Дед Шихалей проснулся ровно в пять. Подсознательный деревенский петух, вот уже шестьдесят лет обитавший в его организме, был точен, как швейцарский брегет, и будил деда всегда в одно и то же время. Пока дед управлялся со скотиной, уже рассвело. Замечательный своей беспородистостью песик подкатился под ноги. Дед потрепал его отсыревшую за ночь шкурку и вошел в дом.
— Шарика кормила? — спросил он у бабки.
— Голодный твой Шарик! — приревновала бабка деда к собаке.— Вон борща налила — не ест!
— А он тебе не коза, чтобы капусту хуярить, — спокойно и назидательно сказал дед.
Он густо намазал кусок белого хлеба маслом и вышел во двор. Шихалеиха не обиделась такому обращению — все мужчины в Тетерино разговаривали таким манером, слава богу, деньги не пропивает, не бьет, и то ладно.
Дед присел около Шарика. В такие минуты Шарик был просто раздираем внутренним противоречием. Ему хотелось лизнуть деда в небритую щеку, и одновременно не хотелось обижать хозяина пренебрежением к пище. Вообще-то он согласился бы и пропустить завтрак, если бы дед позволил себя лизнуть и немного с ним поиграться. Поэтому умный песик поступил следующим образом: он откусил кусочек хлеба, выказывая волчий аппетит, и теперь прыгал на деда, стараясь достать мордочкой до лица.
«Какой это мудозвон, — разговаривал дед сам с собой, — сказал, что животные не думают, а живут рефлексами? Павлов, что ли? Физиолог сраный! А если Шарик не думает, то почему он хочет лизнуть меня в лицо, а не в жопу?»
Добив воображаемого оппонента железным с точки зрения общечеловеческой логики аргументом, дед пошел собираться на работу.
Деревня Тетерино была запойной. Пили все: доярки, механизаторы, скотники, старшеклассники, учителя, бригадиры и управляющий. Несколько семей, перебравшихся из северного Казахстана, тоже пили запоем, игнорируя сухой закон, предписанный Кораном. Деревня была основана в 1805 году, но почти за двести лет разрослась ненамного и тонула в грязи в распутицу по колено, не сподобившись даже на ферму провести грунтовую дорогу. Лингвисты, если бы таковые появились в Тетерино, были бы нимало удивлены тем обстоятельством, что на столь маленькой территории спокойно уживаются и мирно соседствуют аж три диалекта.
Северную часть деревни называли вятскими, и говорили они так: «Миска пецку не протопил, а я стара стала — сама не спроворю».
Та часть деревни, что селилась у сто лет не работавшего маслозавода, называлась чалдонами, и изъяснялась она следующим образом: «Петровищ, ну ще не жить? Яищки есть, молощко есть, пщелки летают, ну ще еще надо?»
Центр деревни имел проблему только с одним звуком, если точнее — со звуком «ц».
Цапля называлась сапля, церковь, соответственно, серковь, а любимую частушку распевали так:
Сапалась, сарапалась, кусалася, рвалась,
Где-то под Саратовом я парню отдалась.
А поскольку припев не содержал ни одной из вышеперечисленных шипящих, он стал чуть ли не деревенским гимном, ибо север, центр и маслозавод пели его одинаково:
Она не лопнула, она не треснула,
Она шире раздалась, а была тесная!
Дед Шихалей, пожалуй, единственный в деревне, произносил шипящие правильно, но пакость называл — покосью, а слово «прискорбно» употреблял не по его прямому назначению. Неизвестно, почему так само сложилось, но слово это употребляется чаще всего в связке со словом — «сообщение». Без сообщения о чьей-то гибели или большой беде его и употреблять как-то несподручно, а удобно не иначе, как: «с прискорбием сообщаем».
Дед Шихалей обращался с этим траурным тандемом довольно-таки легкомысленно. Заказал, скажем, выжимной подшипник, привезли неподходящий, и дед, рассказывая об этом безобразии, говорил: «Подшипник-то не подошел, а мне прискорбно».
В деревне говорить без мата не умели вообще, но матерный лексикон деда был гораздо богаче неджентльменского набора бранных слов его земляков. Беспутную женщину дед называл «прошмандовкой», а все остальные явления, имеющие отрицательные характеристики, назывались словами: «срань тропическая». В устах деда это словосочетание звучало как латынь. Еще два мудреных слова употреблял дед: «ленд-лиз» и «биохимия». Про первое слово он прочитал у Пикуля, откуда взялось второе слово — неизвестно. Известно лишь, что значение слова дед знал и употребил его однажды как нельзя более кстати.
