больная нога мучила его, гораздо сильней беспокоило качественно новое ощущение жизни. Он не испытывал душевных мук, он ощущал пустоту. Что он конкретно утратил, он сказать не мог, зато он точно знал, что он приобрёл. А приобрёл он злобную тоску и почти непреодолимое желание выпить. Он боролся, как мог. В состоянии вечного подпития, он ухитрился погасить все долги по зачётам и выйти на государственные экзамены, но вместо того, чтобы готовиться к экзаменам, он пил запоем и только когда осталось совсем уж мало времени на подготовку, он неимоверным усилием воли заставил себя отказаться от ежедневных возлияний и взялся за учёбу. К не малому удивлению многих, он сдал экзамен по внутренним болезням на пятёрку. Второго экзамена по хирургии он не боялся, он пять лет посещал хирургический кружок, и мог сдать его практически без подготовки.
Он шёл по коридору главного корпуса института слегка хромая и опираясь на тросточку.
— Хромой Тимур! — услышал он знакомый голос за спиной.
Он обернулся и увидел Тамару.
— Я хотела сначала крикнуть тебе Жофрей де Пейрак, но потом вспомнила, что у него был шрам на щеке. Ты помнишь Жофрея? Он такой мужественный. Ты помнишь этот фильм?
— Я помню фильм «Анжелика и король», но у меня нет ни мужества, ни шрама.
— Придёшь сегодня? Я по тебе соскучилась, а ты?
— Я умер без тебя, — у Арона задрожали губы, но он справился с волнением и выровнял лицо.
— А я тебя ночью реанимирую.
— Ты — ведьма! Ты самая красивая ведьма на земле. Приду, конечно.

