В Ленинградском университете училось иностранцев порядком — город открытый, университет престижный, иностранцы имеют валюту, что никому не лишне. Да и вообще стране иногда хотелось выглядеть. Что ж мы, али хужей людей?
Морис и Сулейман прибыли учиться химии из Гвинеи. Каждому хочется произнести при этом «Бисау», приятно закруглив звук. Но нет, из никакой не Бисау, просто из Гвинеи. Если посмотреть на треугольник Африки, то в левом углу этого громадного плавучего сердца, с отъехавшим краем Аравийского полуострова, мы обнаружим Гвинею в виде роскошного берета, натянутого на небольшой блин личика Сьерра-Леоне. А Гвинея-Бисау — не более, чем брошь на раскидистом рафаэлевском берете, который не по чину мелкой Леоне этой. Большая разница.
Морис и Сулейман родным языком считали французский, на нем и говорили. В связи с этим попал в дурацкую ситуацию белобрысый и долгоносый Игорь Горохов, студент восточного факультета. Не пройдя по конкурсу на японское отделение, которое значительно сократили ввиду того, что его выпускники мистическим образом никогда не возвращались с зарубежной службы, Игорь удовлетворился менее престижным африканским отделением. Специалисты по африканским языкам, в отличие от японистов, возвращались обратно почти всегда, если конечно их не посылали наблюдателями в ООН, что случалось нечасто. Игорь Горохов (он всегда просит делать ударение в фамилии на первом слоге) из академических соображений, а именно для совершенствования в языках малинке, фульбе и сусу, напросился третьим в ту комнату общежития, куда жилищный отдел поместил Мориса и Сулеймана. Уже через две недели Игорь ныл по коридорам: «Влип я с ними. Черти необразованные — на французском чешут. Третий мир, блин, им еще до цивилизации, ого-го! Родных языков напрочь не знают. Мне что-ли, их этой абракадабре учить? Не жирно ли будет? Вечерами рок на полную мощность врубят — ни поспать, ни позаниматься, ни в гости кого позвать. Надо было на угро-финское мне подаваться. Влип, как зюзя.»
Морис и Сулейман влипли тоже, причем значительно глубже белобрысого Игоря. Им, сыновьям состоятельных и почтенных родителей, предстояло ехать учиться во французскую Канаду. Языковых сложностей, естественно, не предвиделось — кругом родной французский. Черные дерматиновые малахаи с опушкой из синтетического каракуля были заботливо приобретены заранее в комплекте с пудовыми суконными полушубками. Северная экипировка, похоже, поставлялась в Гвинею из дремучих пещер советских неликвидов в порядке братской помощи свободолюбиво развивающейся Африке.
Все это было куплено и даже уложено в чемоданы из крокодиловой кожи. Но тут Гвинея сделала неожиданный и решительный скачок в своем развитии. Новое правительство, отстрелявшись от оппозиции и подсчитав активы, взяло курс на крепкую дружбу с Советским Союзом, большим братом и щедрым спонсором угнетенных народов мира. Французская Канада накрылась медным тазом. Однако голос был утешный. Высочайше велели чемоданы не распаковывать и малахаи сохранить для поездки в не менее северный, но еще более чудесный город Ленина, колыбель революции, город дворцов, парков и развитого социализма. А химия — она и в России химия.
