ПЕЧЕНЬ
На улице стояла жара, но внутри этой вонючей «Газели» было еще хуже, поэтому я оставил сумку на сиденье и вылез на воздух.
Народу в маршрутке сидело — три человека.
Водитель неопределенной горной национальности тоже вылез на воздух, встал рядом со мной и закурил. Я стал на него смотреть, потому что посмотреть стоило. Водитель был седой, как полярная сова, жилистый, как койот, и весь в морщинах, как старая маслина. Его талию охватывал широкий ремень, и водитель заложил за ремень большие пальцы.
Еще на нем была потрепанная жилетка (это важно, запомните).
Водитель щурился от дыма папиросы, поглядывая на меня, как Клинт Иствуд. Когда я вижу восточного человека, воображение сразу дорисовывает ему бурку, папаху, и в руках — серебряный рог с кахетинским. Но не таков был водитель. Какая там папаха, какой, к дьяволу, рог. Статному и широкоплечему, обожженному солнцем и закаленному в пыльных бурях, этому красавцу пристало скакать на гнедом жеребце по каньонам, щелкать кнутом сыромятной кожи, палить в индейцев из винчестера…
Я понял: передо мной — ковбой.
Собственно, почему нет? У них ведь там, на Кавказе, дела делаются очень лихо. «Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал», помните? Если бы какой-нибудь Джесси Джеймс встретился в своем девятнадцатом веке со злым чеченом, я бы три раза подумал, на кого ставить. Даром, что у Джесси Джеймса был бы его кольт «Миротворец», а у чечена — только кинжал. А уж в веке двадцатом… Нет, ребята, Серджио Леоне — ребенок. Ему бы «Героя нашего времени» прочесть вовремя, да в Пятигорск махнуть. Уж он бы там снял вестернов. А то всю жизнь на мелочевку разменял — «за одну пригоршню долларов», да «за другую пригоршню»…
Итак, рядом с маршруткой стоял самый настоящий ковбой, хоть и с Кавказа. Он молча смолил папиросу и изучал мою физиономию. Чтобы как-то развить тему, я улыбнулся и заметил:
— Жарко.
На мне тоже была жилетка и широкий ремень, так что я при беглом осмотре мог сойти если не за ковбоя, то хотя бы за молодого ранчера. Кавказец благосклонно кивнул и ответил:
— Жарко, слушай. Люди совсем от этой жара озверел, кричат, ругаются, под машина лезут.
Я открыл было рот, чтобы поддержать беседу — про клеймение бычков там поболтать или про дурацкие новомодные «стетсоны» — но ковбой воодушевился и продолжал:
— Когда люди злой, это всё от больной печень. Я тебе так скажу: человек сначала бывает добрый. Но потом у него печень делается больной, и он от этого становится, как шайтан. Не соображает, что делает, может и маму родную убить, и друга, потому что печень когда больной, то человек за свой поступки не отвечает.
Он сплюнул себе под ноги, шагнул ближе и продолжал доверительно:
— Вот я йога занимаюсь. Уже пять лет занимаюсь йога, и у меня печень здоровый, да. Дэ-ка Ленсовета знаешь? Вот, у нас там мы собираемся, и у нас там мы, значит, понимаешь, занятия делаем. Настоящий учителя приезжает из Индия, учит, как делать надо что. На руках не ходим, нет! Только дышим как надо, как правильно, да, и вместе упражнения разные, а на руках не ходим. И сам людей лечу немного, но чуть-чуть совсем, не сильно. Опыт мало, понимаешь.
Кавказский йог-ковбой. По совместительству — целитель печени. Я решил соответствовать ситуации и быть оригинальным.
— А знаете, ведь злых людей не бывает, — сказал я беспечно. — Все добрые. Просто некоторые забывают, что они добрые.
Водитель удивился. Он так удивился, что поднял руку и почесал в затылке. При этом пола его жилетки (помните жилетку?), так вот, пола жилетки задралась, и я увидел, что под мышкой у него висит в наплечной кобуре пистолет. Самый настоящий, огромный, черный, с рифленой коричневой рукоятью. «Стечкин», похоже. Кольт «Миротворец» супротив этой пушки — как плотник супротив столяра. Пистолет, конечно, вполне мог быть газовым. А мог и не быть. Это Техас, бэйби.
