(чтение Елены Блонди)
ЗОЛОТОЕ РУНО
ГЛАВА I
Тибурций был поистине весьма удивительный молодой человек, а главное, своеобычность его отличалась одним преимуществом: она была неподдельной, он не сбрасывал ее с себя дома, как шляпу и перчатки, но и в четырех стенах, без людей, перед самим собой, был подлинно оригинален.
Не сочтите его, пожалуйста, смешным чудаком, который докучает ближним своими странностями, — он не ел пауков, не играл ни на каких музыкальных инструментах, не декламировал стихи; он был ровен, тих, говорил мало, еще меньше слушал, и взгляд его из-под опущенных век, казалось, устремлен был куда-то вовнутрь.
Он проводил дни, сидя в углу своего дивана, поджав под себя ноги, обложившись подушками, и к событиям века относился с таким же безразличием, как если бы они происходили на Луне. Лишь очень немногие имена существительные имели власть над ним, и мир не видел человека менее чувствительного к звонким словам, чем он. Он нимало не дорожил своими политическими правами и полагал, что в кабаке как-никак народ пользуется полной свободой.
Образ его мыслей отличался крайней простотой: ему больше нравилось ничего не делать, чем работать; доброе вино он предпочитал суслу и хорошенькую женщину — дурнушке, а в естественной истории руководствовался одной наикратчайшей классификацией видов, по принципу: «это едят, а это не едят». Впрочем, он был совершенно чужд всего житейского и до того рассудителен, что это смахивало на юродство.
У него не было ни малейшего самолюбия; он не мнил себя главным двигателем мироздания, отлично понимая, что Земля может вращаться и без его помощи; в собственных глазах он значил не больше, чем сырный акар или уксусные угрицы; перед лицом вечности и беспредельной вселенной он не дерзал быть тщеславным; ему доводилось смотреть и в микроскоп и в телескоп, почему он и не переоценивал значение человека; он был ростом в пять футов и четыре дюйма, но допускал, что обитатели Солнца вполне могут быть ростом в восемьсот лье.
Таков был наш друг Тибурций.
Отсюда все же не следует, что он был чужд страстей. Под пеплом внешнего спокойствия тлел пламень. Однако никто не мог бы назвать имя его постоянной любовницы, и он не баловал своим вниманием дам. Как почти вся нынешняя молодежь, Тибурций, не будучи ни поэтом, ни живописцем, прочел много романов и видел много картин; лентяй по натуре, он предпочитал жить чужим опытом; он любил любовью поэта, смотрел глазами художника и лучше разбирался в портретах, чем в лицах человеческих; действительность ему претила, а жизнь среди книг и картин отучила считать мерилом истинности живую природу.
После мадонн Рафаэля и куртизанок Тициана дурнушками стали в его глазах признанные красавицы; по сравнению с Лаурой Петрарки, дантовской Беатриче, байроновской Гайде, Камиллой Андре Шенье ему казалась вульгарной женщина в шляпке, современном платье и накидке, любовником которой он мог бы стать; правда, он не требовал идеала с белыми крылышками и нимбом; но изучение античной скульптуры и различных школ итальянской живописи, соприкосновение с высочайшими произведениями искусства, чтение поэзии — все это выработало в нем изощренный вкус и чувствительность к форме, и он не в состоянии был бы полюбить женщину прекраснейшей души, если ей не даны плечи Венеры Милосской. Вот почему Тибурций и не влюблялся.
Эту одержимость красотой выдавало великое множество статуэток, гипсовых слепков, рисунков и гравюр, висевших на стенах и загромождавших комнату Тибурция, о которой буржуа сказал бы, что это просто немыслимое жилье, так как, кроме упомянутого дивана и нескольких разноцветных подушек, разбросанных по ковру, мебели не имелось. У Тибурция не было секретов, поэтому он обходился без секретера, однако и без комода, ибо давно убедился в том, что эта удобная мебель создает неудобства.
Тибурций редко появлялся в свете, и не потому, что был нелюдим, а по халатности; он радушно принимал гостей, но никогда не отдавал визитов. Был ли Тибурций счастлив? Нет, но и не был несчастлив; и только одного ему очень хотелось: ходить в красном, будь это дозволено. Верхогляды обвиняли его в бесчувственности, содержанки — в бездушии, а в сущности, это был человек с золотым сердцем, и его поиски совершенной формы открыли бы внимательному взгляду горькие разочарования в красоте нравственной. Если амфора для благовоний пустовала, Тибурций стремился возместить ее пустоту изяществом амфоры; он не жаловался, не впадал в элегическую грусть, не носил кружевные манжеты-плерезы, но было очевидно, что он когда-то страдал, что он однажды обманулся и хочет любить без риска ошибиться. А так как женщине труднее скрыть изъян телесный, чем душевный, то он удовлетворился бы совершенством формы; но увы! прекрасное тело такая же редкость, как и прекрасная душа. К тому же Тибурция совратили бредни романистов, он жил в идеальном, пленительном мире, творимом поэтами, перед взором его неотступно стояли совершенные образы, созданные ваятелями и живописцами, вкус его стал привередлив, изыскан, и то, что он принимал за любовь, было только восторгом художника. Он замечал погрешности рисунка в силуэте любовницы, не подозревая, что женщина для него только модель.
