РЕЦЕНЗИИ НА КНИГИ * ВСЕ О ЛИТЕРАТУРЕ * ЧТО ПОЧИТАТЬ? * КЛАССИЧЕСКАЯ И СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА * ОБЗОРЫ И НОВИНКИ

Инна Линеина. «Повествуя о наиразличнейшем»

Читая прозу Юрия Бригадира

Вначале об одном давнем разговоре. В то время, когда он происходил, мне было около 20 лет, моему собеседнику под 70 (удивительный человек, специалист по медицинскому оборудованию, это он внушил мне, что дневники Толстого – самое увлекательное из всего, им написанного: этого, я думаю, никому бы другому не удалось). Мы говорили о какой-то жизненной ситуации и, закрывая тему, он сказал что-то в том роде, что враги человеку все же необходимы – они определяют масштаб его личности. Я спросила: почему не друзья? Он сказал: ну, друзья в большей мере определяют личность качественно, как таковую. По друзьям можно видеть, из чего ты сделан, по врагам – сколько ты при этом весишь. Еще подумав, я спросила, а как же такие личности, которые обходились и без врагов, например, Христос. Он ответил – что я просто плохо знаю, как обстояло дело, и что если Ему с кем и не везло, то с друзьями.

Вот этот разговор вспомнился спустя какое-то время после прочтения романа Ю.Б. «Сердце Анубиса». Представьте себе лирического героя, чьи друзья (по тексту «близнецы-братья») – собаки, чей враг – непостижимое «сверхзвездное существо», он должен быть личностью на самом деле необыкновенной. Я-то почти шучу, но ощущение-то было нешуточным. Таким ощущением необыкновенности сопровождалось знакомство и с другими книгами этого автора. У этой необыкновенности был отчетливый характер события – будто совсем рядом, за стеной, загрохотал поезд или зашумел океан.

У кого-то записано одно высказывание Бунина, о том, что так же, как поэзия – глуповата, проза должна быть – скучновата. С тем, что здесь касается прозы, не возьмусь спорить – потому что действительно замечаю этот признак у всех книг, которые мне нравятся. Но ведь прозу Ю.Б. назвать «скучноватой» просто не придет в голову. Ее яркая индивидуальность прежде всего обращает на себя внимание, хотя нельзя сказать, что отдельным ее чертам не уделялось внимания в литературе прежде. Отказ от устоявшихся литературных канонов, маргинальное существование как концентрированная питательная среда для творчества – вспоминаются у Буковски, у Миллера (и в связи с кем его только не поминали, но тем не менее). Стихийное неуправляемое начало, взламывающее всевозможные социально-бюрократические рамки – у Кена Кизи. Мученье и отчаянье перед внезапным «костоломным мигом красоты» человека, который уже даже не в силах понять, спасает его сейчас этот миг или добивает – описывает в «И поджег этот дом» Стайрон. Бесшабашное веселье на грани серьезного риска – почти так весел Хеллер в «Уловке-22». Перечисляю очень бегло, к тому же пропускаю такой мощный культурный пласт, как философско-водочная русская литература, — о принадлежности к коему творчества Ю.Б. и так достаточно говорится. Кажется, будто все названо, и все же остается что-то еще, непреодолимо узнаваемое.

Пастернак утверждает, что «лучшие произведения мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своем рожденьи». В случае Ю.Б., мне кажется, что это рожденье еще возможно рассмотреть в определенной системе координат. В двух его книгах выделяются такие точки, формирующие выраженное силовое напряжение. Одна возникает в эпизоде, относящемся к раннему детству: «…я понял – есть мир и есть я. То есть – других людей нет и не предвидится». Вторая заявлена как сегодняшнее, «сейчасное» состояние автора: «Я смотрю – как меняется мир, я впитываю его, я сознаю его совершенство даже в черных его красках». Это могла бы быть условная вертикаль: от противопоставленности «Я» и (внезапно недомашнего, даже нечеловеческого) «Мира» — до впитывания, постижения, взаиморастворения «Я» и «Мира». Горизонталь, для иллюстративности, удобней вести сквозь классиков. Снова от Миллера: «Куда бы я ни сунулся, везде люди, делающие ералаш из своей жизни. Несчастье, тоска, грусть, мысли о самоубийстве — это сейчас у всех в крови. Катастрофы, бессмыслица, неудовлетворенность носятся в воздухе» («Тропик Рака»). По направлению к Мелвиллу: «В этом странном и запутанном деле, которое зовется жизнью, бывают такие непонятные моменты и обстоятельства, когда вся вселенная представляется человеку одной большой злой шуткой, хотя, что в этой шутке остроумного, он понимает весьма смутно и имеет более чем достаточно оснований подозревать, что осмеянным оказывается не кто иной, как он сам. И тем не менее он не падает духом и не пускается в препирательства. Он готов проглотить все происходящее, все религии, верования и убеждения, все тяготы, видимые и невидимые, как бы сучковаты и узловаты они ни были, подобно страусу, которому превосходное пищеварение позволяет заглатывать пули и ружейные кремни. А что до мелких трудностей и забот, что до предстоящих катастроф, гибельных опасностей и увечий – все это, включая самую смерть, для него лишь легкие, добродушные пинки и дружеские тычки в бок, которыми угощает его незримый, непостижимый старый шутник. Такое редкостное, необыкновенное состояние духа охватывает человека лишь в минуты величайших несчастий; оно приходит к нему в самый разгар его глубоких и мрачных переживаний, и то, что мгновение назад казалось преисполненным величайшего значения, теперь представляется лишь частью одной вселенской шутки» («Моби Дик» — одна из определенно скучноватых книг).

«Повествуя о наиразличнейшем» — нам рассказывают о том, что происходит с человеком, отвергнувшим привычные и комфортные условия существования, ставшим с открытым лицом перед чужеродной враждебной средой, швырнувшим себя в практически невыносимую «запредельность». Так попадают в мир с другим составом и другой плотностью воздуха, другими силами трения и тяжести – в мир, требующий учиться заново держать голову и сохранять равновесие. И это настолько органичная и соприродная человеку задача (разве каждый из нас, уже однажды, по меньшей мере, не выжил в столь же оглушительно обрушившейся запредельности?) — что, при всей ощутимой разнице произведений этого ряда, она отчетливо сквозит в них чуть ли не из каждой строчки. В книгах же Ю.Б. строчки просто сами по себе зачастую звучат голосом почти внутриутробной памяти, выглядят хроникой почти не иносказательного рождения.

Может быть, стоит теперь жалеть, что мы умеем так инстинктивно морщиться и шарахаться от догм. Но вот что завещал великий Леннон: «Если стоишь перед пропастью и не знаешь, прыгнуть или нет – прыгай». Это – именно об абсолютной открытости, немыслимой без такого же абсолютного бесстрашия. Именно о такой позиции, которой обусловлен всего один способ восприятия всего окружающего – как данность равнозначных ценностей. Именно потому, что допустить здесь какую бы ни было фильтрацию (к чему, так или иначе, склонны практически все авторы) – не то что нежелательно, а просто опасно. Ведь отныне все, что угодно в этом «запредельном» мире может обернуться как гибелью, так и благословением.

Кажется, что мы читаем книгу, чтоб запомнить – нет, на самом деле, чтобы вспомнить (так где-то у Мандельштама).

Если говорить отдельно о применении автором ненормативной лексики. Я вполне понимаю, насколько категорическое это может вызывать отторжение. Но все же нельзя не признавать вещи, существующие объективно. Существует исторически закономерный процесс: обмирщение (снова по Мандельштаму, или еще у него же – «секуляризация») языка. Для человека с обостренным чутьем к языку, неважно, прозаика ли, поэта, вот это обмирщение, сплав живой речи и книжной, всегда будет одной из насущнейших потребностей. Протестовать против этого как против явления — бессмысленно, протестовать против отдельных его форм… во-первых, не намного менее бессмысленно (ну как будто откровенная дрянь не развеется и сама по себе). Во-вторых, в той части, которая и представляла бы смысл – должно быть уже определенное осознание степени власти конкретного автора над вообще органической природой языка. У Ю.Б. в этом отношении, например, легко определяется такая классическая черта литературного таланта, как «сочетание несочетаемого» — сталкивание далекоотстоящих образов и разноприродных понятий. «Березовый лес, голый, почти зимнего уже цвета», «радость не вынырнуть никогда», «запах потревоженной дождем крыши», «напившаяся по горло трава», «еще на одну звезду тупее», «звенящий жестяночный свет» — эти и подобные сочетания возникают по ходу текстов совершенно уместно и уверенно. Общая манера его письма – по-моему, безупречно импрессионистская, с теми же родственными приемами разложения сложного тона на чистые цвета. У него нет рисунка (т.е., связной цепочки последовательных событий), как такового – есть инстинктивное художественное чутье контрастных пятен. Если же говорить об общей композиции его произведений – лично мне она представляется композицией хорошего приключенческого романа. И у Мелвилла героя носило по океанам земного шара, а у Миллера герой странствовал по городам. У странствий героя Ю.Б. просто более сужены географические горизонты, зато уж беспредельно раздвинуты эмпирические. Вот об этих состояниях «эмоционального ландшафта» он и рассказывает – как о необитаемых островах, бездонных океанских глубинах, джунглях и прериях. Но даже не это в конечном итоге оказывается самым запоминающимся.

Достаточно очевидно, что из тех книг, которые остаются заслуживающими упоминания — каждая свидетельствует о наличии какого-то родственного им всем потаенного источника, каждая отмечена этой, более или менее явной, поляризацией. Я не поклонница Лимонова, но вижу, как это невнятной, часто и необязательной, тенью сквозит у Лимонова. Из Миллера же — хочу привести целиком один небольшой фрагмент.

«Я не могу забыть, как мы бродили вдвоем по этим жалким, бедным улочкам, вобравшим мои мечты и мое вожделение, а она не замечала и не чувствовала ничего: для нее это были обыкновенные улочки, может быть, более грязные, чем в других городах, но ничем не примечательные. Она не помнила, что на том углу я наклонился, чтобы поднять оброненную ею шпильку, а на этом — чтобы завязать шнурки на ее туфлях. А я навсегда запомнил место, где стояла ее нога. И это место сохранится даже тогда, когда все эти соборы превратятся в развалины, а европейская цивилизация навсегда исчезнет с лица Земли». Настаиваю на том, чтоб при наличии подобных строк книге просто выдавался бы сертификат – чистейшей воды поэзия (в данном случае еще и в отчетливо бунинской манере: холодок и горечь).

Начните же замечать поэзию не как исключительно рифмованные строчки… и в книгах Ю.Б. ее обнаружится столько, «сколько вы вряд ли сумеете перенести, конечно, если вы – человек, склонный к такого рода переживаниям» (слова Хеллера о Рембрандте). Я даже не думаю, что это труднее, чем заметить то, что всегда на поверхности, и что легко поддается обозначению общим готовым определением: например, порнография, например, нецензурщина. В любом случае, замечать только такие поверхностные вещи, и утверждать, что именно они и являются основной движущей силой книги… это как-то очень напоминает суждение маленького ребенка: а машина едет, потому что у нее колеса. Да, в каком-то смысле поэтому, но, кроме того, у нее отличный двигатель. Повторю, что ведь нужно совсем небольшое усилие, чтоб заметить ту подспудную лирическую силу, которая в первую очередь задает книге тон и ход.

Авторы, собственно, сами лучше всех чувствуют в себе этот лирический инстинкт, как птицы – магнитную тягу полюса, и имеют столько же оснований ему доверять, полагаясь на то, что он, при любых петлях, все равно не даст им отклониться от цели. Поэтому они, в общем, и позволяют и должны позволять себе не обращать внимания на «ребяческие» суждения. Добавлю здесь еще замечание Одена: «иные критики, порицая произведение или отрывок, исключают возможность того, что автор давно предвидел каждое их слово».

Но меня всерьез начинает занимать вопрос – как все-таки обстояло дело с сердцем Анубиса? В том смысле, насколько вообще изучена анатомия древнеегипетских божеств? Есть миф об Осирисе, которого убивают, разъединяют на части его тело, затем вновь собирают и воскрешают, но говорится там что-нибудь про сердце? По верованиям древних египтян, основное назначение сердца – свидетельствовать после смерти о прижизненных делах его владельца, чтобы боги могли решить, какой дальнейшей участи он достоин. Сам Анубис и взвешивал при этом сердце на судебных весах. А вот могли ли сами боги быть лично для себя заинтересованы в такой процедуре? Им-то уж никак не грозило умереть и не нужно было опасаться последующего приговора. Мне почему-то хочется представить их… текучими. Целиком из монолитной, но живой, пластичной и подвижной субстанции.

А ведь основные образы такого проявления: подвижная пластичность, текучесть, перетекание, впитывание, пропитывание, растворение – всегда и характеризуют тот или иной «психологический пейзаж» в книгах Ю.Б. Причем часто это выглядит так, будто никакой границы между внутренним состоянием и собственно внешней средой изначально не существует. (Один из самых рядовых, нейтральных набросков: «Сероватый офисный пластик делает жизнь такой же… сероватой, слегка гудящей, привычно мигающей и скучной. Я уже весь был в этой серости, весь, с потрохами» — «Мезенцефалон»). У американского поэта Одена, на которого я выше ссылалась, есть замечательно контрастное стихотворение «Неизвестный гражданин», с подзаголовком: «этот мраморный монумент воздвигнут за счет государства в честь ХС/07/М/378». Далее описывается этот гражданин, ХС: «…наши Социальные Психологи отмечают его популярность среди сослуживцев, ему нравилась выпивка. Пресса сообщает, что он покупал газету ежедневно, и его реакция на рекламу была нормальна во всех отношениях. Полисы, заведенные на его имя, доказывают, что он был застрахован от всего, по его Карте Здоровья видно, что в больнице он побывал один раз и вышел оттуда излеченным. Отчеты Исследования Производств и Высокого Уровня Жизни совместно объявляют его высокочувствительным к преимуществам Кредита, он был обладателем всего, необходимого современному человеку: проигрывателя, радио, автомобиля, кондиционера. В исследованиях Общественного Мнения значится, что его мнение всегда надлежащим образом соответствовало ситуации: когда был мир, он был за мир, когда была война, он воевал. Он был женат, прибавил пятерых детей к численности населения, это количество наш Демограф объявляет совершенно правильным для родителей этого поколения…». Дочитав стихотворение до конца, как-то начинаешь подозревать, что «монумент» — на самом-то деле и есть ХС/07/М/378 — сделавший последнее усилие и достигший последней степени своей героической среднестатистичности.

«Паралич – богохульство более страшное, чем самое ужасное ругательство» — несомненно, что и Миллер был как раз из противоположной породы — «подвижных и текучих», стремящихся за грань, влекомых внутренней стихией, не уча ее различать собственную природу и внешнюю. Он сказал, как о чем-то, само собой разумеющемся: «Это в крови у нас – тоска по раю. Тоска по иррациональному». А я думаю о том, какое все же удивительное это явление – человек, которого ведет его «тоска по иррациональному». Для меня (вероятно, и большинства) мир, разумеется, не рай, да и не тюрьма. Скорее – армия, где каждый носит свои условия существования, как униформу. «Тоска по иррациональному»? Надо вполне понимать, что здесь эта вещь существует только с отрицательным значением, и никогда не будет представлять прямой ценности. Всего-то – предоставит возможность написать великолепную книгу.

Чашка кофе и прогулка