Случилось в деревне происшествие. После пышной свадьбы ушел утром жених от невесты и не вернулся. Судачили, конечно, на эту тему, что только ни придумывали деревенские сплетницы: и что невеста не девушкой оказалась, и что жених нижним этажом болен.
«Враки все это, — заключил дед, — просто у Верки неподходящая для Кольки биохимия п…ы, — он помолчал немного, видя непонимание земляками столь мудреного слова и уточнил, — у каждого свой скус».
У деда тоже был свой «скус». Так, например, он терпеть не мог педерастов. Называл он их «пидарасы», интуитивно полагая, что нехорошее слово это, утратив букву «т», приобретает еще более презрительное значение, чем оно же, по-научному произнесенное. Так, слово «гунявый» в устах тетеринских мужиков несло гораздо большую смысловую нагрузку, чем слово «гундосый».
Пидарасами были все: заваливший перестройку вождь, не дающий спать ночью комар, муха, упавшая в суп, тоже была пидараской. Дед никогда не употреблял синонимы, как-то: пидар, голубой, педрилло. Просто пидарас — нехороший человек и все. Он не стал бы их расстреливать, как Гитлер, или гноить в тюрьмах, как Сталин. Он их не понимал, а потому глубоко презирал. Не пропустивший в молодости ни одной юбки, будучи и в преклонном возрасте дамским угодником, он не мог понять, как можно прельститься потным, волосатым мужским телом. Когда служивший в Германии племянник, находясь у деда в гостях, напился до беспамятства и упал к нему в кровать, дед немедленно встал, оделся и пошел спать на сеновал. Выходя из дома, обернулся и сказал, ядовито нажимая на «пи»: «Ауфпидерзейн!»
Не спился Шихалей, в отличие от своих земляков, по уважительной причине. Ему нельзя было пить. Вернее, он мог, конечно, принять на грудь не меньше других, но уже после первой рюмки дед становился злобным, скандальным, вредным и мстительным. Причем в данном конкретном случае народная мудрость «что у трезвого на уме, то у пьяного на языке» абсолютно не объясняла причин паскудного шихалеевского поведения. В том-то и дело, что он говорил гадости людям, которых в трезвом состоянии уважал и даже любил, отчего угрызения совести становились на следующий день непереносимыми. Дед и сам не понимал, откуда только брался в его нетрезвой голове компромат на человека, ведь еще пять минут назад, он и не думал никого разоблачать, да и как разоблачать, если фактов нет? Но факты неизменно появлялись после первой же рюмки, а утром деду было так стыдно за вчерашнее, что на какое-то время он прекращал выпивать. Благодаря его скандальному поведению в пьяном виде дед потерял в молодости зуб, а в зрелом возрасте — дважды терял работу. Про утрату зуба рассказывали следующее.
Где-то лет через пять после войны вернулся из тюрьмы друг детства Петра Шихалея — Мишка Дектяренко. Они вместе росли, вместе бегали за девками, дрались и мирились, даже поженились в один год и дома поставили рядом, а вот в войну пути их разошлись.
Петр пережил финскую, шоферил в отечественную, дошел до Берлина, а Мишка повторил нелегкую судьбу многих своих земляков: фронт, ранение, плен, освобождение, спецпроверка — лесоповал. Вернулся домой ночью. Тридцать километров прошлепал по грязи и хотя не встретил на пути никого, деревня каким-то образом узнала о его возвращении. Утром девятого мая заявился Шихалей. Поздоровались, обнялись, неловко помолчали, пока Настя — жена Михаила — гоношила на стол. Шихалею было искренне жаль друга, было даже как-то неудобно за свои начищенные до зеркального блеска сапоги.
«На митинг пойдешь?» — спросил он без интереса. Петр уже предвкушал, как разольется по нутру приятным теплом самогонка, больше думать ни о чем не мог и даже сглотнул незаметно набежавшую слюну.
Мишка вообще-то решил не идти на митинг, да и что там делать бывшему военнопленному среди удачливых фронтовиков, но неожиданно для себя ответил утвердительно, соображая при этом, одеть ли ему на митинг старенькую рубашку или не менее старенькую гимнастерку.
Выпили по первой, и обычная для Шихалея метаморфоза произошла. Как сахар в кипятке, растворилась в сивухе жалость к невинно пострадавшему Мишке, сострадание уступило место осуждению, страшно захотелось уесть, унизить, осудить.
«Быстро тебя отпустили, другим за такое больше дают», — нехорошо блеснул глазами Шихалей.
