…городка, занесенного снегом по ручку двери…
И. Б.
Ветви дуба хранят нас, орешник будет судьей
Б.Г.
Каждый раз в этот уголок города я попадала со стороны проспекта, который никак не назовешь шумным: частота, с которой медлительные, будто сонные, водители пересекали едва заметную «зебру» напротив книжного магазина, позволяла родителям без излишних опасений отпускать детей через дорогу. В любую погоду, — под палящим ли июльским солнцем, ноябрьским дождем или августовским вечером, когда даже в центре пахло дымом сжигаемой на окраинах листвы, — перейдя проспект, я проходила мимо полукруглых ступеней главного входа в ДК, потом шла мимо розовой стены, вдоль которой тянулось что-то вроде никогда не засеваемого газона, и сворачивала вправо, огибая это же здание по направлению к двери районной детской библиотеки.
Сразу за поворотом открывался по-своему уютный, хотя и замусоренный пятачок. Напротив стояло серое здание, новенькое и довольно стильно отделанное, возле которого рос единственный в городе платан. Здесь размещалась мастерская по ремонту обуви, в которой работали только глухонемые. Справа от нее и чуть вглубь пятачка располагалось что-то вроде танцплощадки не более десяти метров в диаметре. От изгороди, ее обозначавшей, остались только каменные столбы с местами сохранившимися на них кусками чугунной проволоки, увитые хмелем и еще бог знает какой растительностью. За этим сооружением, способным вызвать в воображении романтически настроенной школьницы ассоциации с античными руинами, открывался вид на туалет типа сортир с выломанными дверцами, так что вся красота – два «очка», заваленные кучами мусора, — была на виду. Впрочем, эта часть описываемого уголка не особенно бросалась в глаза: туалет давно уже не использовался, хотя вряд ли так же давно, как и танцплощадка; он весь ссохся и завалился и не распространял никаких запахов.
И эта – левая — часть пятачка, шелестящая листвой и бумагой, изнывающая от зноя, мучимая ветром и омываемая осенними дождями, несомненно, имела своего гения места. Он представлялся мне в виде бродячей собаки или, скорее, щенка, поставленного некой высшей силой сторожить унылый клочок земли, чтобы время от времени девочка, прогуливающая уроки в музыкальной школе, могла приобщаться его бесприютной душе. И никакие красоты большого мира, виденные мною в детстве или позже, не заслонили от меня его прелести. В конце концов, земля, как и жизнь вообще, бесконечна в любой своей точке, и всем нам, и калужанам, и парижанам, дано поровну. Все остальное – предрассудки, заслоняющие нас от самих себя.
По другую сторону этой небольшой площади тянулось одноэтажное строение с такими низенькими окнами, что даже первоклассник, не поднимаясь на цыпочки, мог заглянуть в них с улицы. Оно, собственно говоря, было пристройкой к зданию ДК, в которой находилась библиотека. Входная дверь делила его на две неравные части: читальный зал, к которому относились два окна слева, и абонемент – одно окно справа.
Но куда бы не направлялся юный читатель, переступив порог этого гостеприимного дома, ему надлежало для начала повернуть направо, дабы представиться его хозяйкам, из которых мне особенно запомнилась старшая.
У Нины Степановны было круглое лицо, очки, синий сатиновый халат, вероятно с черными налокотниками, и «дуля» собранных на затылке волос. Память не сохранила мне ее голоса, зато отдельные сказанные ею однажды фразы, — в которых нет ничего замечательного, чтобы приводить их здесь, — я, вероятно, пронесу через всю свою жизнь. Какой она была: низенькой или высокой, полной или среднего телосложения, молодой или старой? Из поставленных вопросов я могу, кажется, ответить только на последний: судя по тому, что Нина Степановна обслуживала в библиотеке еще мою маму, когда та училась в школе, молодой она не была.
Собственно, сказать мне о Нине Степановне, кроме того, что она работала в библиотеке, нечего. Я никогда, — и только позже поняла, насколько это странно для такого тесного мира, каким был наш городок, — не встречала ее ни на улице, ни в магазине. Я не видела ее с другой прической, кроме «дули», не представляла, что она носит под своим сатиновым халатом и где живет, и почему-то не задавалась подобными вопросами. Несмотря на то, что мама знала ее с детства, она никогда не заговаривала ни о семье, ни о прошлом нашей библиотекарши. Единственное, что не без зависти замечала о ней моя мама, — что у Нины Степановны спокойная работа и поэтому за последние …цать лет она нисколько не изменилась.