«Вот те на, — подумал я. — Не знаю, какой он целитель, но ковбой самый настоящий». Тут же совершенно некстати вспомнилось, что в одном вестерне кого-то убили за фразу «Мужик, закурить есть?» Эту фразу неправильно поняли. Нельзя не признать, что моя фраза про добрых людей была гораздо, гораздо непонятнее. «Интересно, — подумал я, — а когда он вспомнит, что добрый — до того, как выстрелит, или уже после?»
— Да, — наконец, решительно сказал йог-ковбой. — Это да, но все-таки…
Он помолчал, раздумывая. Было тихо — так тихо, что я слышал, как шелестят над нашими головами крылья новорожденных ангелов.
— Все-таки печень, — закончил водитель. — Печень — главное, понимаешь. Вот у меня печень здор-ровый совсем, и я сам всегда спокойный поэтому.
Тут он заметил, что у него видно пистолет, и с достоинством запахнулся. Я постарался как можно незаметнее выдохнуть.
— Слушай, ты к нам тоже приходи йога заниматься, — радушно предложил ковбой. — Дэ-ка Ленсовета, по четверг и суббота, с семи до одиннадцать вечера. Мы там еще песни поем. Магнитофон включаем и поем.
Подумав, он добавил:
— Наш русский люди ну совсем как индийский йоги поют!
Тут откуда ни возьмись прибежала целая толпа, человек двадцать, не меньше, и все полезли, толкаясь и бранясь, внутрь «Газели», и водитель тоже полез в кабину, и принялся там покрикивать добродушно: «Не торопись, все поедем! Сколько с полтинника, э? Кому сдача еще не дал?»
А я стоял снаружи, на самом солнцепеке, и думал: «Может, и правда печень…»
ДРЫН
Дед Кузьмич весь круглый. Круглое пузо, круглая голова, багровая физиономия, похожая на медную сковороду. Даже ходит Кузьмич кругло — не ходит, а катится на коротких ножках, словно сердитый колобок в трусах и майке. Дом у Кузьмича большой, справная украинская хата: шесть комнат и две печки. И жинку себе он подобрал справную. Жинку Кузьмича зовут баба Ксеня. Фигурой она похожа на славянскую ладью. Обхватить бабу Ксеню руками не сможет ни один мужчина. Ходит она, как шагающий экскаватор. Говорит басом. Лицо её подобно лику древнего Сфинкса: оно изрыто временем и ударами жизни. Только нос у неё — картошечкой, как у всякой малороссийской женщины. Моя бабушка звала бабу Ксеню — Ксения Онисимовна. Та не возражала.
У бабы Ксени есть палка, двухметровый толстый дрын. Эту палку из крепкого ивняка вырезал Кузьмич — для устрашения коров и внучкиных ухажеров. Но об ухажерах — позже, а пока давайте рассмотрим дрын. Дрын страшен. Толщиной в руку, сам чуть кривой, сучковатый и очень тяжёлый. Сунь Укун, герой китайских легенд, однажды обратил в бегство десять тысяч врагов своим боевым посохом. Баба Ксеня совершает такой подвиг по двадцать раз на дню. Когда на огород слетаются чирикающей тучей воробьи и принимаются губить без разбору сельское хозяйство, баба Ксеня, шаркая, выходит в огород и бросает свой дрын в приземлившуюся стаю. Палка вращается в полёте, издает вертолетный звук (ху-ху-хуу) и пугает воробьёв до поноса. Одновременно Ксения Онисимовна кричит басом:
— Чу!!!
Воробьи, помогая себе реактивной струёй, взлетают — фр-р-р-р! — а баба Ксеня изрыгает ещё один воинственный клич, дикий, нутряной, с ударением на втором слоге:
— Ай-гэ!!!
От этого возгласа ближайшие воробьи падают замертво, а пролетающие над огородом голуби теряют управление и врезаются в телевизионные антенны. Полностью удовлетворённая баба Ксеня шаркает в огород, подбирает палку и возвращается к домашним делам. Через полчаса всё повторяется, потому что память у воробьёв короткая, а жрать им хочется всегда.
Сунь Укун супротив бабы Ксени — цирковая обезьяна, а его посох супротив её дрына — тьфу.
Один раз я видел дрын в работе.
Это случилось много лет назад, когда я был мал, а наша страна ещё звалась по-другому. Светланке, внучке Кузьмича и бабы Ксени, в тот год исполнилось семнадцать, и она была прекрасна, как утреннее солнце. Светланка жила с родителями в Киеве и училась на врача, а летом приезжала в деревню, к бабушке и дедушке. В деревне Светланку постоянно окружали юноши. Они сторожили её у ворот, чтобы проводить в магазин за хлебом, они посменно дежурили на перекрестках, чтобы с ней поздороваться — как бы случайно — они дарили ей подарки и даже пытались говорить комплименты. Словом, юноши вились вокруг Светланки, как пчёлы вокруг цветка. Но близко ни один подлетать не смел, потому что это запрещал Кузьмич.
Однажды вечером, когда совсем стемнело, на лавочке перед домом Кузьмича сидели двое. Они сидели близко-близко и о чем-то тихо спорили. Мужской голос уговаривал, молил, увещевал. Девичий голос отказывал, стыдливо замирая. То были Светланка и самый успешный её поклонник, Максимчик. Максимчик приехал из райцентра, обладал уездно-городским шармом и потому имел солидную фору перед остальными деревенскими воздыхателями. Но Максимчик не умел восхищаться Светланкой издали. Ему было нужно большего. Как раз тот самый вечер он избрал для решительного приступа — о, как мы порой бываем глупы, опьяненные женщиной! И как жестоко обходится судьба с нами, беспомощными в своем опьянении! Ах, если бы знать магический эликсир против любви, подобно эсперали…
Но вернемся на лавочку. Максимчик шёл на приступ — вновь и вновь; и раз за разом он терпел поражение. Голоса спорили всё громче и громче. Максимчик не сдавался, Светланка теряла терпение, и в воздухе пахло близкой грозой. Наконец, ударил первый раскат грома: это Светланка зарядила Максимчику пощечину. «А! — закричал тот, забыв осторожность. — Ты что!» «А ты что!» — гневно воскликнула в ответ Светланка. На расстоянии восьми метров от них, в справной украинской хате сидел за столом Кузьмич. Он услышал их слова. Хоть и незначительные, слова эти несли столько чувства и электричества, что мгновенно пробудили его и сообщили всё, что требовалось знать — и даже более. Вмиг он выскочил на улицу, как был — в исподнем, простоволосый, яростный. Только верную палку не забыл захватить с собой Кузьмич, и теперь он нёсся, потрясая своим оружием, по улице, а чуть впереди бежал перепуганный насмерть Максимчик.
Когда они пробежали таким образом метров сто, Максимчик стал уставать — он ведь был городским щёголем, изнеженным и рыхлым. Заодно он вспомнил, что на календаре двадцатый век, и что любую проблему теперь принято решать словами. Он остановился и сказал подбежавшему Кузьмичу:
— Э…
— На! — выдохнул Кузьмич и обрушил палку на Максимчика.
Максимчик, пошатнувшись от удара, почувствовал тут же, как у него открывается второе дыхание — точь-в-точь как у воробьёв, пуганных бабой Ксеней. С воем, прижимая к груди поврежденную конечность, он побежал дальше, а за ним, свистя клапанами, бежал Кузьмич, грозный и неумолимый, как десять тысяч Сунь Укунов, собранных воедино и переведённых на украинский язык.
— Не на-а-адо! — кричал Максимчик, а Кузьмич, отдуваясь, отвечал ему:
— Стой, курва.
Они бежали дальше и дальше, и вскоре силуэты их растворились в благоуханной июньской ночи. Немного погодя Кузьмич вернулся — один. С ним был его верный дрын. Кузьмич имел вид победителя. Дрын тоже имел вид победителя. Инцидент был исчерпан.
С этого дня ухажеров у Светланки поубавилось. И хорошо, потому что через два года она всё равно вышла замуж за киевского парня, тоже врача. По-моему, это правильно, потому что любовь любовью, а браки должны быть равными. Как у деда Кузьмича и бабы Ксени, например. И должно быть что-то общее у супругов, какой-то общий внутренний стержень, что ли, нужен в браке.
Или дрын.
КИЛКЕННИ
Больше всего на свете Кенни любит Катю. Полное имя его — Килкенни, хотя об этом знают только двое: я и Катя, моя жена. Для всего остального мира он просто Кенни, большая белая крыса. Кенни очень стар, но держится молодцом, регулярно предпринимает моцион, ест в меру и много пьет водички, чтобы выводить шлаки и стронций-90. Он такой большой, что не помещается в две ладони, если их сложить ковшиком — обязательно свесится хвост и могучая задняя лапа. Мех у него снежно-белый, глаза светятся алым, нос розовый и длинный, как хоботок у тапира.
Больше всего на свете Кенни любит Катю. Он ко всем относится хорошо: терпит, когда его катают в детской коляске, безропотно сидит у меня на плече, когда я хожу по квартире с пылесосом, не брыкается, если несут купать в ванную — словом, переносит все трудности, какие только могут возникнуть при совместной жизни трех людей и одной белой крысы. Но Катя — это особо. Она берет Кенни на руки — и тот замирает, жмурится, подставляет лобастую голову, тычется носом в изгиб Катиного локтя, приваливается боком к её груди. Собаки, кошки — ревнивы: если хозяин взял на руки, а кто-то другой в это время коснется хозяина, могут не стерпеть и цапнуть. Кенни никогда меня не ревновал. Его любовь бескорыстна.
Кенни держится молодцом, но годы свое берут. Он слеп; его горящие глаза на самом деле ничего не видят, и крыс идет на голос, на запах, на шорох зерен в миске. И еще у Кенни почти не двигаются задние лапы, поэтому он ползает по клетке, отталкиваясь передними, а когда где-нибудь чешется, он сперва долго-долго силится подтянуть к зудящему месту вяло дергающуюся, непослушную конечность и только после третьей-четвертой неудачной попытки почесаться обычным способом — изгибает длинное туловище и вгрызается в шерсть зубами.
Его клетка — обширное, монументальное сооружение из крашеной проволоки. Наверху устроена широкая дверца, которая отодвигается в сторону, как дверь купе. В открывшийся проход можно засунуть обе руки и аккуратно вытащить крысу, поддерживая за брюхо. Когда Кенни был молод и полон сил, он легко поднимался за задние лапы, поддевал защелку, открывал настежь клетку и отправлялся гулять по квартире. Да, годы свое берут: теперь сил достает только на то, чтобы, хватаясь передними лапами за прутья, встать во весь рост и достать носом до дверцы. А вот подтянуться и вылезти Кенни уже не может. Но он всегда открывает дверцу настежь, как раньше. Если закрыть — дождется, пока все уйдут, и откроет снова.
— Зачем он это делает? — спросил я однажды Катю. Кенни в это время дремал у нее на руках, зажмурившись и не шевелясь. Только иногда вздрагивали усики, принимая какие-то неслышимые, одним крысам понятные сигналы из пространства. — Зачем он её открывает?
Катя почесала Кенни за ухом, но тот не проснулся. У него потешно свесилась вниз передняя лапка, розовая, кожаная, с собранными в пригоршню пальцами, совсем как у спящего человека, но для верности крыс обвил хвостом Катину руку, и он держался этим хвостом надежно — даже во сне.
— Когда открыто, он думает, что свободен, — сказала Катя. — Вот почему.
Кенни приоткрыл глаза, потянулся, зевнул и стал нюхать воздух. Он любил Катин голос и всегда просыпался, если она разговаривала, хотя обычно спал очень крепко. Потом он зевнул еще раз и уснул, зверь, который прожил всю жизнь в клетке, думая, что свободен.
Как я, как ты.