Однажды, выкурив свой кальян, наглядевшись на корреджиевское тройное воплощение Леды в его узорной оправе, осмотрев со всех сторон последнюю статуэтку Прадье, посидев сперва по-турецки, затем положив ноги на край каминной доски и исчерпав все доступные для него виды развлечений, Тибурций вынужден был признаться наедине с собой, что не знает, куда себя девать, и что со стен этой, пропитанной пылью, погруженной в спячку комнаты ползут пауки скуки. Он спросил: «Который час?» Ему ответили: «Без четверти час», — что он счел непреложным и решительным знаком судьбы. Одевшись с помощью слуги, он отправился бродить по городу и, шагая по улицам, пришел к выводу, что сердце его пусто и надо бы, как выражаются парижане, «завести пассию».
Приняв сие похвальное решение, он задал себе нижеследующие вопросы:
— Полюбить ли мне смуглую испанку, с янтарным отливом кожи, с густыми бровями вразлет и смоляными волосами? Или итальянку, у которой тело античной статуи и огненные глаза под тяжелыми веками, тронутыми легкой коричневой тенью? Или хрупкую француженку с носом Рокселаны и кукольной ножкой? Рыжую, зеленоглазую еврейку с голубоватой кожей? Негритянку, черную, как ночь, и сияющую, как отполированная бронза? Будет у меня темноволосая или белокурая пассия? Я положительно теряюсь!
Погруженный в размышления, он шел, опустив голову, когда вдруг наткнулся на какой-то твердый предмет, который отскочил от него, крепко выругавшись. Предмет этот оказался приятелем Тибурция, художником, и они тут же вдвоем отправились в музей. Художник был страстным почитателем Рубенса, поэтому останавливался преимущественно перед полотнами этого нидерландского Микеланджело и превозносил его так пылко и красноречиво, что воистину заражал своим восторгом. Да и Тибурцию наскучили греческие носы, римские пропорции и красновато-коричневый колорит итальянских мастеров; неудивительно, что его пленила пышность рубенсовских форм, эти отливающие атласом тела, разнообразные оттенки этой цветущей наготы, будто собранные в огромный букет, все это могучее здоровье, которое по воле антверпенского художника струится под кожей его созданий по сети лазоревых и алых жилок. Тибурций испытывал почти чувственное наслаждение, любуясь прекрасными, поблескивающими перламутром плечами и бедрами сирен в золотистом разливе распущенных волос, в жемчужной россыпи. Наделенный редкостной впечатлительностью и глубоко понимавший самые различные типы людей, Тибурций сейчас ощущал себя фламандцем, словно родился среди польдеров и всю жизнь только и видел, что форт Лилло и антверпенскую колокольню.
— Решено, — сказал он себе, выходя из картинной галереи, — я полюблю фламандку.
А так как Тибурций был самый логичный человек в мире, то отсюда следовал неопровержимый вывод, а именно: фламандки должны чаще всего встречаться во Фландрии, и, стало быть, ему надлежит немедля отправиться в Бельгию на поиски Светлокудрой.
Сей новый Ясон, пускаясь в погоню за своим золотым руном, в тот же вечер уехал дилижансом в Брюссель с поспешностью банкрота, порывающего все связи с обществом и вынужденного покинуть Францию, эту классическую страну изящных искусств, хороших манер и судебных исполнителей.
Через несколько часов Тибурций не без удовольствия увидел на вывесках бельгийских кабачков бельгийского льва, похожего больше на пуделя в нанковых панталончиках и в сопровождении неизбежной надписи: «Verkoopt men dranken». [27]Назавтра к вечеру Тибурций гулял уже в Брюсселе по Магдаленштрассе, взбирался на Огородный холм, любовался витражами церкви св. Гудулы и каланчой ратуши, озирая не без тревоги всех проходящих женщин.
Он встретил несметное множество негритянок, мулаток, квартеронок, метисок, полуиндианок-полунегритянок, женщин с желтой, медной, зеленой и палевой кожей, но ни одной блондинки; будь в Брюсселе пожарче, Тибурций подумал бы, что попал в Севилью; сходство было полное, вплоть до черных мантилий.
Однако, вернувшись в свою гостиницу на Золотой улице, он заметил девушку с темно-каштановыми волосами, правда, не красивую, зато на другой день у королевского дворца увидел огненно-рыжую англичанку в светло- зеленых ботинках на шнурках; но она была худа, как лягушка, просидевшая полгода в банке, исполняя обязанности барометра, так что никак не соответствовала рубенсовскому идеалу женщины.
Увидев, что в Брюсселе водятся только «смуглогрудые андалузки», — впрочем, это явление вполне объяснимо испанским владычеством, долго тяготевшим над Нидерландами, — Тибурций решил направиться в Антверпен; он рассудил, и в этом был свой резон, что присущие кисти Рубенса и воссоздаваемые им с таким постоянством женские типы должны часто встречаться в его родном и любимом городе.