Ее коллегу, которая осталась для меня куда менее архетипическим персонажем, звали просто Надя. В отличие от Нины Степановны, она обладала вполне определенным голосом и лицом, узнаваемым в любой другой обстановке. Позже, в лихие девяностые, когда в библиотеке, по-видимому, перестали платить зарплату, я видела Надю на рынке: она продавала вразнос не то булочки, не то котлеты. Надя появилась в моей жизни позже Нины Степановны, а вместе с ней пришло крушение библиотечного архетипа и границы книжного царства постепенно начали размываться.
Тем не менее оно продолжало оставаться особой сферой жизни, определяющей все остальные, но самой как будто не подверженной никаким влияниям. Принцип, по которому формировался мой тогдашний «круг чтения», до сих пор остается для меня загадкой. Помню, что мой выбор ограничивался довольно жесткими рамками: из двадцати тысяч, — со слов Нины Степановны, — книг детской районной библиотеки я выбрала всего десятка два, которые имела обыкновение перечитывать по многу раз и приносила домой, едва успев сдать. Над ними я подолгу, даже не думала, а, скорее, медитировала и находила в них то, чего, пожалуй, не видел никто, кроме меня.
Это был мой мир, и только мой, в который я очень неохотно пускала взрослых. Он оживал в моем воображении и причудливым образом накладывался на реальную жизнь: так, белобрысая худенькая девочка, приезжавшая на лето к соседке, почему-то ассоциировалась у меня с героем одной детской повести, который был мужчиной пятидесяти лет, черноглазая одноклассница Рита — с невестой одного из франкских королей, а мощенная булыжниками и вечно грязная базарная площадь – с тем самым местом, где повесили Эсмеральду.
Впрочем, общепризнанных шедевров в моем списке было немного. Основу его составляли произведения советских писателей, не слишком как будто известные широкому читательскому кругу, в основном исторические и приключенческие повести и литература для школьников по естественным наукам. Из последних я помню популярную историю биологии Плавильщикова «Гомункулус» и книгу известного популяризатора науки для детей Александра Волкова «Земля и небо», которую я так основательно штудировала в третьем классе, что мама, всерьёз уверовав в мое увлечение, купила мне учебник астрономии (здесь я ставлю смайлик).
Список пополнялся с большим трудом. Я слишком дорожила своими «друзьями» и они значили в моей жизни слишком много, чтобы можно было принимать кого-либо в нашу компанию без особых на то оснований. Мой мир стал моей тайной. Внешне никак не связанный с реальной жизнью, он соприкасался с нею какой-то внутренней стороной, придавая ей глубину и прозрачность. Нельзя войти в одну реку дважды, тем более если она существует только в твоем воображении, и, встретив недавно одного из своих «старых приятелей» в другой районной детской библиотеке, я не узнала его, как не узнают одноклассников, с которыми не виделись тридцать лет.
И все-таки подобное неузнавание, скорее всего, не более чем разновидность узнавания, в противном случае я бы просто прошла мимо. Ведь старый друг прежде всего зеркало, в котором ищешь себя тогдашнего. Мы меняем и тела, и души, остается только ниточка памяти, соединяющая навигационные точки прошлого, из которых книги – самые яркие. И поэтому в их свете становятся заметными все остальные: единственный платан на площади городка со странной колониальной архитектурой; листья, напоминающие крылья доисторического насекомого; розовое здание с обшарпанными белыми колоннами и никогда не засеваемым газоном. Там, на пепелище моей памяти, мне видится похожая на волчицу собака. Шерсть ее всклокочена, а глаза полны той тоски, которой не дано разрешиться в собачьей душе. Она смотрит на меня в упор, но видит только ночь, разверстую за моей спиной. Уши ее настороженно шевелятся, но она не слышит, как неистовствует вокруг ветер, вздымая вихри нетающего черного снега.
chatnoir2006
А для меня «старый друг» это образ меня тогдашнего, но не зеркало моё: в хорошем друге — моё лучшее в характере нынешнем, в образе испорченного временем друга — мои ошибки, которых смог не допустить или подвергся.
Каждому своё, не спорю с мировоззрением автора, лишь делюсь образами из жизни.