* * *

Арон не целовал её. Он её вылизывал. Он вылизал ей лоно, подмышки, грудь, ладони и подошвы. Он обезумел от любви.
— Знаешь, чего я хочу? Я хочу стать маленьким, как недоваренная макаронина, залезть в тебя и никогда из тебя не выходить.
— Ты изменился. В тебе теперь больше нежности, чем секса.
— Тебе это не нравится?
— Я сама не знаю, что мне больше нравится. Всё зависит от настроения.
— Или от каприза.
— Или от каприза. Иногда хочется, чтобы меня грубо взяли, почти изнасиловали и сделали больно, а иногда хочется так, как сегодня.
Когда Арон утром шёл от неё в институт, шёл прохладный дождь, но он не замечал его. Он промок, потом сидел в мокрой одежде в библиотеке, но его не беспокоил телесный дискомфорт. Его беспокоило только одно: как не умереть от нетерпения и дожить до вечера, чтобы снова увидеть её.
Арон пришёл, как они и договаривались к ней после десяти, но Тамары не оказалось дома. Не ночевала она дома и на второй, и на третий день. Он понял, что она избегает его, и не пошёл больше к ней — боялся показаться навязчивым. Он всё ещё надеялся примерным поведением заслужить её расположение. Через несколько дней он подкараулил её на улице возле кафедры, и как бы случайно пошёл ей навстречу. Тамара нестарательно сочиняла ему про чью-то защиту диссертации, про чей-то банкет по этому поводу, про ночёвку у своей приятельницы, и такой холод был в её глазах, что он всё понял и ушёл, не вникая в суть её болтовни.
Её нелюбовь к нему была настолько очевидна, что не требовала разъяснений. «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит» — сказал сам себе Арон и не впал на этот раз в запой, а уселся за учёбу.
И он бы сдал, конечно, экзамен, и получил бы диплом, если бы не заехал к ним в общежитие доктор Ерофеев. Он жил в их комнате, год назад окончил институт, и теперь приехав в город по делам, коротал вечер со студентами.
Уже распили не одну бутылочку и уже раскраснелись, и уже не говорили, а больше кричали, перебивая друг друга.
— Представляете, — Ерофеев терпеливо ждал, пока все успокоятся, и будут слушать его со всем вниманием, — представляете, встречаю сегодня Тамарку, — она тут в аспирантуре зацепилась на инфекционных болезнях, представляете? Я с ней здороваюсь, а она смотрит на меня, как будто впервые меня видит. Вот, сучка.
Его пнули под столом ногой, чтобы он замолчал, но Ерофеев не понял намёка:
— Мы её впятером жарили на первом курсе, а теперь она меня не узнаёт.
— Как это впятером? Как человек, сдавший на пятёрку экзамен по нормальной анатомии человека, а так же исходя из собственного опыта, официально заявляю, — говорил тот, который тщательно скрывал свою девственность и выдавал себя за серцееда — что у женщины имеется всего три анатомических отверстия, пригодных для коитуса.
— А руки, а руки? — возбуждённо кричал Ерофеев.
Он не успел насладиться произведённым впечатлением. Гранёный стакан, запущенный рукой меткого стрелка Арона рассёк ему лоб. Хлынула кровь, побежали за бинтами, стали перевязывать его, мешая, друг другу, а Арон уже стоял на улице и ловил такси.
«Сука фурациллиновая! — Он ломился к ней в дверь, не понимая спьяну, что дверь открывается наружу, — открой, тварь! Я знаю теперь, почему ты от дилижанса у Короткова отказалась. Не потому, что группняк травмировал бы твою нравственность. У тебя, её от роду не было. Иначе тебя бы впятером не пялили. Ты потому там выламывалась, что тебе важнее всего было меня помучить. Ты согласилась собственным кайфом попуститься, лишь бы сильнее помучить меня. За что ты меня так ненавидишь? За что? Скажи, за что и я уйду. А может ты эксбиционистка? Открой падла!».
Он вырвал ручку от двери и вернулся в общежитие. Они помирились с доктором Ерофеевым, и выпили за перемирие. Потом погнали на Разгуляй и ночевали там, у дам очень раскованного поведения, а утром Арон выпил всего пол фужера какого-то пойла с экзотическим названием «Мадера» и с ним случилось то, что врачи-наркологи называют «патологическим опьянением». Всё, что он делал после этих злосчастных ста грамм мадеры, он делал с абсолютно трезвым видом, и как ему казалось, с совершенно трезвой головой.
Он, вдруг, понял, он, вдруг, совершенно определённо понял, что причиной Тамариной нелюбви к нему был и есть её патрон, ну тот заведующий кафедрой с недоваренной макарониной. Она, конечно же, любит его — Арона, но она боится навлечь на себя гнев этого козла. Он узнает про то, что она изменяет ему с каким-то студентом, затаит на неё падло, и не даст ей защитить диссертацию. У него связи, он член Обкома партии, он всё может. Надо ей помочь, надо обязательно ей помочь, а как? Да очень просто: нужно зарезать этого вонючего козла.
Арон взял на кухне длинный остроконечный столовый нож, сказал друзьям, что он скоро вернётся, сообщил, что ему нужно срочно зарезать заведующего кафедрой инфекционных болезней и вышел из дома. За ним побежали вдогонку, не зная, как предотвратить преступление.
— А он у тебя тупой, — хитрили студенты, — на него верхом сядешь и целочкой останешься.
— А я его сейчас наточу.
Арон подошёл к углу политехнического института и стал старательно водить лезвием по каменной кладке фундамента. Мимо проходили, торопящиеся на работу граждане, и у них на глазах студент последнего курса лечебного факультета медицинского института, хладнокровно готовил убийство. Он потрогал лезвие большим пальцем, остался доволен и пошёл дальше.
— Ну, ты же его не наточил, кто так точит, дай я тебе его наточу, — предложил самый сообразительный.
— На, поточи, — Арон протянул нож.
Студент взял хорошо наточенное орудие убийства и убежал.
Арон не стал его догонять. Он подошёл к зданию инфекционной больницы, где располагалась кафедра, миновал парадный вход, пробежал садиком вдоль корпуса и вошёл в отделение с чёрного хода. Он вспомнил, что под лестницей, где обычно курили студенты, дворники оставляли свой нехитрый инструмент. Арон отодвинул в сторону лопаты и мётлы, нашёл в самом углу тонкий острый лом для скалывания льда, взял его в руку, как копьё и поднялся на кафедру.
Холёная секретарша с хамским выражением лица ответила молодому человеку с ломиком в руках, что профессора нет, и что к нему только по записи, а потом кричала со страху, корытцем раззявив жирно крашенный рот, когда Арон крушил ломом запертую дверь. Он точно знал, что за закрытыми дверями, в этот момент этот козёл, пользуясь своим служебным положением, принуждает его бедную возлюбленную к половой связи. Он знал и, во что бы то ни стало, хотел ей помочь. Когда же ему удалось, наконец, выломать дверь, и он не обнаружил в кабинете этого козла, он решил подождать его. Там его и обнаружили сотрудники милиции. Он крепко спал, сидя за профессорским столом, уронив голову на сложенные вместе кисти рук, и ничего, абсолютно ничего не мог вспомнить.

