(чтение Эдгара Бартенева)
В городе Куру жил некогда мастер, стремившийся к совершенству. Однажды он задумал сделать посох. Решив, что для несовершенного творения время что-то значит, но для совершенного существовать не должно, он сказал себе: пусть посох будет совершенством во всех отношениях, хоть бы мне не пришлось больше сделать ничего другого. Он тотчас же отправился в лес за деревом, решив работать только с подходящим материалом; пока он искал и отвергал одно дерево за другим, он остался одинок, потому что все друзья его состарились и умерли, он же не состарился ни на один миг. Его решимость и непоколебимое упорство, его возвышенная вера наделили его вечной юностью, хоть он и не знал об этом. Раз он не шел на сделки с Временем, Время сторонилось его и только издали сокрушалось, что не может его побороть.
Прежде чем он нашел вполне подходящее дерево, город Куру превратился в обомшелые развалины, и он уселся на них, чтобы обстругать выбранную наконец палку. Прежде чем он придал ей нужную форму, династия Кандахаров кончилась; острием палки он начертал на песке имя последнего из владык и продолжал свой труд. Он не успел еще отполировать свой посох, когда Кальпа перестала быть путеводной звездой, а прежде чем он приладил к нему наконечник и набалдашник, украшенный драгоценными камнями, Брама много раз просыпался и засыпал снова. Но к чему перечислять все это? Когда он завершил свою работу, она предстала глазам изумленного художника как прекраснейшее из всех творений Брамы. Делая посох, он создал целую систему, целый новый мир прекрасных и гармоничных пропорций, и в этом мире место старых городов и династий заняли новые, более прекрасные и могучие. А глядя на кучу еще свежих стружек у своих ног, он понял, что для него и его творения протекшее время было всего лишь иллюзией, и что времени прошло не больше, чем надо одной искре из мозга Брамы, чтобы воспламенить трут смертного ума. Материал был чист, чисто было и его искусство; как же могли плоды его не быть совершенством?
Любая видимость, какую бы мы ни придали делу, не может быть, в конечном счете, выгоднее истины. Она — единственное, что есть прочного. Мы большей частью находимся не там, где мы есть, но в ложном положении. Таково несовершенство нашей природы, что мы выдумываем положение и ставим себя в него и оказываемся, таким образом, в двух положениях сразу, так что выпутаться из них трудно вдвойне. В минуты просветления мы видим только факты, только истинное положение вещей. Говорите то, что имеете сказать, а не то, что следовало бы. Любая правда лучше притворства. Перед тем как повесить Тома Хайда, лудильщика,[310] его спросили, что он имеет сказать. «Передайте портным, — сказал он, — чтобы не забывали завязывать узелок на нитке, прежде чем сделают первый стежок». А молитва его товарища давно позабыта.
Как ни жалка твоя жизнь, гляди ей в лицо и живи ею; не отстраняйся от нее и не проклинай ее. Она не так плоха, как ты сам. Она кажется всего беднее, когда ты всего богаче. Придирчивый человек и в раю найдет, к чему придраться. Люби свою жизнь, как она ни бедна. Даже в приюте для бедняков можно пережить отрадные, волнующие, незабываемые часы. Заходящее солнце отражается в окнах богадельни так же ярко, как и в окнах богатого дома, и снег у ее дверей тает весною в то же время. Мне думается, что для спокойного духом человека там возможно то же довольство и те же светлые мысли, что и во дворце. Мне часто кажется, что городские бедняки живут независимее всех. Быть может, дух их достаточно высок, чтобы не стыдиться принимать даяния. Большинство считает ниже своего достоинства кормиться милостыней города, но часто те же люди не считают унизительным кормиться нечестными средствами, а это надо считать более постыдным. Бедность надо возделывать, как садовую траву, как шалфей. Не хлопочи так усиленно о новом — ни о новых друзьях, ни о новых одеждах. Лучше перелицевать старые или вернуться к ним. Вещи не меняются, это мы меняемся. Продай свою одежду, но сохрани мысли. Бог позаботится о том, чтобы ты не остался одинок. Если бы я до конца своих дней был осужден жить в чердачном углу, как паук, мир остался бы для меня все таким же огромным, пока при мне были бы мои мысли. Философ сказал: «Армию из трех дивизий можно лишить генерала и тем привести ее в полное расстройство, но человека, даже самого жалкого и грубого, нельзя лишить мыслей».[311] Не стремись непременно развиться, подвергнуться множеству влияний — все это суета. В смирении, как во тьме, ярче светит небесный свет. Тени бедности и убожества сгущаются вокруг нас, но тут-то как раз «мир ширится пред изумленным взором».[312] Нам часто напоминают, что, даже получив богатства Креза, мы должны сохранить ту же цель и те же средства. К тому же, если бедность ограничивает твои возможности, если тебе, например, не на что купить книг и газет, тебе остаются более важные и жизненные дела, и приходится иметь дело с веществами, дающими больше всего сахара и крахмала. Ты пробуешь жизнь возле самой косточки, где она всего вкуснее.[313] Тебе не дают тратить время зря. Никто еще никогда не проигрывал на душевной щедрости. На лишние деньги можно купить только лишнее. А из того, что необходимо душе, ничто за деньги не покупается.