Никогда в молодости не уступал в молодости Дектяренко нахрапистому по пьянке, Петру, но в этот раз промолчал. Он все еще надеялся разойтись мирно, хотя по опыту совместного с Петькой проживания знал, что такой исход вряд ли возможен.
— Ну, как он из себя, представительный мущина? — продолжал разоблачать Шихалей.
— Кто?
— Х.. в пальто! Гитлер твой! Адольфик! Небось, встречался с ним на путчах? А ну, встань, предатель, фашистская морда!
И встал невинно осужденный, всеми проклятый и заклейменный, всю жизнь, как вол, работавший хохол, и за все муки, им в тюрьме и в концлагере принятые, за поломанную жизнь свою и Настину хлестко, не по-деревенски засветил натруженным на лесоповале кулаком прямо в раззявленный криком рот Шихалея. Ударился о косяк затылком Шихалей, сплюнул зуб и ушел к себе огородом домой. Обещал вернуться с фронтовиками и разобраться с предателем родины.
Всю ночь не спали Дектяренки.
«Ну, что ты наделал, — причитала Настя, — он завтра на тебя заявит, и тебя посадят за подрыв авторитета. Забыл, что ты военнопленный, а он — фронтовик?»
Вечером она отнесла четверть самогону Марии — жене Шихалея, вернулась немного успокоенная: «Спит на сеновале Шихалей, пьяный в жопу, может, все обойдется?»
И обошлось, никуда не заявил Шихалей, вместе с протрезвлением к нему неизменно возвращалась порядочность. Но в гости к Мишке никогда больше не ходил.
Не изменил себе дед и в случаях увольнения с работы. Поехали как-то за поросятами в соседнюю немецкую деревню. Черт знает почему, но рождались почему-то хрюшки у немцев с весом, в два раза тетеринских поросят превышающим. Брать у арийцев поросят — была традиция. В те времена возил дед ветврача. Купили кабанчиков, решили это дело обмыть. Расположились на берегу рукотворного водоема под промышленным названием «котлован». Поднесли водителю. И надо же было так случиться, что все собутыльники оказались с точки зрения забалдевшего Шихалея ну все, как один, достойными порицания. Деду даже не надо было придумывать на них компромат, он был известен каждой собаке в Тетерино. Ветврач от рождения был вовсе не Ермолаев, а Фогт и, как вы сами понимаете, взял фамилию жены с корыстной целью, чтобы поступить в институт. Такое это было время, когда абитуриентов с подозрительными фамилиями в ВУЗы не принимали. Главбух недавно ездил на проводы друга в Одессу — друг эмигрировал в Америку. Присутствующий в компании бригадир армянской строительной бригады стал срочно презираем, в общем-то, интернационально настроенным дедом как инородец. С него дед и начал.
— А ты, почему не закусываешь, черножопый? — нарушил идиллию дед, обращаясь к армянину.
— Я его щас зарежу, — закричал незакусывающий и схватился за нож.
Пока его уговаривали простить старика, убеждали, что тот сболтнул по пьяни, а не со зла, дед прошелся по двум остальным.
— Ты! Фриц! — кричал он Ермолаеву. — Не собираешься в свой фатерланд? Вот у этого изменника, — тут дед показал пальцем на главбуха, — друг уже в Америке живет.
Потом дед пытался уехать на ветеринарной машине за каким-то Сашкой, чтобы с его помощью разобраться с этой сранью тропической, потом потерял ключ от зажигания, потом получил по соплям и затих на заднем сиденье автомобиля. Утром было так стыдно, что дед на работу больше не вышел, а зря! Его, скорей всего, никто бы не уволил — свой все-таки.
По той же причине дед потерял работу и на «скорой помощи». Работал во время войны лесником в Тетерино некий Кирсанов. Выслеживал баб, рубящих или пилящих деревья на дрова, и инструмент как орудие преступления безжалостно конфисковывал. Что означала для семьи утрата в войну последнего топора, объяснять не следует. Поэтому выставлялось на стол последнее, чтобы разжалобить супостата. Лесник жрал, пил, спал с одинокими бабами, но топор, как правило, не отдавал. Пусть скажут спасибо, что в тюрьму не посадили за незаконную рубку столь необходимого в войну леса. Война окончилась, стали возвращаться в деревню мужики, и Кирсанов, топтавший их баб, уехал из деревни, опасаясь неминуемой кастрации оскорбленными им фронтовиками. Сын его Анатолий скучал по Тетерино и частенько наведывался в деревню на мотоцикле. Приехал он в очередной раз, напился до потери пульса, налетел на бетонную трубу у дороги и получил открытый перелом бедра. Даже доктор, много уже повидавший, содрогнулся, увидев, как торчит из брюк, пробив все мягкие ткани бедра, чуть выше колена косо сломанная трубчатая кость и как капает из нее розовым маслом горячий костный мозг. И что интересно? Сам покалечился, мотоцикл вдребезги, а бутылка «Солнцедара» в кармане целехонька. Пока везли на «скорой», плевался, матерился, порывался встать, и доктор, во избежание дальнейших эксцессов, бутылку эту конфисковал и забыл про нее. Доктор-то забыл, но не забыл Шихалей. Возвращались из районной больницы под утро, и когда до деревни осталось три-четыре километра, Шихалей предложил бутылочку эту приговорить. Доктор, Солнцедара не употреблявший, решил, что все равно деду скоро смену сдавать, и выпить разрешил. Шихалей достал из бардачка завернутый в грязную тряпочку стаканчик, выпил трижды и поехал, но не в больницу, а к дому доктора.