* * *

На суде Арон молчал, как партизан. Он ни словом не упомянул про его возлюбленную и про её связь с заведующим кафедрой. И как женщина-судья не пыталась разговорить, непохожего на хулигана интеллигентного вида молодого человека и выяснить мотивы преступления — сделать ей этого не удалось.
И профессор, у которого было рыльце в пушку, и который, конечно же, знал причину криминальных действий несостоявшегося эскулапа, оценил по достоинству поведение студента и попросил суд о снисхождении к нему.
Прокурор просил судей, приговорить Арона Пинчика за злостное хулиганство к трём годам лишения свободы, но суд, учитывая просьбу уважаемого профессора, и члена Обкома Коммунистической партии ограничился только одним годом лишения свободы.
Арон отсидел, восстановился в институте, блестяще сдал государственные экзамены, получил диплом врача и уехал в Сибирь.
Он удачно женат, у него взрослая красавица дочь, у него золотые руки и он хорошо обеспечен. У него добрый нрав и за это его любят больные. Недавно он получил приглашение из его родного медицинского института на торжественную встречу студентов лечебного факультета окончивших ВУЗ двадцать лет назад.
Арон не поехал, потому что те, с которыми он действительно проучился шесть лет, окончили институт на год раньше его, а с теми с кем он получал диплом, он близко так и не сошёлся и никакого тепла по отношению к ним он не испытывал. Он не поехал на встречу, но в назначенный день с самого утра он чувствовал неясное беспокойство. К вечеру беспокойство переросло в состояние близкое к тревоге. Он не выдержал и набрал номер Короткова.
— Слушай, Арон! — кричал в трубку Коротков, — Долго жить будешь. Я тебя сегодня целый день вспоминаю. Тебе не икается.
— Так икается, Саша, что мочи нет.
— Угадай, кого я сегодня видел?
— Угадал, — Арон покосился на жену, — дальше.
— Я привез из района больного с подозрением на ботулизм, никто не знает, куда его девать и вообще, никто ни хрена не знает. Короче, направили его на консультацию к профессору. А знаешь, кто там теперь профессор?
— Догадываюсь.
— Тамарка! Угадай, как дальше развивались события?
— Вы отправили больного на анализы, а сами, — Арон уже пожалел, что позвонил Короткову. Сейчас он скажет, что они посидели в ресторане, потом пошли к ней, а потом, — у Арона защемило сердце, — он замолчал и обречённо ждал продолжения известий.
— Ну, чё замолчал? Ладно, не фантазируй, все равно не угадаешь. Она меня не узнала. Ты можешь себе представить? Она меня не узнала. Вот ведьма вероломная!
— А как выглядит товарищ профессор?
— Офуевающе! Афродита! Она вообще не постарела.
— Замужем?
— Понятия не имею. Я же не могу навяливаться с разговорами к человеку, который видит меня первый раз в жизни. А славно мы тогда погарцевали. Приезжай, Арончик, посидим, мы тут с мужиками лося завалили — мяса навалом. Лещ прёт к верховьям с лопату шириной. Приедешь?
— Постараюсь.
Тикали часы, уютно дышала в висок жена, ночь постарела на треть, а сон не шёл. Арон встал, ушёл на цыпочках из спальни, и стараясь не шуметь, достал из аптечки таблетки, которые он пил тайком от жены. Жена прочитала где-то, что регулярный приём антидепрессантов вызывает привыкание и при их отмене провоцирует ещё большую депрессию, и потому запрещала ему травить себя медикаментами.
Он сидел на кухне, зажав таблетку между указательным и большим пальцем, и думал. Он думал не о том, полезно или вредно употреблять амитриптилин на ночь, о нет! Он, конечно же, думал о ней, о той, которая выглядит, как Афродита и принципиально не узнаёт своих бывших любовников.