Университетскому общежитию на Васильевском острове, куда, как куры в ощип, попали Морис и Сулейман, было отдано еще крепкое, в стиле позднего модерна, здание бывшего публичного дома для господ офицеров, где еще сохранились на дверях туалетов тяжелые медные таблички «Для дамъ» с гравированным профилем аккуратно отрезанной дамской головы. На мужском туалете надписи не было, значилась только голова с богатыми усами. Второй после усов важнейший мужской признак был графически обобщенно, но узнаваемо изображен фломастером прямо на двери в позднейшие времена. Пережитком минувшего висел меж этажами обездвиженный остов лифта с чугунными вытребеньками. В общежитии квартировали студенты, аспиранты, стажеры — математики, химики, восточники и незначительные вкрапления психологов, каковые в массе своей проживали где-то на Красной, что-ли, улице и вообще нормальному течению жизни не мешали. Женская умывалка на шесть кранов с холодной водой. Туда мывшиеся голышом из-под крана рослые девки из Восточной Германии однажды затащили хорька-коменданта — не первый раз подглядывал, паршивец — и отметелили его знатно. Передний угол общей кухни этажа был занят помойной горой в человеческий рост со снежными хребтами скомканных газет, бурыми осыпями картофельных очисток и медленно сползающими к подножию потоками выплеснутого супа. В недрах вонючей горы был погребен бачок для мусора. По четвергам пара мальчишек из салаг-младшекурсников (да-да, она самая, дедовщина), понукаемых злым комендантом, выгребали лопатами помои в бумажные мешки, терпеливо добираясь до потерявшего санитарный облик бачка и, кряхтя и отворачивая носы, волокли все это куда-то вниз. У плиты вьетнамцы с психологического факультета жарили селедку.
Меня тут некоторые справедливо упрекали, что в моих рассказах недостаточно внимания уделяется пейзажу. Ну вот, значит, такой был пейзаж. И это я еще его, скажите спасибо, тонкой кисточкой не выписывала, а дала широкий мазок.
Морис и Сулейман поражались всему недолго — надо было выживать. Здесь и сейчас. Нынче такой жестокий эксперимент называется «реалити шоу». Дрожащим от промозглого холода и прочих свойств окружающей среды гвинейцам учинили годичные курсы русского языка, после чего, разжав длани поддержки, пустили в свободное плавание.
Моя аспирантская келья на двоих находилась по соседству с комнатой 47, где проживали Морис, Сулейман и разочарованный африканист Игорь. Впрочем, Игорь, до икоты измученный французским, вскоре отъехал в другое помещение. Мне французский не мешал, тем более, что он и не был слышен из-за мощной звуковой волны, сотрясавшей нашу общую стенку. Не было на соседей никакой управы — хоть стучи в запертую дверь, хоть не стучи. Музыкальный террор продолжался пока не приехал ко мне в гости брат. Мистики и просто нормальные люди, отрицающие причинно-следственную связь, порой не в состоянии увидеть (да и кто бы мог) как зачастую далеки, как неродственны причина и следствие. Вот, в частности, приезд родственника косвенно, но бесспорно обеспечил мне долгосрочное влияние на местное негритянское население. Следите за цепочкой. Для брата необходимо было добыть раскладушку. Для этого надо было посетить комнату, где жил председатель аспирантского совета, химик, наш человек Султан Агиев, обладавший не султанской, но все же кое-какой административной властью и ключом от кладовки. Я повлеклась к Султану. Из-под султановой двери донесся пронзительный вопль: «О-о-о, Аллах! Потенциал-то, мать его, меняется же! Ты пойми! Не стоит он!» В накуренной комнате голова к голове сидели Султан и Сулейман. Султан пытался втолковать Сулейману решение несложной задачи по электрохимии, на его лбу выступила испарина, узкие казахские глаза расширились и изменили угол наклона. Негр дипломатично улыбался. Ситуация была предельно ясна и, в общем, для меня благоприятна. Судя по раскладу, Султан ни в коем случае не будет отнекиваться от поисков раскладушки, ссылаясь на дефицит времени, головную боль и необходимость обсчитать полученные графики в ближайшие двадцать минут.