Стало быть, он отправился на станцию железной дороги, соединяющей Брюссель с Антверпеном. Паровому коню уже задали его черного овса, он нетерпеливо фыркал и с пронзительным свистом выбрасывал из огненных ноздрей густые клубы белого пара вперемешку с фонтаном искр. Тибурций занял положенное ему место в купе, оказавшись в обществе пяти валлонцев, застывших в своих креслах, словно монахи на капитуле, и поезд тронулся. Сначала он шел с умеренной скоростью, пожалуй, не быстрее почтовой кареты — по десяти франков за прогон; но немного погодя конь разгорячился и помчался с бешеной быстротой. Придорожные тополя, справа и слева от рельс, убегали назад, точно стремительно отступающая армия, очертания местности еле виднелись сквозь заволакивающую их серую дымку; проносились мимо черные полосы земли с будто вкрапленными в них золотыми и синими звездочками сурепки и полевых маков; время от времени в разрыве клубящихся туч возникал тонкий силуэт колокольни и сразу же пропадал, будто корабельная мачта в бурном море; в глубине палисадников мелькали нежно-розовые или желтовато-зеленые ресторанчики, увитые гирляндами дикого винограда или плюща; то тут, то там вспыхивали слепящим блеском, словно зеркала в ловушках для жаворонков, небольшие болотца, окаймленные коричневой тиной. А чугунное чудовище, клокоча кипящей водой, дышало все громче, хрипело, словно кашалот, страдающий одышкой, его литые бока покрылись горячей испариной. Казалось, оно жалуется, что его заставляют мчаться с такой безумной быстротой, и просит пощады у своих закопченных ямщиков, которые непрестанно подгоняют его, подсыпая лопатами торф. Но вот послышался стук буферов и лязг цепей: приехали!
Тибурций выскочил и пустился бегом куда глаза глядят, метнулся налево, потом направо, точно кролик, которого вдруг выпустили из клетки, и зашагал по первой же открывшейся перед ним улице; затем свернул в другую, третью и отважно углубился в самое сердце старого города, ища Светлокудрую с пылом, достойным странствующего рыцаря былых времен.
Он увидел множество разноцветных домов — мышино-серых, канареечно-желтых, светло-зеленых, сиреневых, со ступенчатыми черепичными крышами «лесенкой», с витыми коньками, с волнистым орнаментом на рустике входа, с кряжистыми колоннами в четырехугольных браслетах, подобно колоннам Люксембургского дворца, с окнами в стиле Ренессанс, забранными сетчатой свинцовой решеткой, с маскаронами, с резными балками и несчетным количеством примечательных архитектурных деталей, которыми он при других обстоятельствах несомненно бы восхищался; он окидывал рассеянным взглядом раскрашенных мадонн, статуи Христа, несущие фонари на перекрестках, деревянные или восковые фигуры святых с их мишурной сусальной благостью — все эти эмблемы католицизма, кажущиеся такими странными обитателям наших вольтерьянских городов. Он был поглощен одним: глаза его искали за бурыми, закопченными стеклами окон хотя б ненароком мелькнувший светлый женский образ, доброе, спокойное лицо брабантки, розовеющее, как свежий персик, и улыбающееся в ореоле золотых волос. Но на глаза ему попадались только старухи, вязавшие кружева, читавшие молитвенник либо притаившиеся в углах комнаты, чтобы следить исподтишка за редким прохожим, отражающимся в их «шпионе» или в полированном стальном шарике, подвешенном под потолком.
Улицы были пустынны и безмолвны, безмолвнее даже, чем улицы Венеции; единственным звуком, нарушавшим тишину, был бой курантов, звонивших на все лады в различных церквах не менее двадцати минут подряд; мостовая, с проросшей сквозь камни травой, как бывает в опустелых домах, говорила о том, что прохожие здесь встречаются редко и немногочисленны. Порой какие-то скромницы, закутанные в темные фландрские шелка, ниспадающие тяжелыми складками, крадучись проходили мимо, стараясь держаться поближе к домам, будто боязливые ласточки, летающие над самой землей; иногда за такой женщиной шел мальчик, неся на руках собачку. Тибурций ускорял шаг, чтобы разглядеть их лица, затененные капюшонами, и тогда его взору открывались худые, бледные физиономии с поджатыми губами, с темными подглазьями, с ханжеским подбородком, с тонким, подозрительно принюхивающимся носом, — поистине физиономии римских богомолок или испанских дуэний; пыл Тибурция сразу сникал, когда он встречался глазами с их мертвым взглядом, с глазами вареной рыбы.