«Вот, если бы я был писателем, — Арон уселся поудобней, чтобы ничто не мешало ему думать, — и захотел бы втиснуть историю моей любви в прокрустово ложе сентиментальной прозы, я должен был бы по закону жанра закончить повествование следующим образом: «Я выпиваю таблетку, ложусь рядом с женой и в состоянии лёгкого, и такого желанного одурманивая, мне радостно грезится, что на месте моей верной, доброй и во всех смыслах порядочной жены, лежит с тёплой мраморной грудью и с тёмным пушком на губе самая вероломная, самая прелестная и самая любимая ведьма на земле» — Вот так примерно я должен был бы закончить роман, а ведь всё не так на самом деле. Всё не так. Специалисты утверждают, что самая страстная любовь притупляется уже через год. Пожалуй, они правы. Я отсидел ровно год и не пошёл больше к ней, хотя, если честно сказать — хотел. Хотел, но не пошёл. Почему? Скорее всего, я не пошёл к ней потому, что мои иудейские гены ответственные за прагматизм включили защитный механизм и спасли меня от неминуемого падения. И почему это она — вероломная? Ничего подобного. Мы все гораздо вероломнее её. Все, начиная с доктора Ерофеева и заканчивая мной. Она решила доставить нам и себе удовольствие, сразу же предупредив, что она никого не любит, и что она — кошка, которая сама по себе. А как повели себя мы? Ну, как в частности повёл себя я? Она сказала, что никого не любит, а я стал требовать от неё, не только любви, но ещё и верности. А по какому праву? Мне же ничего не обещали. И в Сурово меня никто не звал. А кто потом потерял лицо и самым подлейшим образом рассказал интимные подробности о самой любимой женщине на земле, своим так называемым друзьям, включая и того гада, который накатал на меня портянку в серый дом? Так кто же из нас честнее? Она или я? Она живёт так, потому что убеждена, что еда, вино и любовь — не грех перед Господом, а радость на пиру его. Мы же, подлые, примитивные, и лживые создания, даже наслаждаясь любовью в постели, подспудно чувствуем, что совершаем нечто запретное и аморальное. Она чище и откровеннее нас. Она органически не приспособлена для вранья, отсюда и неприятности с соответствующими органами в лице Василия Ивановича. Она говорит правду даже тогда, когда нужно соврать. Ну, почему она призналась Короткову, тогда в Сурово, что в его отсутствие у нас с ней было, почему? Врать не может моя любимая, вот почему! Сама не врёт, и мне соврать не позволила. Не узнаёт своих бывших партнёров по постели? Не узнаёт и правильно делает. Не заслужили! Она же умная, она их насквозь видит, и точно знает, что они говорят о ней за глаза. А вот меня бы она узнала. Обязательно узнала бы».
Арон прилёг рядом с женой, осторожно, чтобы не разбудить её дотронулся губами к бретельке на её пухлом плече, закрыл глаза и стал мечтать. Он мечтал о том, как поедет на рыбалку к Короткову, а сам захватит с собой туфли на солидном каблуке, чтобы выглядеть презентабельнее. А потом он обязательно остановится в городе, подождёт её возле кафедры и как бы случайно встретит её. И, если она узнает его, первое, что он сделает, — попросит у неё прощения за те чудовищные слова, которые он выкрикивал в её адрес, в скотски пьяном состоянии отрывая ручку от двери её комнаты. И она простит его, конечно, и когда он наклонится, благодарно целуя ей руку, она возьмёт его за затылок, приблизит к себе и нежно прикоснётся губами к его седеющей шевелюре. И, если такое чудо произойдёт, то зачем тогда будут ему нужны эти вредные для здоровья антидепрессантные таблетки?