Ко времени моего аспирантства я уже имела за спиной солидный опыт преподавания в институте и частного репетиторства, так что мы видали виды. К тому же я была расисткой и не могла ею не быть, прожив не скажу сколько лет в закрытом для иностранцев Нижнем Новгороде, как в средневековой Японии. Считалось само собой, что интеллектуальные способности черных находятся где-то в районе нуля и (шепотом, между нами, девочками) обратно пропорциональны их сексуальной активности. Надежных свидетелей не было, но вот так считалось. Вообще. Знали — и всё. И сейчас, впервые в жизни оказавшись за одним столом с настоящим негром, мне захотелось проверить это экспериментально, но исключительно в плане интеллектуальном. Нас на семинарах по философии учили, что опыт — критерий истины. К истине я всегда инстинктивно относилась с большим недоверием, однако, безопасного опыта не чуждалась.
— Султаша, сделай милость, разыщи мне раскладушку несломанную. Брат приезжает. А я тут пока позанимаюсь с… товарищем.
— Да! Это мигом! Спасибо! Сейчас! — он выскочил, из комнаты, как пробка из нагретого шампанского. Можно было держать пари (если б нашелся простак такой), что Султан с раскладушкой возникнет очень даже нескоро.
Оказалось все до изумления просто. Соображалка у Сулеймана была в порядке. Математические операции он производил быстро, проблема была в языке. И я применила свое старое, безотказно действующее во многих случаях правило: «Строй каждую фразу с учетом того, что предыдущая была не понята». Рекомендовала неоднократно многим молодым педагогам — потом благодарили… С электрохимией все более или менее стало на место. Сияющий Сулейман пообещал, что он теперь всегда будет обращаться ко мне с вопросами. На это я, конечно, рассчитывала менее всего, но, сделав доброе дело, готовься, дружок, платить. Однако, не такой уж я ангел бескорыстный — в результате последующих переговоров сторонами было достигнуто соглашение: в обмен на консультации консультируемая сторона обязуется выключать музыку любой громкости, любого музыкального стиля, в любое время суток по первому требованию стороны консультирующей. К тому же возник и неоговоренный бенефит — мне часто в качестве подарка перепадали американские сигареты, что было прекрасно и справедливо.
Через день Сулейман осуществил угрозу — притащил мне в комнату слепо отпечатанную на машинке, прожженную кислотами и окрашенную солями хрома и кобальта папку с описанием органического синтеза.
— Дженья! Здесь нет вода!
Я пролистала методичку. Синтез, действительно, шел в неводной среде.
— Да, верно, воды здесь нет. А зачем она тебе?
— И я говорил вода нет! Совсем нет вода. Нет!
— Ну да, то есть нет. Нет вода, тьфу, воды. Очуметь можно. В чем проблема-то?
— А зачем здесь написано «отводная трубка»? Ведь нет вода! Я много раз думать. И вчера много.
Ох, бедняга! Правда ведь, жалко?
— Сулейман, это же от слова «отводить», «удалять». Вода здесь не при чем, ты прав. Через отводную трубку уходят в конденсатор пары бензола.
Всегда говорил нет вода! — заорал Сулейман, — Морис, палка, нет, как тут говорят… вот… дубила, говорит: вода, вода! Иди, говори ему!
Сам иди и говори, Сулейман. Только правильно «дубина».
Морис не был дубиной. Просто он, в отличие от хитроватого и очень неглупого Сулеймана, был по характеру типичным российским Ваней — добродушным и беспечным разгильдяем. И в тонкости органического синтеза вдаваться не желал. Внешне Морис, опять таки в отличие от малорослого, синегубого и вообще страшненького Сулеймана, был до неприличия ослепительным красавцем. К нему без зазрения совести можно было применить все отвратительные штампы плохой литературы: светло-шоколадная чистая матовая кожа, ослепительно-сахарная широкая улыбка, большие ласковые карие глаза, чудесного рисунка губы. Мало вам? Гвардейский рост, кошачья грация движений и мягкий баритон. Все! Конец света! К тому же по врожденному артистизму натуры, он быстрее и лучше, чем рационалист Сулейман, освоил русский язык — на чистой интуиции, как мелодию. У проходящих мимо него девушек сразу менялась походка. Похоже, он никому не отказывал.
— Русские девушки мне очень нравятся. Они хорошие, — дружески делился он со мной, — плохо только, что все на одно лицо. Я путаю. Была Наташа, потом думал, что опять Наташа, совсем очень похожа. Говорит: я Нина. А Таня была с белым волос, потом другая с другим — и тоже Таня. Зачем?
Было между ними и еще одно существенное различие, которое создавало, как ни странно, некоторые сложности и для меня: Сулейман был мусульманином, а Морис — католиком. Поэтому, живя в одной комнате, они не желали решать задачи вместе и мне приходилось, согласно контракта, делать индивидуальные консультации вместо групповых, тратя в два раза больше времени. Не знаю истовым ли католиком был Морис, но Сулейман что-то все хитрил с Аллахом. Как-то я застукала его в буфете, доедающего свиную сардельку.
— Сулейман, ты что? Ведь Аллах не велит есть свинину. С католиком, выходит, задачки решать не можешь, а свинину лопать можешь?
— Я не кушать свинина. Нет. Это плохое мясо.
— А сейчас что ешь? Огурец?
— Сариделька. Не написано свинина. Кто знает? Сариделька!
Порой Сулейман даже умеренно критиковал законы шариата. «У меня никогда не будет много жен… одновременно» — задумчиво повторял он. Так же дипломатично он высказывался на политические темы: «Социализм, возможно, неплохо. Кому-то хорошо. Да. Но почему я должен его строить? Пусть строит тот, кому это хорошо.» Логичный парень.
Консультации обычно проходили в моей комнате, я часто жила одна, моя соседка аспирант-психолог (у нее в аспирантском билете значилось «аспирант-псих», чем она гордилась — что захочу, то и сделаю, раз псих и документ есть) то и дело уезжала к себе в Ставрополь вынашивать очередную психологическую концепцию. Разок даже беременная оттуда приехала — южный, знаете, город… фрукты… Но в тот раз она сидела в комнате и лихорадочно перерывала кипу ученых записок своего факультета, что-то выписывая. В комнату заглянул Морис: «Женни, я не понимаю… тут реакция написана… пожалуйста».
— Морис, видишь, Ира занимается. Нельзя мешать. Да и у меня дела есть.
— Женни, можно у нас в комнате. Я убрался в понедельник. Чисто.
— Ну, раз убрался… Ладно.
В комнате, действительно, было не очень грязно и бушевала музыка. Сулейман мирно почивал на своей койке. Морис, пошвырявшись в модной сумке (у наших таких-то сумок сроду не было), вытащил тетрадку с невнятными каракулями.
— Морис, выключи!
— Не нравится? — он бросился к проигрывателю, — сейчас другое поставлю!
Музыкальная система у них была куплена в «Березке» на валюту, развивала мощность реактивного самолета и генерировала у народа широкий спектр эмоций — от острой зависти до мутной ненависти.
— Морис, совсем все выключи. Нельзя заниматься химией в таком шуме.
— Женни… ведь это ж… му-у-узыка! — Морис нежнейше спел эту фразу, — Музыка!
Мне стало немного стыдно, но не надолго. Черствая я. Зато и добрая. Никогда не отказывала в помощи, когда в любое время соэтажники стучали в мою дверь «Женя, скажи этим… пусть заткнутся, сволочи черножопые». И я послушно накидывала халат, выходила в коридор и старалась урегулировать межрасовый конфликт.
К сожалению, в Америке я лишена такой возможности.
Однажды, часов в одиннадцать вечера, когда я со скрипом засела, наконец, за статью об энергии сольватации жирных кислот, в дверь постучали. На пороге стоял Сулейман — совершенно бледный, если можно так выразиться о черном человеке.
— Женья, можно у тебя чай пить? Даешь? Очень пожалуйста.
— Сулейман, мне, честное слово, некогда. Что случилось? С Морисом поссорился?
— Морис гуляет. Не знаю где. Мне много учиться надо. Лаборатория завтра. Четыре часа. И зачет.
— Так в чем же дело?
— Билять пришел. Баба. Сидит там. Она ибати хочет, а я не хочу. Много учиться надо. А билять…
— Сулейман, не говори при женщинах эти слова. Это очень нехорошие слова.
— Скажи — какие хорошие?
Я совершенно растерялась.
— Нет хороших.
— Не может быть это правда! Если есть плохие, значит есть хорошие, — безусловно дикая логика была у Сулеймана.
— Нет хороших, — вздохнула я, — пей чай. Хлеб с маслом хочешь?
— Женья, иди смотреть немного, — взмолился страдалец, — она там? Я не хочу…. — но не произнес то самое, правильное, но почему-то нехорошее слово.
— Зачем ты ее привел?
— Нет. Не привел. Сам пришла. Была на танцы так-сяк, так-сяк. Доллар хочет сколько и Малборо.
Я заглянула в соседнюю комнату. Она сидела в зеленых лаковых сапогах на кровати и соответствовала определению. На меня отреагировала крайне негативно и порекомендовала убираться к известной матери. Возможно, за конкурентку приняла. Следовало принимать меры — было ясно, что сама не уйдет. Хорошо, если Султан Агиев еще не спит. Пусть вот и покажет на деле силу свою султанскую на поле брани. Помню, как он от Сулеймана с его задачкой позорно бежал. Как заяц, можно сказать, от орла.
— Султаша, это я, по делу, — заскреблась я у его двери. Заспанный Султан явил в двери свой бледно-желтый лунный лик с торчащими черными лучами волос.
— Тут вот чего, Султаша, у Сулеймана в комнате засела… ну, в общем, девка с улицы. Может и пьяная, не знаю. Уходить не хочет. Сулейман у меня в комнате торчит, боится, хнычет, матерится как может. Морис где-то шляется. А мне статью надо писать. Сам понимаешь…
Султан дико оживился.
— Конечно, конечно! В сорок седьмой, говоришь? Мы ее мигом! А она не ушла, как ты думаешь?- заволновался он.
— Нет, нет, что ты! Она женщина верная. Ждет. — успокоила я.
— Сейчас единым махом за Валеркой Костюком слетаю, мы вместе. Ты иди. Сделаем!
Через десять минут за стеной раздался грохот большой битвы. Там что-то рушилось и звенело. Падало тяжелое и мягкое, шуршало осыпающейся галькой. Звучал женский топ и мужская молвь. Мощное меццо-сопрано рассыпалось руладами, способными украсить любой словарь обсценной лексики. Потом звуки переместились на лестницу, волнами затихая внизу, как последние аккорды симфонического оркестра.
Спустя пару минут ко мне в комнату заглянул Султан. Под глазом у него неторопливо наливался королевским пурпуром будущий синяк, зеленяк, желтяк.
— Свободно! — произнес он. Но как произнес!
Статью я, натурально, в тот вечер не писала. Размышляла, посмеиваясь, над сложностями и милотой русского языка, над истоками расизма, лихорадочными вспышками дружбы народов и нормальным общежитием.
Здешние американские чернокожие зовутся афро-американцами. Токи-так! Боже упаси иначе — засудят, как таракана. Однако нас, грешных, евро-американцами не кличут, а китайцев и вовсе китайцами оскорбляют. Раньше я никогда не считала слово «негр» оскорбительным, но мне здесь все разобъяснили и теперь — считаю. А Морис с Сулейманом, стало быть, афро-африканцы. А я их с размаху неграми весь текст крыла. Не вполне преодолела расизм, значит. Но в одном вопросе афро-африканцы таки проявили непроходимую тупость и глубокую интеллектуальную несостоятельность — не могла я им, как ни старалась, втолковать почему я не катаюсь за границу. Даже в близкую Финляндию, куда и быстро, и недорого. Не врубались и все тут. Третий мир, расти им до нас и расти, ясное дело!