Я живу в углублении свинцовой стены, в которую примешано немного колокольного металла. Часто в минуты полдневного отдыха до меня доносится извне смутный tintinnabulum. Это шумят мои современники. Соседи рассказывают мне о важных господах и дамах, о знаменитостях, с которыми они повстречались на званом обеде, но я интересуюсь всем этим не больше, чем содержанием «Дейли Таймс». Все интересы и все разговоры вращаются вокруг нарядов и манер, но гусь остается гусем, какую бы подливку к нему ни подать. Мне говорят о Калифорнии и Техасе, об Англии и обеих Индиях, о достопочтенном м-ре Х из Джорджии или Массачусетса и об иных столь же преходящих и недолговечных вещах, и мне, как мамелюку, хочется скорей выпрыгнуть из их двора.[314] Мне нравится точно знать, где я нахожусь, — не шагать в торжественной процессии на видном месте, но идти, если можно, рядом со Строителем вселенной; не жить в беспокойном, нервном, суетливом и пошлом Девятнадцатом Веке, а спокойно размышлять, пока он идет мимо. Что празднуют все эти люди? Все они состоят в устроительном комитете и ежечасно ждут чьей-то речи. Господь — всего лишь председатель на данный случай, а Вебстер[315] — оратор его. Я люблю взвешивать, обдумывать, склоняться к тому, что влечет меня всего сильнее и основательнее, а не висеть на краешке весов, стараясь тянуть поменьше; не исходить из воображаемого положения, а из того, что есть; идти единственным путем, каким я могу идти, тем, который никакая сила не может мне преградить. Мне вовсе не хочется начинать свод, пока я не поставил прочного фундамента. Нечего нам играть на тонком льду. Твердое дно есть всюду. Я читал про одного путешественника, который спросил мальчика, твердо ли дно у болота, которое надо было пересечь. Мальчик сказал, что да. Но лошадь путника увязла по самую подпругу, и он сказал мальчику: «Ведь ты говорил, что здесь твердое дно». «Так оно и есть, — ответил тот, — да только до него еще столько же».[316] Так обстоит и с общественными болотами и трясинами, но мальчику надо дожить до старости, чтобы это узнать. Хорошо лишь то, что думают, говорят или делают в особых, редких случаях. Я не хочу быть из тех, кто по глупости вбивает гвоздь в оштукатуренную дранку, — это не дало бы мне потом уснуть. Дайте мне молоток и дайте нащупать паз. Не надейтесь на замазку. Вбивать гвоздь надо так прочно, чтобы и проснувшись среди ночи, можно было подумать о своей работе с удовольствием, — чтобы не стыдно было за работой взывать к Музе. Тогда, и только тогда бог тебе поможет. Каждый вбитый гвоздь должен быть заклепкой в машине вселенной, и в этом должна быть и твоя доля.