НЕ ПРОДЛЕВАЮТ ВЕК ПЕЧАЛИ

Поляк, стоматолог, аристократ. Манера излагать, держать голову, форма пальцев — выдают породу за версту. В 1939 сбежал из Львова от освободителей. Пятнадцать лет жил во Франции, десять в Германии в американском корпусе в качестве стоматолога, последние годы — праксис в Бокенау. Немецкий по-славянски твердоват, про его английский не знаю, но французский хорош, с изумительным прононсом и классической галльской артикуляцией. Разговаривал при мне с зятем, живущем в Лионе, вот я и подсмотрел.
Любит животных. Подобрал хромую, полуслепую кошку, закапывает ей дорогие глазные капли, кладет спать на подушку рядом с собой. Покупает куриные сердца и кормит ими зимой двух орлов, сидящих на столбах между Бокенау и Шпонхайм. Уверяет меня, что орлы знают его машину и даже ждут, когда он подъедет. Узнав, что мы из России, — пригласил на обед. Завел в гостиную. Мебель — Людовик черт его знает какой, ножки гарнитура в золотых стаканчиках. Перехватил мой взгляд.
« Во Франции купил», — заметил вскользь, но без бахвальства.
По четыре стопки водки без закуски, польской, разумеется, потом за стол. За обедом больше не налил. Подавали свинину трехчасового томления, свекольник краковский. За десертом спросил с деланым равнодушием, не приходилось ли бывать во Львове? Убедившись, что бывал, принес большую, цветную фотографию дома и спросил недоверчиво и безнадежно, не знаю ли я это строение?
Удивительно, но я знал этот дом. Он выходит фасадом на площадь, где стоит памятник Адаму Мицкевичу; направо кафе, налево — отель «Першетравневий», в котором я жил и каждый день проходил мимо этого здания.
«Это дом моих родителей, — торжественно сказал доктор. — В этом доме я родился, вырос, в нем меня кохали».
Он заплакал по-старчески беззвучно и так безутешно, что у меня самого перехватило гортань.
«Продам праксис, уеду в Польшу, буду газеты на польском читать, бигос себе готовить, вы еще не ели настоящий бигос», — почти с вызовом заявил хозяин.
Его прилично развезло. Отпаиваю его валерьянкой, а в голове: «Вот живая иллюстрация евангельской мудрости о том, что не хлебом единым жив человек».
Богат, благополучен внешне, дети получили образование в Париже, а счастлив ли он на чужбине?
Да его душевное состояние даже несчастьем назвать нельзя. Это же не несчастье, это же горе-горюшко великое, с такой травмой всю жизнь!
Старик в Польшу не уехал. Умер внезапно за рулем новенькой тойоты. Грустно, господа! Не продлевают век печали, и благополучного разрыва с Родиной не бывает.
А когда я проезжаю мимо орлов, сидящих на столбах между Бокенау и Шпонхайм, я чувствую себя немножечко свиньей, потому что мне кажется, что они ждут чего-то, чего-то такого, что я мог бы им дать, но не захотел. И тогда я отворачиваюсь от их гордых кавказских профилей и делаю вид, что я их не заметил.

5 декабря 2001, Bad Kreuznach

http://samlib.ru/g/georgij_p/

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *