Я уверена, что каждому читателю известен легендарный колумбийский писатель Габриэль Гарсиа Маркес. Его бессмертные произведения вошли в фонд мировой литературы и получили всеобщее признание.
Сама я являюсь поклонницей Маркеса с того самого момента, когда впервые (еще в школе) взяла в руки его книгу «Сто лет одиночества» (да-да, я не была оригинальна). По мере того, как я все ближе знакомилась с творчеством Маркеса, мне стало интересно, какие же писатели повлияли на него, что помогло сформировать его такой уникальный стиль. Ведь не секрет, что все прочитанное оставляет хотя бы небольшой след в сознании мыслящего человека.
Почитав различные интервью Габриэля Гарсии Маркеса, я сделала небольшую подборку его литературных предпочтений.
Список книг по отзывам Габриэля Гарсиа Маркеса
«Если говорить об учителях в литературе, то тут я могу назвать четыре имени. Вообще литературное влияние – крайне занимательная вещь. Она давно интересует меня. Когда я был совсем еще юным, мне попал в руки сборник рассказов Кафки «Метаморфозы». Я пережил настоящий шок, читая эту книгу. Помню, я подумал: «Вот оно! Если это и есть литература, значит стоит писать». Кафка показал мне, что то, что я считал запрещенным, недопустимым в литературе, на самом деле можно и нужно делать. Я взял бумагу, ручку и сел писать. Под влиянием Кафки родились мои первые рассказы. Сейчас их постоянно включают в антологии моих произведений. Я не одобряю этого, поскольку мои первые литературные опусы излишне интеллектуализированы и не имеют ничего общего ни с моей жизнью, ни с реальностью в целом. Это было не то, что я хотел сказать людям.
Многому научил меня и Уильям Фолкнер. Точнее, он подтвердил мои собственные умозаключения. Описываемый им мир невероятно похож на тот, о котором хотел написать я. Фолкнер рассказывал о жизни на Юге США. Эти места имеют много общего с поселком Аракатака на Карибском побережье Колумбии, где я появился на свет. Пастбища, пальмы, крытые цинком крыши домов, железнодорожные вагоны – все это есть и на юге Штатов, и в моих родных краях. Дело в том, что Аракатаку построила знаменитая «Юнайтед фрут компани», и она принесла с собой американский быт, образ жизни, саму атмосферу южных штатов, которые, кстати, долгое время были латинскими – они принадлежали Мексике, пока во второй половине ХХ века их не отхапали гринго. Так что Фолкнер с его Йокнапатофом, несмотря на пропасть между латиноамериканским и североамериканским миростроем и мировосприятием, тоже часть моего микрокосма.
Было еще одно, я бы сказал странное влияние – со стороны Вирджинии Вульф. Ее проза отличается фантастическим , невероятно острым ощущением мира и всех вещей, наполняющих его. И главное, поразительным ощущением времени. Она запечатлела самые что ни на есть конкретные, реальные секунды, минуты, часы, дни, но вместе с тем сохранила слепок целой вечности. Ее книги помогли мне писать.
И есть еще одно имя, которое я не могу не назвать. Это никарагуанский поэт Рубен Дарио. В его стихах – неповторимый, магический мир Карибской Америки. Я играл поэзией Дарио и стихами многих карибских народов в «Осени патриарха» – главной книге моей жизни. На мой взгляд, Дарио – самый типичный поэт для эпохи великих феодальных диктаторов. Он был незаменим для меня при написании книги о Патриархе, на протяжении всего романа я обыгрывал удивительный язык его стихотворных творений. Без него не было бы романа.»
Источник: LiTerra.ru
Перевод с испанского Мигеля Паласио.
«Мне кажется — и очень жаль, что это так, — до сих пор культурный обмен между СССР и нашими странами еще очень невелик. И было бы прекрасно, если бы он получил настоящее, большое развитие!Трудно давать рецепты, но мне кажется, что я уже сделал кое-что в этом направлении. Мои книги издаются большими тиражами в СССР, и я считаю, что внес свой скромный вклад в это важное дело. Но мы должны больше знать и советских авторов. Я считаю, что контакты между деятелями культуры должны осуществляться более глубоко, им должна быть открыта широкая дорога. К сожалению, до сих пор дело обстояло так, что круг этих контактов был достаточно замкнут. Речь идет о завоевании уже завоеванного, а необходимо не только укреплять отношения с друзьями, но и стараться привлечь и теперешних противников. И это гораздо важнее.
У вас есть прекрасные писатели: Толстой, Достоевский, из современных — Шолохов и Булгаков. Для меня, самый великий роман в истории человечества — «Война и мир». Но дело в том, что ни русские классики, ни современные советские авторы еще не известны широким массам латиноамериканцев, их читают представители или литературной элиты, или те, кто специально интересуется СССР.»
Источник: научно-просветительский журнал «Скепсис»
«Кто из русских писателей вам нравится? Как вы относитесь к русской литературе?
Давайте лучше так: кого я узнал первым. Первым я узнал, конечно, Достоевского. Но если мне предложат выбирать из всей мировой литературы, я назову русского писателя Толстого. Я думаю, что «Война и мир» — самый великий роман из всех, написанных за историю человечества. Это увесистый кирпич, но какое чудо! А рассказчики русские мне нравятся практически все, которых я читал. Достоевским я зачитывался, даже в очень плохих переводах. Позднее я прочитал его по-французски, на французский его переводили русские, их переводы были гораздо лучше испанских.
Я думаю, что для любого писателя в мире русские романисты — основа основ…
Вы читали Гоголя?
Да, конечно…
А «Мастера и Маргариту» Булгакова?
Клянусь родной матерью, что я прочитал эту книгу после того, как написал «Сто лет одиночества». И хотел бы, чтобы мне поверили.
Но после или до «Осени патриарха»?
До. Когда «Сто лет одиночества» вышла в Италии, критики стали проводить параллели с «Мастером и Маргаритой», которая только что была там издана. И тогда я прочитал эту книгу в итальянском переводе. Это превосходная книга, превосходная. Сейчас она вышла на испанском. Итак, я прочитал ее по-итальянски до «Осени патриарха», но после «Ста лет одиночества» , так что хочу спасти хотя бы «Сто лет одиночества» . »
Источник: marquez.ru
«Вообще-то я думаю, что всякий писатель создает только одну книгу, хотя бы он и написал много томов. Это относится, например, к Бальзаку, Конраду, Мелвиллу, Фолкнеру, Кафке. У каждого из этих автором одна из книг возвышается над остальными, и таким образом создается впечатление, что перед нами — автор одного-единственного творения.
Обратимся к примерам. Сервантес написал много, но единственное, о чем говорят всегда, — это о «Дон Кихоте». А вот мне больше правятся некоторые из его новелл, в частности, история лиценциата Видриеры. Данте написал разные вещи, и прежде всего прекраснейшие стихи, а известен только благодаря «Божественной комедии». Рабле, Мильтон, Софокл,Толстой — на самом деле почти все они славятся благодаря одному-единственному произведению, хотя написали много книг.
Весьма любопытен пример Борхеса, который пользуется вполне заслуженной известностью и славой за то, что написал множество разрозненных текстов, но ни одной большой книги. Кстати, именно в Латинской Америке особенно распространена тенденция утверждать, что писатели — это авторы одной-единственной книги. У меня есть свои сомнения на этот счет. Например, Ромуло Гальегос известен только благодаря «Донье Барбаре», которую я считаю очень хорошим романом своего времени, однако для меня лучшая его книга — это «Кантакларо»: Мигеля Анхеля Астуриаса знают как автора «Сеньора Президента», который, на мой взгляд, — один из самых плохих романов, созданных на нашем континенте. Однако «Легенды Гватемалы» и многие другие произведения меньшего объема сделали его, без сомнения, достойным Нобелевской премии… Хуана Рульфо, с другой стороны, не раз упрекали за то, что он написал только «Педро Парамо». Его постоянно тревожат, спрашивая, когда же он выпустит другую книгу. Это неправильно. Прежде всего, для меня рассказы Рульфо столь же значительны, как и его роман «Педро Парамо», который, повторяю, по-моему, если не самый лучший, не самый пространный, не самый значительный, то самый прекрасный из всех романов, какие когда-либо были написаны на испанском языке. Я никогда не спрашиваю писателя, почему он больше не пишет. Но по отношению к Рульфо я еще более осторожен. Если бы я написал «Педро Парамо», то я ни о чем не заботился бы и не стал бы ничего больше писать до конца жизни.»
Беседа Гарсиа Маркеса с мексиканским журналистом Луисом Суаресом опубликована в журнале «Сьемпре!» 19 июня 1978 г. (Мехико).
Источник: marquez.ru
«…важный совет Хемингуэя относится уже к практике ежедневного труда: «Самое трудное — это начать писать»… Тоска перед чистым листом бумаги — это, наверное, самая ужасная тоска, какую я знаю после клаустрофобии. Для меня тоска перед чистым листом бумаги «клаустрофобична», и от этой тоски я избавился, когда прочел совет Хемингуэя. Ни в коем случае не следует оставлять сегодняшнюю работу в момент, когда уже иссяк весь «сок», который у тебя был, а нужно дойти до того места, где выполнена сегодняшняя работа, и сделать немного завтрашней работы, но уже зная все развязки. Таким образом, на следующий день ты начинаешь «отсюда», и это позволяет избежать громадного напряжения и тоски, и работа становится гораздо легче. Итог разговора о Хемингуэе сводится к тому, что, возможно, он и не является великим писателем, но что существует опаснейшая ловушка, угрожающая тому, кто считает, что он — легкий писатель: на самом же деле Хемингуэй — писатель нелегкий. Простота Хемингуэя — исключительной выработки! Но что меня интересует, так это метод работы Хемингуэя, ремесло Хемингуэя.
А обращение его с языком?
Нет, впрочем, да, но ведь Хемингуэя я читал в переводе.
А атмосфера, контексты?
Я тебе скажу одну вещь: был момент, когда Хемингуэй был близок к тому, чтобы стать писателем Карибского мира в силу того, что он жил на Кубе. Но он так и не стал им, потому что он — целая литературная теория и творчество его отвечает именно ей.
Теория… а есть «литературный дух», присущий антильским писателям?
Каждый должен работать со своей собственной реальностью, это неизбежно. Плох тот писатель, который не работает со своей собственной реальностью, не опирается на собственный опыт, — он движется в ложном направлении.
Ведь ты говорил раньше о Фолкнере, но Фолкнер пишет южные пейзажи, которые походят на прибрежную зону Колумбии, и тогда ты почувствовал…
Что Фолкнер — это писатель Карибского мира.
Хорошо, но это не тот случай, что у Хемингуэя?
Конечно, это иной случай. Например, рассказ Хемингуэя «После бури» — потрясающий. Трансатлантический пароход, лежащий в морской глубине, как под стеклянной витриной, невероятно прекрасен. И все же когда ты читаешь этот рассказ, то понимаешь, что при всем этом Хемингуэй не дает себе воли, что-то его сдерживает,
Не дает себе воли — в чем? В воображении?
В воображении, потому что Хемингуэй теоретизирует и устанавливает свои принципы строгости в литературе. Он — первосвященник строгости в литературе. Резюмирую: уроки литературного ремесла, которые преподал Хемингуэй в своем творчестве, представляют ценность с точки зрения литературного мастерства. Но делать из этого вывод, что Хемингуэй — единственный образец, — об этом не может быть и речи.
Как и отвергать, например, испанскую литературу?
Ее нельзя отвергнуть, так как нечего и пытаться развивать литературу, это наследие человечества, не зная тех десяти тысяч лет, которые имеет она за собою. Сейчас, поскольку ты упомянул об испанской литературе, о которой я здесь мало говорил, скажу, что я не большой поклонник испанского романа. Если, конечно, говорить о Сервантесе и плутовском романе — тогда спора нет. Это великий испанский роман. Еще больше, чем Сервантес, интересует меня как писателя автор одной маленькой книги, о которой вспоминают очень мало, — это «Ласарильо с Тормеса». Внутренний монолог (который, как считают, произвел революционный переворот в новом романе) приписывают Джойсу, а Джойс — это монумент всемирной литературы. Никто не оспаривает вершин виртуозности и действенности, которых достигает Джойс во внутреннем монологе. Мне, правда, лично больше нравится использование внутреннего монолога у Вирджинии Вулф, чем у Джойса, — оба они работали настолько в одни и те же годы, что трудно определить, кто первым прибегнул к нему. Но вот где по-настоящему впервые встречается внутренний монолог без решения, столь обдуманного и определенного, как у Джойса или у Вирджинии Вульф, — так это в «Ласарильо с Тормеса». Автор «Ласарильо», в силу фабульных обстоятельств — так как речь шла о слепце, старавшемся перехитрить зрячего плута, — должен был обязательно раскрыть читателю течение мыслей этого слепого. И единственный выход, который он нашел, — это изобрести то, чего еще не существовало, то, что сегодня называется внутренним монологом, А говорю я это, чтобы ты понял, как трудно, почти невозможно всерьез писать роман в наше время, без того чтобы основательно не познакомиться с «Ласарильо с Тормеса». Но не об этом я хотел говорить, упомянув, что испанский роман при всем этом не очень меня интересует. В испанской литературе необходимо прежде всего знать поэзию. Своим формированием я, по существу, обязан именно ей. Я начал интересоваться литературой благодаря поэзии. И скажу тебе больше, благодаря плохой поэзии, ибо невозможно подняться к хорошей иначе, как через плохую. Ты не сможешь подойти к Рембо, Валери иначе, как через Нуньеса де Арсе и через всю слезливую поэзию, которая нравится человеку в студенческие годы, когда он влюблен. Вот западня, ловушка, навсегда приковывающая тебя к литературе. Поэтому я большой поклонник плохой поэзии. И поэтому в испанской литературе я больше всего люблю не роман, а поэзию. Более того, я думаю, что еще не бывало такого чествования Рубена Дарио, какое есть в «Осени патриарха». В этой книге встречаются целые стихотворные строки из Рубена. Книга написана в стиле Рубена Дарио. Она полна перемигиваний со знатоками Рубена Дарио — ведь я старался разобраться в том, кто был великим поэтом в эпоху великих диктаторов, и оказалось, что это Рубен Дарио. Наконец, Рубен Дарио выступает в качестве. действующего лица. И здесь процитировано, нравится ли это кому или нет, его маленькое стихотворение в прозе, где говорится: «Есть один вензель на твоем белом платочке, красный вензель имени — не твоего имени, мой господин». В романе «Сто лет одиночества» есть персонаж, который заявляет, что литература — самая лучшая забава, придуманная, чтобы издеваться над людьми. Когда-нибудь мы возьмемся за разбор «Ста лет одиночества», повести «Полковнику никто не пишет», «Осени патриарха» и тогда увидим, сколько шуток, забав, веселья, радости от работы заложено в этих книгах, потому что нельзя создать ничего великого ни в литературе, ни в чем-либо вообще, если не испытывать счастья, создавая это, или по крайней мере не считать это средством достижения счастья. »
Беседа Гарсиа Маркеса с кубинским журналистом Мануэлем Перейрой опубликована в журнале «Боэмия» 2 февраля 1979 г. (Гавана).
Источник: marquez.ru
«Я не вижу ничего латиноамериканского в Борхесе. Я пришел к этому выводу, поскольку был сторонником довольно распространенного мнения о том, что Кортасар — не латиноамериканский писатель. Я полностью изменил это свое мнение, которое “держал при себе”, как только приехал в Буэнос-Айрес. Когда знакомишься с Буэнос-Айресом, этим огромным европейским городом, расположенным между сельвой и океаном, создается впечатление, что ты живешь в книге Кортасара, иными словами, то, что казалось европеизированным в Кортасаре, — это самый истинный Буэнос-Айрес. Там у меня было впечатление, что герои Кортасара встречаются повсюду, на всех углах. Но точно так же, как я считаю, что Кортасар — глубоко латиноамериканский писатель, я не могу сказать того же о Борхесе. (…)
Я думаю, что это литература, уводящая от действительности. С Борхесом у меня происходит вот что: он один из авторов, которых я больше всего читаю и больше всего читал и который, пожалуй, меньше всего мне нравится. Борхеса я читаю из-за его необыкновенного словесного мастерства: он учит писать, то есть учит оттачивать свой инструмент для того, чтобы сказать нечто. С этой точки зрения мои слова — это высокая оценка. Я думаю, что Борхес работает на основе умозрительных реальностей, это чистый эскейпизм; иное дело — Кортасар. »
Интервью. Габриэль Гарсиа Маркес, Марио Варгас Льоса
Источник: marquez.ru
ГАБРИЭЛЬ ГАРСИА МАРКЕС ОБ ЭДВАРДЕ РАДЗИНСКОМ И «ЗАГАДКАХ РОССИИ».
История – это воистину бездонный колодец, из которого мы, наверное, вечно будем черпать мудрость, глупость, полезный и бесполезный опыт, знания, массу открытий и т. д. Но история России – это особый колодец, полный мистики и чем-то напоминающий «русские горки» (в России, как я недавно узнал, их, в отличие от всего остального мира, почему-то называют «американскими»). Меня в том убедили книги Эдварда Радзинского о Николае II и Сталине. С творчеством Радзинского я познакомился довольно давно: в начале 70-х годов на Международный кинофестиваль в Колумбии впервые привезли советское кино. Это был фильм «Еще раз про любовь», снятый по сценарию Эдварда. Впервые мы соприкоснулись с киноискусством Советского Союза. Фильм получил Гран-при фестиваля. А в конце 80-х я видел пьесу Радзинского «Старая актриса на роль жены Достоевского» в одном из парижских театров. Постановка мне очень понравилась и хорошо запомнилась, ибо великая русская культура, и особенно творчество Достоевского, всегда волновала меня, да и сама «анатомия» спектакля показалась мне весьма необычной.
Честно говоря, сначала меня удивило, что известный драматург решил так круто изменить жанр, стиль и обратиться к художественно-документальной прозе. Но, прочитав «Последнего царя» на испанском и «Сталина» на английском, понял, что эти книги – те же пьесы, драмы Истории, мастерски выстроенные спектакли. Да, драматург – это навсегда. И, безусловно, Радзинский-историк сильно выигрывает благодаря тому, что до него более 30-ти лет был Радзинский-драматург. А в чем-то это и мешает. Но историком в каноническом смысле этого слова Радзинского не назовешь. Конечно, в его книгах собрано огромное количество документов, и он выдвигает их на первый план, но при этом остается верен драматургическим приемам, превращая историческое действо в сцену, на которой и разворачиваются описываемые события.
Большой интерес вызывают многочисленные свидетельства современников тех событий, людей, которые, возможно, и не принимали активного участия в судьбе страны, но жили в том времени, в его атмосфере, вдыхали его неповторимый аромат, который безвозвратно ушел, испарился вместе со своей эпохой. Эдвард Радзинский пишет о том фантастическом ощущении, когда работаешь в архиве и словно соприкасаешься руками с давно умершими историческими героями. Это действительно нечто фантастическое – ты как будто оказываешься в той эпохе, путешествуешь на машине времени, видишь людей прошлого, слышишь их голос. В чем-то это дъявольское удовольствие, но отказаться от него – невозможно.
Книга «Последний царь» сильно изменила мои представления о личности Николая II. Я никогда не испытывал симпатии ни к монархиям, ни к монархам, но Николай заметно выделяется на фоне европейских королей, императоров и царей: он совершенно не соответствует укоренившимся, можно даже сказать догматическим, представлениям о «помазанниках Божьих». В Николае подкупают его человеческие качества: искренность, честность, благородство, уважение к людям. Подкупает его недальновидность, слабость, изначальная фатальность его судьбы. Удивительно, почему Высшие Силы сгустили все тучи над этим простодушным, слабым, таким домашним человеком…
Привлекают внимание и еще два ярких действующих лица этой драмы – пожилая сеньора по имени Вера, рассказывавшая юному Эдварду интересные истории о царском времени, и загадочный Гость, внезапно появившийся в жизни автора в период его работы над книгой. Они оба — носители того самого неповторимого аромата, пронесшие его сквозь десятилетия, правда, Вера дышала воздухом балов, театральной жизни и великосветских приемов, а Гость – порохом революции. Хотя я плохо разбираюсь в русской истории, да и в особенностях самой русской жизни, я увидел этих людей, увидел Николая и его Семью. Я услышал их. Это нечто интимное, игра воображения, которую в моем возрасте переживаешь, увы, не часто.
Когда же читаешь об убийстве Царской Семьи и расследовании этого ужасного преступления, по коже пробегают мурашки. Такие трагедии не могут быть стерты из памяти человечества. И опять же Радзинский строит повествование как спектакль, в котором один за другим появляются действующие лица – известные и безвестные, лидеры и прислужники, герои и ничтожества. Становится грустно, появляется ощущение обреченности. Тайны, тайны, секреты, недомолвки, вопросы без ответов. И пьеса завершается многоточием, а точнее, искренним каким-то обреченным криком души автора…
Что касается истории Сталина, то она мне знакома лучше, чем история последнего царя. В 1957 году я впервые побывал в Советском Союзе и, хотя уже состоялся знаменитый ХХ съезд Коммунистической партии, как мне казалось, я попал в сталинскую Россию, правда, с каждым новым днем близкого знакомства с СССР я понимал, что многое изменилось. Никогда не забыть мне этот дивертисмент. Мы приехали в Союз с моим другом, журналистом, а в настоящее время колумбийским послом в Португалии Плинио Апулейо Мендосой на Всемирный фестиваль молодежи и студентов. «Мекка социализма» (в те времена на Западе так часто называли СССР) сразу ошеломила нас. Московские постройки казались деревенскими домишками, увеличенными до титанических размеров (недаром Москву называют «самой большой в мире деревней»). Во всем проявлялось чувство гигантизма, все поражало размерами, внушительностью и непостижимым количеством мрамора. Я называю это «кондитерской архитектурой». Один англичанин сказал мне: «С тех пор, как я приехал в Москву, мне постоянно кажется, что я вижу все через лупу».
Я всегда говорил и никогда не откажусь от своих слов, что самые интересные люди живут в России. Советские товарищи непреодолимо хотели дружить. Впервые за столько десятилетий, прошедших со дня революции, за «железный занавес» хлынул поток иностранцев. Я спрашивал у многих: «Какая разница между прошлым и настоящим?» И они радостно, почти по-детски отвечали: «Теперь у нас много друзей.» Наверное, в фестивальной суматохе, где невозможен милицейский контроль за каждым, они в первый раз почуствовали себя хоть чуточку с в о б о д н ы м и…
Русские останавливали нас на улице, трогали, будто хотели убедится, что мы, иностранцы, тоже сделаны из плоти и крови. Они на ходу изучали языки, чтобы общаться с нами. Наш переводчик, Миша, рабочий мясокомбината, расхаживавший в украинской рубахе, за шесть месяцев выучил испанский язык, чтобы поучаствовать в фестивале. В день нашей первой встречи он говорил по-испански не Бог весть как, путал глаголы «despertar» («будить») и «amanecer» («рассветать»), но о Латинской Америке знал не меньше, чем простой латиноамериканец. Общение с нами расширило его лингвистические познания, и Миша стал, должно быть, единственным советским специалистом в области шоферского жаргона Барранкильи [Барранкилья – город в Колумбии, где Гарсиа Маркес провел детство и юность].
Советские люди жаждали нас чем-нибудь одарить. Дарили все подряд – и нужные вещи, и барахло, но непременно делали это от души. Какая-то старушка, протиснувшись сквозь толпу, вручила мне кусок гребенки. Когда мы ехали по Украине, на одной из станций немецкий делегат увидел у русской девушки велосипед. Он похвалил его, и девушка сказала, что дарит велосипед ему. Немец вежливо отказался. Как только поезд тронулся с места, эта сеньорита с помощью нескольких молодых людей забросила велосипед в поезд и нечаянно разбила немцу голову. Спустя некоторое время, уже в Москве, мы наблюдали такую картину: немец с перебинтованной головой разъезжает по столице на велосипеде. Был и такой случай: незнакомец остановил нас на улице, сунул в руку Плинио редкую монету царского времени, улыбнулся и пошел дальше. Но была одна вещь, которая меня смутила. Москвичи подозрительно упрямо сопротивлялись, когда мы изъявляли желание прийти к ним в гости. Возможно, власти запретили им пускать к себе домой иностранцев. И лишь несколько человек уступили нашему напору. Им казалось, что они жили хорошо, а в действительности они жили в ужасных условиях.
Если кто-то из делегатов хотел завязать разговор с русскими, он кричал всей толпе по-русски одно слово: «Дружба». Моментально нас окружали сотни людей, задавали самые разные вопросы, просили автографы и адреса. Вскоре после возвращения домой я начал получать груды писем из Советского Союза, которые даже не мог прочитать. Мне было ужасно стыдно.
Нигде не встречал я такого доброжелательного отношения, как в СССР. Как-то я опоздал на последний поезд метро. Было два часа ночи. Я увидел девушку, которая несла целую охапку пластмассовых черепашек. Я обратился к ней, кое-как объяснил, что не знаю, как добраться до гостиницы, что у меня при себе только французские франки и я не могу даже взять такси. Девушка дала мне пять рублей, подарила одну пластмассовую черепашку и показала, где можно взять такси. Безрезультатно прождав машину два часа, я побрел куда глаза глядят и наткнулся на отделение милиции. Показал милиционерам свою фестивальную карточку (такую карточку имел каждый делегат, там было написано его имя в русской транскрипции, указаны национальность и московский адрес). Через некоторое время меня и нескольких пьяных русских, загремевших в отделение, посадили в патрульную машину. Я уснул и проснулся от того, что милиционер громко и четко выговаривал мое имя. Мы остановились у гостиницы. Милиционер вернул мою карточку, я сказал ему по-русски «спасибо». Он поднес руку к козырьку, вытянулся по стойке «смирно» и выпалил: «Пожалуйста».
С тех пор прошло почти полвека. Эти и многие другие интересные моменты своего путешествия по СССР я вспоминал, читая книгу Радзинского «Сталин». Кстати, вскоре после возвращения домой я написал большой очерк об этой поездке и озаглавил его «СССР: 22 400 000 квадратных километра без единой рекламы кока-колы». Сейчас я понимаю, что в оценке многих событий и явлений советской жизни ошибался. Впрочем, можно ли было тогда на все смотреть объективно? Главный персонаж советской истории, который по-прежнему занимает мои мысли, — Иосиф Сталин. С трудом укладывается в голове, насколько он был всесильным, насколько жители его древней загадочной страны верили в него. И это была какая-то ирреальная, невидимая власть: Сталина мало кто лицезрел воочию, в народном воображении он и в начале 50-х годов, когда ему перевалило за 70, он превратился в старика, Хозяин имел возраст своих бесчисленных портретов. Хрущев был не таким, он был обычным земным человеком, который для советского народа олицетворял возврат к действительности. Вместо того, чтобы раздувать свой «культ личности», он ездил по деревням и колхозам и, выпив водки, запросто заключал пари с крестьянами, что сумеет подоить корову. И доил. Мне сложно представить Сталина, сидящего на табуретке и дергающего корову за вымя.
Сталин создал собственную империю, которая не могла существовать без него. Уже на следующий день после его смерти система начала шататься. Он контролировал абсолютно все, даже культуру. Его усилиями в Советском Союзе возникла атмосфера мелкого деревенского ханжества, которая убивала истинное искусство. Достоевского, перед которым преклоняются миллионы людей на Западе, Сталин объявил реакционером, а известного всему миру Сергея Эйзенштейна обвинил в формализме – «традиционном» пороке тех лет. Все было односторонне. В советской литературе не существовало детективного жанра, как я понял позднее, из-за того, что в этой стране практически не было преступности. Один человек сказал мне: «Единственный гангстер, который у нас был, это Берия. Сейчас его выкинули даже из Советской энциклопедии».
40 лет жизни за «железным занавесом» в тотальной изоляции привели к тому, что советские люди безнадежно отстали от западного мира и порой попадали в комические ситуации перед иностранцами. У нас не укладывалось в голове, как в стране, являющейся одной из двух великих держав, обладающей мощнейшей тяжелой промышленностью, атомным оружием, космическими ракетами, в стране, в которой поворачивают вспять реки, — люди не имеют представления о самых элементарных вещах, 90% населения носят плохонькую одежонку и ужасные ботинки, витрины продуктовых магазинов, мягко говоря, выглядят очень скромно, а нехватка рабочих рук превратилась в нечто вроде навязчивой национальной идеи, из-за которой женщины, наравне с мужчинами, с киркой и лопатой работают на шоссейных и железных дорогах. Целые семьи ютились в одной комнатушке, не могли себе позволить ничего лишнего, но при этом гордились, что советский спутник первым побывал на Луне.
Это несоответствие уровней технического и социально-бытового развития привело к фантастическим диспропорциям. Приведу несколько примеров. Один шведский делегат, долгое время безуспешно лечившийся от хронической экземы в своей стране, побывал на приеме у дежурного врача обычной московской поликлиники. Тот прописал ему порошок, за четыре дня излечивший шведа от экземы. Все было абсолютно «по-западному», если бы аптекарь, приготовивший порошок, не завернул его в обрывок старой газеты.
В одном московском банке я обратил внимание на двух служащих, которые вместо того, чтобы обслуживать клиентов, увлеченно пересчитывали белые и черные шарики, прикрепленные к раме. Позже я увидел за этим же самым занятием работников многих других общественных заведений. Я предположил, что это самая популярная в Москве игра, и собирался узнать ее название и правила. Но администратор гостиницы, в которой мы жили, объяснил, что это – счетные устройства. Я был поражен, поскольку из официальных брошюр, распространявшихся на фестивале, узнал, что СССР располагает 17-ю видами электронных счетных машин. Но простым людям, судя по всему, это неведомо.
А туалеты? Видели ли вы общественные туалеты, которыми была утыкана ядерная держава? Длинные деревянные возвышения с полудюжиной отверстий. Полдюжины респектабельных товарищей, присев на корточки над этими отверстиями, справляли нужду.
А как вам знаменитый ТУ-104, имевший два несопоставимых показателя комфорта: телефонную связь между салонами и примитивную вентиляционную систему. И этому величайшему порождению технической мысли запретили приземлятся в аэропорту Лондона, так как английские медики посчитали, что лицезрение этой «инопланетной» аэроконструкции пагубно отразится на психике местных жителей.
Но при всем при этом мы не раз поражались эрудиции, знаниям россиян. В последний вечер нашего пребывания в Москве один молодой человек лет 25-и остановил меня на улице и спросил, откуда я. Он сказал, что пишет диссертацию о мировой детской поэзии и хотел бы получить сведения о Колумбии. Я назвал ему Рафаэля Помбо – одного из самых известных наших поэтов ХIХ века. Он аж покраснел от обиды: «Разумеется, о Помбо я все знаю». И за кружкой пива в течение нескольких часов он читал мне на не- плохом испанском антологию латиноамериканской поэзии для детей. Для меня это было настоящим шоком. Далеко не каждый латиноамериканец может с таким вдохновением декламировать сочинения поэтов нашего континента. Боюсь, русских мне не понять никогда. Конечно, чужая душа потемки, но души россиян – просто кромешная тьма!
Удивительно, но советские люди считали себя изобретателями многих вещей, уже давно успешно использовавшихся на Западе. В Москве конца 50-х годов вы могли встретить человека, который безапелляционно заявит, что изобрел… электрический холодильник. И он не врун и не сумасшедший, он действительно мог своими руками собрать холодильник. Все дело в том, что русские на протяжении нескольких десятилетий в пугающем одиночестве бились как рыба об лед, чтобы изобрести то, что давно стало повседневностью за пределами «железного занавеса». И за это их никто не в праве винить. Так было предначертано. И мы ни в коем случае не насмехались над россиянами. Мы с интересом слушали их, поражались их непосредственности, открытости, незаурядности. И несмотря на то, что на дворе стояла «хрущевская оттепель», повсюду мне мерещился ехидно улыбающийся в усы грузин с неизменной трубкой в зубах.
Я говорил о Сталине со множеством людей, точнее, пытался заговорить, потому что, как правило, они старались перевести разговор на другую тему. Чуть ли не у всех подряд я спрашивал с притворной наивностью и обдуманной жестокостью: «Правда ли, что Сталин был преступником?» Отвечали мне с невозмутимым видом цитатами из разоблачительного доклада Хрущева (хотя этот доклад был секретным, о нем знала вся страна). Но многие высказывались довольно свободно, полагая, что комплексный анализ может спасти миф. Один молодой советский писатель сказал мне: «Должно пройти много времени, прежде чем мы поймем, кем же был на самом деле Сталин. Лично меня в нем не устраивало лишь то, что он хотел управлять самой большой в мире страной, будто торговой лавкой». Мы спросили одного музыканта из Ленинграда, есть ли разница между эпохой Сталина и современным СССР. Он, не колеблясь, ответил: «Разница в том, что сейчас мы верим». Пожалуй, это было самое любопытное обвинение в адрес Сталина.
Как-то мы с Плинио ехали в театр на такси, и к нам подсела пожилая сеньора. Ей было лет 60, она была волнующе похожа на героиню пьесы Жана Кокто и с пулеметной скоростью тараторила на пяти языках. Она сказала, что работает в Театре им. Горького оформителем. Эта сеньора уверяла нас, что строительство социализма в СССР в скором времени потерпит крах, что новые руководители страны неплохие, но вынуждены тратить все свое время и силы на исправление ошибок прошлого. Когда Плинио спросил, кто виноват в этих ошибках, она наклонилась к нам и произнесла по-французски: «Lemoustachu» («Усатый»). Всю дорогу она пользовалась этим прозвищем и ни разу не назвала Хозяина по имени. Наша новая знакомая ненавидела Сталина, не признавала в нем никаких заслуг, отзывалась о нем без малейшего почтения (наверное, так не говорят даже о Пиночете самые ярые чилийские патриоты). Она обрушила на Сталина водопад обвинений в массовых убийствах, терроре против собственного народа, сфабрикованных судебных процессах. По ее мнению, будь Сталин жив, уже вспыхнула бы третья мировая война, а этот фестиваль в Москве не был бы возможен, никто не решился бы покинуть своих квартир, а агенты – палачи Берии перестреляли бы всех делегатов. Понятно, что она слишком сгустила краски, но во многом, несомненно, была права.
Эта сеньора рассказала нам о друзьях своего прошлого – известных писателях, артистах, театральных деятелях. Практически все они были репрессированы при Сталине, и сама она жила в постоянном страхе. Она говорила, что самая свободная страна в мире – Соединенные Штаты, но она может жить только в Советском Союзе. Она любила Россию и, как ни странно, не была антикоммунисткой, искренне радовалась тому, что в Китае пришли к марксизму, но обвиняла Мао Цзедуна в том, что он повлиял на Хрущева и тот не разрушил до основания миф о Сталине. Когда мы подъехали к зданию театра, наша попутчица сказала: «Мы называем его «Театром Картофелин». Лучшие его актеры лежат в земле». Нет, эта женщина не была сумасшедшей, но, как ни печально, в советском антураже выглядела таковой. Она жила в той среде, где суть вещей была видна с наибольшей ясностью.
Несколько раз мы с Плинио пытались попасть в Мавзолей – главное Святилище Советского Союза, где Ленин и Сталин спали вечным сном без всяких угрызений совести. Первые три попытки окончились провалом: то нас не пускали из-за отсутствия специальных пропусков, то мы приходили слишком поздно и не успевали занять очередь. За два дня до отъезда, пожертвовав обедом, мы предприняли последнюю попытку. Молча встали в хвост очереди и через полчаса оказались под тяжелым гранитным сводом Мавзолея. Милиционеры даже не спросили у нас пропусков. Преодолев несколько лестниц и бронированных дверей, мы вошли в помещение ниже уровня Красной площади, где стояли два гроба с телами Ленина и Сталина. Снизу их освещали красные прожекторы. Людской поток двигался справа налево, останавливаться было категорически запрещено. Все посетители пытались сохранить в памяти мельчайшие детали увиденного, но это было невозможно. Я слышал разговор делегатов фестиваля через несколько часов после посещения Мавзолея. Они спорили, какой на Сталине был китель – белый или синий. Причем, среди тех, кто утверждал, что белый, находился человек, дважды посетивший Святилище. Лично я точно знаю, что китель был синий. На груди у Сталина с левой стороны были приколоты три скромные орденские колодки. Маленькие синие ленточки под колодками сливались с цветом кителя, и создавалось впечатление, что это обычные значки. Мне пришлось сощуриться, чтобы рассмотреть их. Поэтому я уверен, что китель на нем был темно-синего цвета – как и костюм Ленина. У него было крепкое, но легкое тело. Выражение лица живое, передававшее чувство, имевшее оттенок насмешки. Слегка вьющиеся волосы, усы, совсем не похожие на сталинские, двойной подбородок. Но сильнее всего в его облике меня поразили выхоленные руки с длинными прозрачными ногтями. Это были женские руки. Я вспоминал свое посещение Мавзолея много лет спустя, в Барселоне, когда писал «Осень патриарха» – книгу о латиноамериканском диктаторе. Я придумывал все так, чтобы этот диктатор не был ни на кого не похож и одновременно имел черты всех каудильо нашего континента. Но есть в нем что-то и от Сталина – великого азиатского тирана, в том числе изящные женственные руки…
Думаю, главное достоинство книги Эдварда Радзинского состоит в том, что в ней Сталин – не изваяние, не гигантская статуя у входа в Волго-Донской канал, а живой человек. Он сумел понять Хозяина. Возможно, потому, что сам жил в эту эпоху, жил, как и все, в тисках «культа личности» этого полуграмотного крестьянина из Гори, ослепленного богатствами Кремля. Радзинский – тонкий психолог, прекрасно разбирающийся в людях, и живых и умерших. Он человек, который знает и, главное, любит свою страну. Он понимает ее историю. Кому как ни ему разгадывать ставшие уже притчей во языцех «загадки России»?!
Источник: radzinski.ru