— Петр Федорович, — напомнил ему доктор, — мне в больницу надо на планерку.
— Успеем, успеем на планерку, но сначала про твое поведение супружнице вашей законной Валентине Максимовне расскажем, — и, не дав возразить обалдевшему доктору, дед закричал. — Женился, так блюди себя, врач называется, да хоть бы холостых, а то ведь к замужним подбирается, покось такая! Пил с Наташкой коньяк? Пил? А ты знаешь, что баба пьяная, п…а — чужая?
Тут только доктор сообразил, в чем дело. Действительно, приходила к нему неделю назад недавно вышедшая замуж воспитательница из детсадика. У нее соскочил мостовидный протез с передних зубов, умоляла помочь, а то муж вернется вечером и увидит ее беззубую. Как раз шла «скорая» в район по делам, захватили Наташу с собой, поставили мостик на фосфат-цемент, раздавили с дантистом бутылочку коньяку и вернулись домой. Не было ни ухаживаний, ни случающихся с доктором в состоянии опьянения фривольностей, да они и были-то не одни, что за чушь? И доктор, имеющий жизненное кредо: «на добро платить добром, а на зло — злом стократным», Шихалея подсидел. Унюхал как-то запашок, отправил в район и позвонил гаишникам, чтобы встретили. Теперь дед тоже работал на «скорой», только на технической, она так и называлась «техпомощь», и настроение имел дед препоганое.
Младшенькая дочь его Галя, познакомилась со студентом, бывшим у них на уборочной, и вот теперь ждали сватов. С одной стороны, нужно было вроде бы и радоваться, что на такую худобышку обратили внимание, а с другой стороны — печалиться, так как сваты оказались людьми учеными (отец зятя — доцент), а это означало, что перспектив на общение не просматривалось. Кроме того, нужно было срочно в бане «по-черному» установить нормальную печь, а то угорят, поди, с непривычки. А самое главное огорчение доставляла сама мысль о предстоящей разлуке. Глазастенькую, ласковую и резвую, как козочка, дочь, дед любил и не представлял себе, как он будет жить без нее.
Жена его, кроме всего прочего, переживала по хорошо ей известному поводу.
«Не пей ты, Христа ради, ну потерпи вечерок, — умоляла бабка, — брякнешь ведь, что невпопад, людей обидишь, судьба же у Гали решается».
Судьба дочери — это был аргумент, и дед дал клятву провести вечер на трезвяк. На ноябрьские праздники приехали сваты. Встретили их по-деревенски радушно, протопили баньку и, пока доцент с женой парились, накрыли на стол. Наготовила Мария, как на свадьбу: винегрет, холодец с хреном, гусь цельный вареный (почему-то гусей в Тетерино в печи не запекали), подали зимнюю окрошку, в которую вместо огурца натиралась редька и категорически запрещалось использование каких бы то ни было колбас, а только нарезанная соломкой нежнейшая телятина, были на столе и котлеты, и голубцы, и пельмени, пир, одним словом. Молодые быстренько поужинали и пошли в клуб, чтобы не мешать взрослым беседовать, а трезвый как стеклышко дед вышел за ними, быстро пересек улицу, зашел в дом к здоровяку племяннику и попросил его присмотреть за молодыми.
«Накостыляют, неровен час по пьяному делу, городскому, — переживал дед, — у них не заржавеет».
Племянник пошел выполнять поручение, а дед вернулся домой.
— А Вы что же? — спросил, показывая на рюмочку, доцент.
Дед соврал, не моргнув глазом, что переболел недавно гепатитом и что теперь полгода, категорически пить запрещено, иначе — цирроз! При этом дед показал не на печень, а провел почему-то ребром ладони по горлу. Сват поверил.