Так, идя от перекрестка до перекрестка, от одной улицы до другой, Тибурций в конце концов вышел на набережную Эско через ворота порта. У него вырвался крик изумления перед великолепным зрелищем: огромное скопление мачт на реке, рей и корабельных снастей казалось лесом, потерявшим листву и превратившимся в нагой древесный скелет. Бушприты и реи привычно прилегли верхушками на парапет, будто лошади, кладущие голову на холку своей соседки по упряжке; здесь были голландские косатки, крутобокие, с красными парусами; американские бриги, остроносые и черные, с тонкими, как шелковые нити, снастями; норвежские коффы цвета семги, от которых пахнет душистой, свежевыстроганной сосной; шаланды, быстроходные рыбачьи лодки, бретонские «солеторговцы», английские «угольщики», — суда из всех частей света. То была неописуемая смесь запахов — копченой сельди, табака, прогорклого сала, дегтя, — сдобренная пряными ароматами судов, прибывших из Батавии с грузом перца, корицы, имбиря, кошенили; от всего этого в воздухе носились густые испарения, напоминающие дым громадной курильницы, в которой курят фимиам во славу торговли.
В надежде найти истинно фламандский и национальный тип среди простонародья, Тибурций заходил в таверны и кофейни; там он пил брюссельское и белое лувенское пиво, крепкий ламбик, эль, портер, виски, чтобы заодно познакомиться и с северным Бахусом. Испробовал он и сигары, различных сортов, ел семгу, Sauerkraut, [28]тушеный картофель, кровавый ростбиф и вкусил всех местных удовольствий.
За обедом к его столику подошли какие-то немки с пышными формами, черномазые, как цыганки, в коротеньких юбочках и эльзасских чепцах, и жалобно пропищали заунывную Lied, [29]аккомпанируя себе на скрипке и других режущих слух инструментах. Белокурая Германия, словно в издевку над Тибурцием, была покрыта особенно густым загаром; взбешенный, он швырнул им горсть сентов, за что и поплатился: его отблагодарили новой Lied, притом еще более пронзительной и душераздирающей, чем первая.
Вечером он ходил по всевозможным «музико» смотреть, как танцуют матросы со своими возлюбленными; у всех этих женщин были восхитительные волосы, иссиня-черные и блестящие, как вороново крыло; одна из них, прехорошенькая креолка, подсела даже к Тибурцию, без стеснения пригубила его бокал, по местному обычаю, и попыталась завести с ним разговор, изъясняясь на чистейшем испанском языке, ибо родилась в Гаване; у нее были такие бархатные черные глаза на бледном лице такого теплого, золотистого тона, такая маленькая ножка, такая тонкая талия, что Тибурций, разозлившись, послал ее ко всем чертям, чем очень удивил бедное созданье, не привыкшее к подобному обращению.
Обнаружив полную бесчувственность к смуглым прелестям танцовщиц «музико», Тибурций вернулся в свою гостиницу «Герб Брабанта». Чрезвычайно недовольный, он разделся и, запеленавшись в меру своих сил в камчатные скатерти, которые во Фландрии служат простынями, сразу заснул сном праведника.
И приснились ему самые золотокудрые сны на свете.
К нему с полуночным визитом явились нимфы и аллегорические фигуры из галереи Медичи, изысканнейшим образом полураздетые; они нежно смотрели на него большими лазоревыми глазами; яркие губы, рдевшие, будто алые цветы на молочно-белых, круглых и пухлых личиках, улыбались ему необычайно ласково. Одна из гостий, нереида с картины «Путешествие королевы», позволила себе даже вольность, — провела своими узкими, окрашенными в карминный цвет пальцами по волосам изнемогшего от страсти сновидца.
Обвивавшая стан нереиды узорчатая парча искусно скрывала уродство бедер, которые были покрыты чешуей и переходили в раздвоенный хвост; белокурые волосы нереиды украшал венец из водорослей и кораллов, как и подобает дочери моря; она была прелестна в этом наряде. В воздухе, пронизанном светом, стайками парили толстощекие и румяные, как розаны, младенцы, поддерживая ручонками гирлянды нестерпимо ярких цветов, струивших с неба на землю дождь благовоний. По знаку нереиды нимфы встали в два ряда, друг против друга, и сплели из своих длинных волос золотую сетку, похожую на гамак, для счастливца Тибурция и его возлюбленной с рыбьими плавниками; они легли в этот гамак, и нимфы качали их, склоняя головы то в одну, то в другую сторону, в неизъяснимо сладостном ритме.
Вдруг раздался резкий, отрывистый стук, золотые нити распались, и Тибурций рухнул наземь. Он открыл глаза и увидел над собой какую-то страшную бронзовую маску, глядевшую на него в упор эмалевыми глазищами, в которых видны были только белки.
— Mein Herr, [30]вот ваш завтрак, — сказала старуха негритянка, прислуживавшая в гостинице, и поставила на столик-одноножку подле Тибурция поднос с тарелками и серебряными блюдами.
— Видали? Стало быть, за блондинками надо было ехать в Африку, — пробормотал Тибурций, уныло принимаясь за свой бифштекс.