Не надо мне любви, не надо денег, не надо славы — дайте мне только истину. Я сидел за столом, где было изобилие роскошных яств и вин и раболепные слуги, но не было ни искренности, ни истины, — и я ушел голодным из этого негостеприимного дома. Гостеприимство было там так же холодно, как мороженое. Мне казалось, что его можно было заморозить безо льда. Мне говорили о возрасте вин и его знаменитых марках, а я думал о более старом и в то же время новом и чистом вине, о более славной марке, которой они не имели и не могли купить. Весь этот блеск — дом, имение и «угощение» — не имеет цены в моих глазах. Я пришел к королю, но он заставил меня дожидаться в приемной и вел себя, как человек, не имеющий понятия о гостеприимстве. А у меня по соседству был человек, который жил в дупле дерева.[317] Его манеры были истинно королевские. И я лучше бы сделал, если бы пошел к нему.
Долго ли еще мы будем сидеть у себя на крыльце, упражняясь в праздных и обветшалых добродетелях, которые любой труд сделал бы совершенно ненужными? Точно можно начинать день с долготерпения, а между тем нанимать человека окучивать свой картофель, и после полудня идти проповедовать христианскую кротость и милосердие с заранее обдуманным благочестием. Каково мандаринское чванство и закоснелое самодовольство человечества! Наше поколение с гордостью возводит себя к древнему и знатному роду; в Бостоне и Лондоне, Париже и Риме, гордясь своими предками, оно с удовлетворением говорит о своих успехах в искусстве, науке и литературе. Загляните в протоколы философских обществ и панегирики Великим Людям! Добряк Адам умиляется собственным добродетелям. «О, мы свершили великие дела и спели дивные песни, и память о них не умрет» — т. е. до тех пор, пока мы о них помним. В Ассирии были ученые общества и великие люди — а где они сейчас? Как мы незрелы в нашей философии и наших опытах! Никто из моих читателей не прожил еще и одной полной человеческой жизни. И в жизни человечества, быть может, еще только наступает весна. Если у нас в Конкорде и была семилетняя чесотка, то еще не было семнадцатилетней саранчи. Нам известна лишь крохотная чешуйка на нашей планете. Большинство из нас не проникало глубже шести футов внутрь земли и не прыгало над ней даже и на столько. Мы сами не знаем, где мы. К тому же почти половину всего времени мы крепко спим. И все же мы считаем себя мудрецами и установили на земной поверхности свои порядки. Вот уж поистине глубокие мыслители и честолюбивые души! Стоя над букашкой, которая ползет по сосновым иглам, устилающим лес, и старается спрятаться от меня, я спрашиваю себя, отчего она так смиренна и так прячется, когда я, может быть, могу стать ее благодетелем и сообщить ее племени благую весть; и я думаю о великом Благодетеле и всемирном Разуме, склоненном надо мной, человеческой букашкой.
В мире непрерывно свершается нечто новое, а мы миримся с невообразимой скукой. Достаточно напомнить, какие проповеди слушают люди в самых просвещенных странах. В них произносятся слова «радость» и «печаль», но это всего только припев гнусавого псалма, а верим мы лишь в обыденное и мелкое. Мы полагаем, что можем сменять одну только одежду. Говорят, что Британская Империя весьма велика и респектабельна, а Соединенные штаты — могучая держава. Мы не верим, что за каждым человеком подымается такой прилив, на котором Британская Империя может всплыть, как щепка, если бы он и лелеял подобную мысль. Кто знает, какая семнадцатилетняя саранча может вылезти из земли? Правительство того мира, где я живу, не было составлено в послеобеденной беседе ха вином, как в Британии.
Наша внутренняя жизнь подобна водам реки. В любой год вода может подняться выше, чем когда-либо, и залить изнывающие от засухи нагорья; может быть, именно нынешнему году суждено быть таким и утопить всех наших мускусных крыс. Там, где мы живем, не всегда была суша. Далеко от моря и рек мне встречаются берега, некогда омывавшиеся водой, до того, как наука начала описывать каждый паводок.
[quote comment=»29903″]Самый свободный человек Америки 19 века! Гигантище![/quote]
Я все хожу вокруг этой книги — хочется почитать «врукопашную», — обычную бумажную книжку. Не в сети.
Но это в библиотеку придется идти, а ленюсь…
Самый свободный человек Америки 19 века! Гигантище!