Чтобы как-то разрядить неловкость, обычно возникающую от присутствия в компании непьющего человека, доцент шутил, балагурил и хвалил выставленную на стол снедь. Он твердо знал, что самая благодарная и безопасная тема за столом — кулинарная, ибо вкусно поесть любят все, независимо от пола, возраста и положения в обществе.
— Представляете, — говорил доцент, — купил на днях кулинарную книгу народов мира. Дай, — думаю, — посмотрю, что там пишут о русской национальной кухне? И что вы думаете? Оказывается, русское национальное блюдо — это черная икра и шампанское! Заметьте, не кулебяка, не щи, не расстегаи, а икра под шампанское. Ха-ха-ха!
На зимней окрошке особенно заострил внимание:
— Вы знаете, как называется это блюдо? Это не зимняя окрошка — это терка! Да-да! Не смейтесь! Я читал, то ли у Куприна, то ли у Гиляровского, точно не упомню у кого, что именно это блюдо подавалось утром в московских трактирах загулявшим с вечера купцам на опохмел. Нет, честно, я читал, но сам никогда не пробовал. Это же вкуснятина, а как с водочкой хорошо сочетается?
Он, в сущности, был простой мужик, хоть и доцент, чего нельзя было сказать о его жене.
«Фифа» — так окрестила ее Мария про себя — относилась к той неприятной части человечества, для которой абсолютно наплевать: весело идет застолье или нет.
«Не я должна веселить вас, а вы меня?» — думают обычно такие мадамы, и каким бы тягостным ни казалось молчание за столом, они и пальцем не шевельнут, чтобы молчание это тягостное прервать. А еще она была показательно целомудренна — самая невыносимая категория лиц в компании, и когда доцент спросил, показывая в окно на Шарика: «кобель или сучка?» — она сделала испуганные глаза.
«Ханжа», — сказали б мы, но дед, как вы сами понимаете, употребил бы другое выражение.
«В конце концов, мне с ними не жить, — думал дед, — сват мужик хороший, лишь бы Галке было не прискорбно».
Он страшно хотел выпить, и, если бы ему позволили, он бы залпом засадил бы стакан. Желание это было столь поглощающим, что временами дед терял нить разговора, пытаясь совладать с собой. И выдержал испытание с честью, не пригубил даже, ради Галки терпел, разумеется. На другой день снова была банька и терочка под водочку, и когда оставалось пять минут до выхода из дому, был, конечно, и выпивон «на посошок».
Дед увидел в окно, что уже подошел автобус: «Все равно за минуту не развезет», — подумал он и опрокинул рюмашку.
На остановке доцент сказал, что Галя им понравилась. Дед, в свою очередь, похвалил зятька.
«А что Галя худенькая, не сомневайтесь, вот она, — показал Шихалей на сдобненькую свою Марию, — такая же в молодости была».
Он помолчал немного и отчеканил громко и уверенно: «Разъегется!», употребив прямым текстом вместо «г» вторую букву русского алфавита.
Прыснули в кулак провожающие родню земляки, доцент сделал вид, что не расслышал, а доцентиха рванула в автобус, не попрощавшись.
Свадьба, как и следовало ожидать, не состоялась, а история эта еще долго была на слуху. Доктор, в свое время уволивший Шихалея, знал Галю, был в курсе дела, жалел ее, но постепенно все позабылось, а сам доктор вскоре переехал в Омск. Через несколько лет, когда он с комиссией ВТЭК выехал в район, к нему подошла пышнотелая красавица со смуглым румянцем через всю щеку и, белозубо улыбаясь, спросила доктора, не узнает ли он ее?
Доктор по-мужски заинтересованно пробежал глазами по заманчивым округлостям незнакомки, сказал, что не узнает, но добавил игриво, что он не прочь бы познакомится, если, конечно, дама не против
«Я Галя Шихалеева», — представилась дама приветливо, и в следующую минуту доктор узнал, что Галя окончила курсы массажисток, вышла замуж за районного хирурга, родила ребенка, в общем, все нормально.
Доктор спросил про отца, но ответ пропустил мимо ушей потому, что в плавное течение разговора, нагло вклинивалось не озвученное умозаключение:
«А ведь прав оказался дед Шихалей, тысячу раз прав! Разъ….сь, еще как разъ….сь! Он вдруг поймал себя на мысли, что, сам того не замечая, оперирует понятиями старого греховодника, и попытался заменить непечатный глагол словом «раздалась», но пресное слово это абсолютно не отражало сути наблюдаемого им в тот момент явления.