ГЛАВА II
Откушав не без приятности, Тибурций вышел из гостиницы «Герб Брабанта» с добросовестным и похвальным намерением продолжать поиски идеала. Но, как и накануне, ему не посчастливилось; навстречу, как нарочно, со всех улиц стекались смуглые маски иронии, бросая ему притворные и насмешливые улыбки; перед ним продефилировали Индия, Африка, Америка, представленные более или менее меднолицыми экземплярами; впору было подумать, что почтенный город, проведав о замысле Тибурция, решил над ним подшутить и запрятал в глубине самых непроходимых задних дворов и за самыми непроницаемо-мутными оконцами тех своих дочерей, которые могли бы вблизи или издали напомнить образы Иорданса и Рубенса; скупясь на золото, он расточал черное дерево.
Взбешенный этим безмолвным издевательством, Тибурций бежал от него в музеи и картинные галереи. Фламандский Олимп вновь засиял перед его глазами. Каскады волос снова струили рыжеватые мелкие волны с трепещущими в них крупинками золота и света; плечи аллегорических фигур вновь ожили перед ним, блистая своей серебристой белизной ярче прежнего; лазурь глаз стала еще прозрачней, щеки цвели румянцем, походя на пучки гвоздик; розовая дымка сделала теплее голубоватый тон колен, локтей и пальцев всех этих белокурых богинь; глянцевые, будто муаровые, блики, алые отблески света скользили, играя, по дородным, округлым телам; под дыханьем невидимого ветра вздувались синевато-серые мантии, взлетали ввысь, в лазоревую мглу; свежая и плотская поэзия Нидерландов открылась во всей своей сути нашему восторженному страннику.
Но он не мог довольствоваться лицезрением красавиц на полотнах. Он приехал за живым, реальным типом женщины. Уже довольно давно духовной пищей ему служила поэзия слова и красок, и он мог бы заметить, что общение с абстракциями не слишком питательно. Разумеется, куда проще было бы остаться в Париже и влюбиться, как все, в хорошенькую, или даже некрасивую, женщину; но Тибурций не понимал Человека в подлиннике, поэтому читал его только в переводах. Он очень тонко разбирался во всех разновидностях людей, воссоздаваемых в творениях великих мастеров, но, встретив прототипы этих людей на улице или в обществе, он бы их не заметил; словом, будь он художником, он рисовал бы заставки к стихам поэтов; будь он поэтом, он писал бы стихи о картинах художников. Искусство покорило его, когда он был еще совсем молод, оно его испортило и исковеркало; при наших чрезмерно утонченных нравах, когда мы чаще соприкасаемся с произведениями рук человеческих, чем с созданиями природы, такие характеры распространены гораздо больше, чем принято думать.
У Тибурция мелькнула мысль — не войти ли в сделку с совестью, и он высказал такое подловатое и вероотступническое соображение:
— А ведь каштановый цвет волос тоже недурен…
Он посмел даже признаться, — предатель он эдакий, негодяй, бессовестный человек! — что черные глаза, живые и искрящиеся, бывают очень хороши. Правда, нужно сказать в его оправдание, что он обрыскал — и притом без малейшего результата — целый город, население которого он имел все основания считать почти поголовно белокурым. Ему позволительно было немного и приуныть.
Но в ту минуту, когда он мысленно произносил эти кощунственные слова, навстречу ему, из-под мантильи, блеснул пленительный синий взор и исчез, точно блуждающий огонек, за углом, у площади Меир.
Тибурций ускорил шаг, но ничего не увидел; перед ним простиралась во всю свою длину пустынная улица. Мимолетное видение скользнуло, вероятно, в один из соседних домов или скрылось в каком-нибудь неведомом проулке; разочарованный своей неудачей, Тибурций обозрел колодезь, украшенный железными волютами, которые ковал художник-кузнец Квентин Метсю, затем с горя решил осмотреть собор; собор оказался сверху донизу выкрашен клеевой краской омерзительного канареечного цвета. К счастью, деревянная резная кафедра работы Вербрюггена с орнаментом в виде ветвей, густо усыпанных птицами, белками, распустившими хвост веером индюками, со всем этим чрезмерным зоологическим великолепием, окружавшим Адама и Еву в земном раю, искупала изяществом своей конструкции и совершенством деталей все остальное, измаранное клеевой краской; к счастью, гербы знатных фамилий, картины Отто Вениуса, Рубенса и Ван-Дейка несколько скрадывали эту омерзительную окраску, столь милую буржуазии и духовенству.
На плитах каменного пола, поодаль друг от друга, стояли на коленях молящиеся бегинки; но в пылу благочестия они так низко склонялись над своими молитвенниками с красным обрезом, что было трудно различить их черты. Впрочем, святость места и ветхозаветный облик богомолок отняли у Тибурция охоту продолжать свои изыскания.
Пять-шесть англичан разглядывали картины, еще не отдышавшись после подъема и спуска по четыремстам семидесяти ступенькам лестницы на колокольню, во все времена года заснеженную стаями белых голубей, отчего она напоминает альпийскую горную вершину; лишь вполуха внимая ученым разглагольствованиям чичероне, англичане искали в своих путеводителях имя названного художника, дабы по ошибке не восхититься не тем, чем следует, и перед каждым холстом повторяли с неколебимым хладнокровием:
— It is a very fine exhibition. [31]
У них были квадратные лица, а внушительное расстояние между носом и подбородком свидетельствовало о чистоте расы этих британцев. Их спутница оказалась той самой англичанкой, которую Тибурций видел подле королевского дворца; она была в тех же зеленых ботинках на шнурках и все в тех же рыжих буклях. Разуверившись в светлокудрости Фландрии, Тибурций чуть-чуть не послал англичанке испепеляюще-пламенный взгляд; но тут ему, очень кстати, пришли на память водевильные куплеты о коварном Альбионе.
В честь этих посетителей, столь явно британских, что каждое их движение сопровождалось звоном гиней, причетник распахнул створки, за которыми три четверти года скрываются два чудесных творения Рубенса: «Воздвиженье креста» и «Снятие с креста».
«Воздвиженье креста» — произведение совсем особое; когда Рубенс его писал, он бредил Микеланджело. Рисунок здесь резкий, размашистый, яростно-выразительный, в духе римской школы; напряжены все мускулы, вырисовывается каждая кость, каждый хрящ, сквозь гранитное тело проступают стальные жилы. Это уже не тот радостный багрянец, которым антверпенский художник беспечно кропит свои бесчисленные творения, это итальянский бистр, рыжевато-бурый, предельно густой; палачи Христа — великаны со слоновыми телами, тигриными мордами, по-звериному жестокие; даже на самого Христа распространяется эта гиперболизация; он скорее напоминает Милона Кротонского, которого вздернули на дыбу его соперники-атлеты, чем бога, добровольно пожертвовавшего собою во искупление человечества. Фламандского тут ничего нет, разве что лающий в углу картины большой снейдеровский пес.
Когда же отворились створки, прикрывающие «Снятие с креста», у ослепленного Тибурция закружилась голова, будто он заглянул в зияющую бездну света: прекрасный лик Магдалины победоносно сверкал в океане золота, и казалось, глаза ее пронизывают лучами свинцовый и мглистый воздух, сочившийся сквозь узкие готические окна. Все вокруг куда-то пропало, воцарилась полная пустота; квадратные англичане, красноволосая англичанка, фиолетовый причетник — ничего этого он уже не замечал.
Этот увиденный им лик был для Тибурция откровением свыше; с глаз его словно пелена спала, он стоял лицом к лицу со своей затаенной мечтою, со своей невысказанной надеждой; неуловимый образ, за которым он гонялся со всей страстью влюбленного воображенья и частицу которого ему удавалось заметить лишь мельком — то профиль, то краешек платья, тотчас исчезавшие, — своевольная и жестокая химера, чьи беспокойные крылья всегда наготове, — была здесь, не убегала больше, недвижная в сиянии своей красоты. Великий мастер скопировал образ предчувствуемой и желанной возлюбленной, таимый в сердце Тибурция; Тибурцию казалось, что он сам написал эту картину; рука гения уверенно и четко нарисовала то, что у него было только неясным наброском, и облекла в лучезарные краски смутную мечту о неведомом. Тибурций узнавал это лицо, хотя никогда его не видел.
Он стоял, безмолвный, ушедший в себя, бесчувственный, как в столбняке, не мигая, погрузив взгляд в бездонный взор великой и раскаявшейся грешницы.
Ступня Христа бескровно-белая, чистая и матовая, как церковная облатка, безжизненно и вяло, со всей реальностью смерти, лежала на золотистом плече святой, точно на скамеечке из слоновой кости, которую великий мастер подставил трупу бога, снимаемому с древа искупления. Тибурций позавидовал Христу: чтобы испытать такое счастье, он бы принял любую муку. Утишить его зависть не могла и синеватая белизна мертвого тела. И он был глубоко уязвлен тем, что Магдалина не обратила на него свой лучистый и ясный взор, в котором переливались алмазы света и жемчуга скорби; исступленное и скорбное упорство этого взгляда, окутывавшего тело возлюбленного саваном нежности, казалось Тибурцию оскорбительным, высочайшей несправедливостью. Он так хотел бы, чтоб она чуть заметным движением дала ему понять, что тронута его любовью. Он уже забыл, что стоит перед картиной — столь быстро страсть готова поверить, что пыл ее разделяют даже предметы, неспособные его ощутить. Когда статуя, изваянная Пигмалионом, не ответила ему лаской на ласку, он, наверное, изумился и нашел, что это очень странно; не меньше был сражен холодностью своей нарисованной красавицы и Тибурций.
Коленопреклоненная, в атласном зеленом платье, ниспадавшем широкими, пышными складками, она не отрывала глаз от Христа с каким-то скорбным сладострастьем, точно любовница, жаждущая вдосталь наглядеться на обожаемое лицо, которое ей нельзя будет больше увидеть; пряди рассыпавшихся волос окаймили блестящей бахромой ее плечи; случайно заблудший солнечный луч озарил теплую белизну шейной косынки и бледно-палевый мрамор рук; в его мерцающем свете чудилось, что грудь ее вздымается и трепещет, как живая; из глаз Магдалины капали слезы и скатывались по щекам, будто настоящие.
Тибурцию померещилось вдруг, что она встает и сходит с холста.
Но внезапно настала тьма: видение померкло.
Англичане ушли, сказав: «Very well, a pretty picture», [32]— и причетник, которому надоело ждать, пока Тибурций оторвется от картины, затворил створки и потребовал положенной платы. Тибурций отдал ему все, что было у него в кармане; влюбленные щедры с дуэньями, а антверпенский причетник был дуэньей Магдалины, и Тибурций, помышляя уже о следующем свидании, очень хотел заручиться его благосклонностью.
Ни исполинский святой Христофор, ни отшельник с фонарем, написанные на внешней стороне створок, хоть это и значительные произведения искусства, никак не могли утешить Тибурция, когда перед ним заперли ослепительное святилище, где гений Рубенса сверкает, как дароносица, усыпанная драгоценными каменьями.
Он вышел из церкви, ужаленный в самое сердце зазубренной стрелой неутолимой любви; он обрел наконец страсть, которую искал, но совершаемый им грех нес в себе и возмездие; он слишком страстно любил живопись, он был осужден любить картину. Природа, покинутая им ради искусства, жестоко отомстила; даже самый робкий влюбленный, находясь рядом с самой добродетельной женщиной, всегда сохраняет в уголке сердца тайную надежду; Тибурций же был уверен в неодолимости своей возлюбленной и твердо знал, что никогда не будет счастлив; поэтому его страсть была истинной, была страстью необычайной, нелепой и способной на все; а главное, она блистала полнейшим бескорыстием.
Но не будем потешаться над любовью Тибурция, — разве мы мало встречали людей, страстно влюбленных в женщину, которую они видели только в раме театральной ложи и которой они никогда не сказали ни слова, чей голос, даже тембр его, они никогда не узнали бы? Разве эти люди разумнее нашего героя, и может ли их неосязаемый идол сравниться с Магдалиной Антверпенской?
Тибурций ходил с загадочным и гордым видом, словно любовник после первого свидания. Его приятно удивляла острота этого ощущения, — он, воспринимавший все в жизни только мозгом, сейчас почувствовал, что у него есть сердце; это было ново: вот почему он целиком отдался обаянию этого, еще не испытанного впечатления; живая женщина его бы так не волновала. Неестественного человека может взволновать только явление неестественное; они гармонируют друг с другом, истинно жизненное было бы ему несозвучно. Тибурций, как мы уже говорили, много читал, много видел, много думал и мало чувствовал; его увлечения были чисто головными, и ниже галстука страсть его почти никогда не опускалась; но на этот раз он был влюблен по-настоящему, как школяр; ослепительный образ Магдалины реял пред ним, расплываясь радужными пятнами, как будто Тибурций смотрел на солнце; мельчайшая складочка, самая незаметная деталь запечатлелись в его памяти, картина неотступно стояла перед его глазами. Он всерьез обдумывал способы оживить эту бесчувственную красавицу и заставить ее выйти из рамы; он вспомнил Прометея, который похитил небесный огонь, чтобы одухотворить свои безжизненные творенья; Пигмалиона, нашедшего способ придать нежность и теплоту мрамору; он додумался до того, что решил погрузиться в бездонный океан оккультных наук и открыть такое чудотворное средство, которое оживило бы и одело плотью этот призрак жизни. Он бредил наяву, он просто спятил: вам, разумеется, ясно, что он был влюблен.
А разве вас самих, если даже вы не доходили до такого исступления, разве вас не охватывало чувство невыразимой грусти в галерее старинных мастеров при мысли, что красавиц, изображенных на их картинах, уже более нет? Разве вам не хотелось вернуть к жизни все эти бледные и безмолвные образы, которые как будто о чем-то печально мечтают на позеленевшем ультрамарине или на угольно-черном фоне? Эти искристые глаза, переливающиеся живым блеском под флером ветхости, были написаны с натуры, с какой-нибудь юной принцессы или прекрасной куртизанки, от которых не осталось уже ничего, ни крупинки праха; эти губы, приоткрывшиеся в нарисованной улыбке, напоминают о живых улыбках, навсегда отлетевших. А ведь правда же, какая жалость, что рафаэлевские, корреджиевские, тициановские женщины — всего лишь бесплотные тени! И почему модели этих мастеров не получили право на бессмертие, как их творения? Сераль самого сладострастного султана померк бы перед тем, который можно было бы составить из портретов одалисок, и, право, жаль, что столько красавиц потеряно невозвратно.
Каждый день Тибурций ходил в собор и самозабвенно созерцал свою возлюбленную Магдалину и каждый вечер уходил оттуда печальный, влюбленный и безумный — пуще прежнего.
Не раз бывало, что, и не питая любви к картинам, человек с благородным сердцем испытывал такие же страдания, как и наш друг, потому что хотел вдохнуть свою душу в свою угрюмую богиню, которая была только призрачным подобием жизни и понимала внушенную ею страсть не больше, чем написанная маслом фигура.
Вооружившись сильным биноклем, наш влюбленный изучил свою красавицу вплоть до самых неуловимых особенностей письма ее творца. Он любовался тонкостью грунтовки, прочностью и мягкостью красок, мощью мазка и силой рисунка, как иной любуется бархатистой кожей и цветущим телом любовницы; якобы оттого, что ему хочется поближе рассмотреть работу Рубенса, он выпросил у своего приятеля-причетника лестницу и, трепеща от любви, коснулся дерзкой рукой плеча Магдалины. Он изумился, ощутив под пальцами не мягкое, нежное тело женщины, а жесткую, шершавую, как терка, поверхность, которую вдоль и поперек исходила, оставив рубцы и вмятины, буйная кисть неистового мастера. Тибурций был очень огорчен этим открытием, но, едва спустился на пол, снова оказался во власти иллюзии.
Две недели с лишком провел Тибурций в таком состоянии высокой одержимости, простирая истомленные руки к своей химере, моля небо о чуде. В минуты просветления он смирялся и ходил по городу, ища ту, которая своим обликом хоть сколько-нибудь приближалась к его идеалу, но поиски ни к чему не приводили, потому что нелегко, блуждая по улицам и городским паркам, найти такую жемчужину.
И все же однажды вечером на углу площади Меир он снова встретил пленительно синий взор, о котором мы уже рассказывали: на этот раз видение скрылось не так быстро, и Тибурций успел увидеть прелестное лицо, обрамленное густыми светлыми волосами, и ясную улыбку на несравненно свежих устах. Она ускорила шаг, когда почувствовала, что кто-то идет за ней следом, однако Тибурцию удалось, держась на некотором расстоянии, заметить, что она остановилась перед очень милым стареньким фламандским домиком, бедным, но добропорядочным с виду. Отворили ей не сразу, и она, движимая, конечно же, бессознательным женским кокетством, на секунду оглянулась, чтобы посмотреть, не отпугнула ли она незнакомца, заставив его проделать столь длинный путь. И Тибурций, в каком-то мгновенном провидении совершенства, вдруг понял, что она поразительно похожа на Магдалину.
ГЛАВА III
Дом, в который вошла стройная женская фигурка, носил на себе отпечаток чисто патриархального, фламандского простодушия; он был коричневато-розовый, с белыми полосками вдоль швов каменной кладки; конек на крыше с уступами по краям, образующими лестницы, слуховые окошки с волютами; импост над входной дверью, на котором с поистине допотопной безыскусственностью изображены были похождения Ноя, ставшего посмешищем для своих сыновей; гнездо аиста; голуби, чистившие перышки на солнце, — все это довершало характерную наружность домика, как две капли воды похожего на одно из тех строеньиц, что так часто встречаются на картинах Ван-дер-Гейдена или Тенирса.
Шаловливо вьющиеся зеленые плети хмеля скрашивали общий вид этого жилища, которое могло бы показаться слишком чинным и слишком опрятным. Нижние окна огораживала полукруглая решетка, а на двух первых оконных рамах висели квадратные тюлевые занавески, густо расшитые, на брюссельский манер, пышными букетами цветов; в промежутке между дугою решетки и окном красовались два горшка из китайского фаянса с чахлыми, явно больными гвоздиками, как ни заботилась о них хозяйка, ибо это, верно, она, чтобы поддержать никнущие головки, придумала подпорки для них из игральных карт и довольно сложное устройство, похожее на крохотные строительные леса, из ивовых прутиков. Тибурций приметил эту деталь, которая говорила о безгрешной и скромной жизни — настоящей поэме юности и чистоты.
Он прождал два часа, однако прекрасная Магдалина с синим взором больше не появилась, из чего он и заключил вполне резонно, что она здесь живет; так оно и было; оставалось всего лишь знать ее имя, завязать знакомство и заслужить ее любовь — сущие пустяки. Записному ловласу понадобилось бы на это минут пять; но наш славный Тибурций был не ловлас, напротив: дерзал в мечтах, робел, когда требовалось приступить к делу. Способность переходить от общего к частному у него совершенно отсутствовала, и в любовных делах он до крайности нуждался в честном Пандаре, который выхвалял бы его достоинства и устраивал бы ему свидания. Но уж если Тибурций разойдется, он мог быть и красноречив; декламировал довольно смело томные тирады и играл роль влюбленного не хуже, чем провинциальный первый любовник; вот только, в отличие от Пти-Жана, выступавшего обвинителем пса Ситрона, самое трудное для него было — начать.
А посему мы вынуждены признаться, что бедняга Тибурций плавал в пучине неизвестности и, чтобы приблизиться к своей богине, сочинял один за другим разные стратегические планы, хитроумнее стратагем Полибия. И не придумал ничего лучшего, чем поджечь дом, подобно Клеофасу из «Хромого беса», дабы таким путем получить возможность вынести свою инфанту из пламени и засвидетельствовать перед ней свою отвагу и преданность; потом все же он сообразил, что любой пожарный, более привычный бегать по горящим стропилам, его опередит, да к тому же такой способ знакомиться с хорошенькой женщиной предусмотрен Уголовным кодексом.
Рубенс «Снятие с креста»