Воскресное чтение. Редьярд Джозеф Киплинг, рассказы

(чтение Елены Блонди)

БЕЗУМИЕ РЯДОВОГО ОРТЕРИСА

О чем я мечтал с пересохшим ртом?
О чем я просил судьбу под огнем?
О чем помолюсь я перед концом?
О том,
Чтоб рядом стоял дружок.
Со мной он разделит воды глоток,
Глаза по смерти закроет мне,
Домой отпишет моей родне,
Дружка да пошлет нам бог!
Казарменная баллада
Перевод Ю Корнеева

Мои друзья Малвени и Ортерис однажды собрались поохотиться. Лиройд все еще лежал в лазарете, оправляясь после лихорадки, которую подхватил в Бирме. Они послали за мной и не на шутку разобиделись, когда я прихватил с собой пива в количестве почти достаточном, чтобы удовлетворить двоих рядовых линейного полка и меня.
— Мы вас не из корысти приглашали, сэр, — с укоризной сказал Малвени. Мы ведь и так рады вас видеть.
Ортерис поспешил спасти положение:
— Ну уж раз принес, не откажемся. Что мы с тобой за гуси такие, мы просто два пропащих томми, брюзга ты ирландская. За ваше здоровье!
Мы проохотились все утро и подстрелили двух одичавших собак, четырех мирно сидевших на ветке зеленых попугаев, одного коршуна около площадки, где сжигали трупы, одну удиравшую от нас змею, одну речную черепаху и восемь ворон. Добыча была богатая. Гордые, мы уселись на берегу реки перекусить воловьим мясом и солдатским хлебом, как выразился Малвени, и, в ожидании очереди на единственный имевшийся у нас складной нож, постреливали наугад по крокодилам… Выпив все пиво, мы побросали бутылки в воду и открыли по ним пальбу. Потом ослабили пояса, растянулись на теплом песке и закурили. Продолжать охотиться нам было лень.

Ортерис, лежа на животе и подперев голову кулаками, испустил тяжелый вздох. Потом тихо выругался в пространство.
— С чего это?—спросил Малвени. — Недопил, что ли?
— Вспомнил Тоттнем-Корт-роуд и одну девчонку в тех краях. Здорово она мне нравилась. Эх, проклятая жизнь солдатская!
— Ортерис, сынок, — торопливо перебил его Малвени, — не иначе, ты расстроил себе нутро пивом. У меня у самого так бывает, когда печенка бунтует.
Ортерис, пропустив мимо ушей слова Малвени, медленно продолжал:
— Я томми, пропащий томми, томми за восемь ан, ворюга-собачник томми с номером взамен порядочного имени. Какой от меня прок? А останься я дома -женился бы на той девчонке и держал бы лавочку на Хэммерсмит Хай: «С. Ортерис, набивает чучела». В окошке у меня была бы выставлена лисица, как на Хейлсбери в молочной, имелся бы ящичек с голубыми и желтыми стеклянными глазами, и женушка звала бы: «В лавку! В лавку!», когда зазвонит дверной колокольчик. А теперь я просто томми, пропащий, забытый богом, дующий пиво томми. «К ноге — кругом — вольно! Смирно! Приклады вверх! Первая шеренга напра-, вторая нале-во! Шагом марш! Стой! К ноге! Кругом! Холостыми заряжай!» И мне конец.
Ортерис выкрикивал обрывки команд погребальной церемонии.
— Заткнись! — заорал Малвени. — Палил бы ты над могилами хороших людей, сколько мне приходилось, так не повторял бы попусту этих слов! Это хуже, чем похоронный марш в казармах свистеть. Налился ты до краев, солнце не жарит — чего тебе еще надо? Стыдно мне за тебя. Ничуть ты не лучше язычника — команды всякие, глаза стеклянные, видишь ли… Можете вы урезонить его, сэр?
Что я мог поделать? Разве мог указать Ортерису на какие-то прелести солдатской жизни, о которых он сам не знал? Я не капеллан и не субалтерн, а Ортерис имел полное право говорить что вздумается.
— Пусть его, Малвени, — сказал я. — Это все пиво.
— Нет, не пиво! — возразил Малвени. — Уж я-то знаю, что будет. На него уже накатывало, ох как худо, кому и знать, как не мне, — я ведь парня люблю.
Мне опасения Малвени показались необоснованными, но я знал, что он по-отечески заботится об Ортерисе.
— Не мешайте, дайте душу излить, — как будто в полузабытьи произнес Ортерис. — Малвени, ты разве запретишь твоему попугаю орать в жаркий день, когда клетка ему розовые лапки жжет?
— Розовые лапки! Это у тебя, что ли, розовые лапки, буйвол? Ах ты,-Малвени весь собрался, готовясь к сокрушительной отповеди, — ах ты слабонервная девица! Розовые лапки! Сколько бутылок с ярлыком Басса выдуло наше сбесившееся дитятко?
— Басс ни при чем, — возразил Ортерис — Тут кое-что погорчее. Тоска у меня, домой хочу!
— Нет, вы слышите! Да он поплывет домой в мундире без погон не позже, как через четыре месяца!
— Ну и что? Все едино! Почем ты знаешь, может, я боюсь сдохнуть раньше, чем получу увольнительные бумаги.
Он опять принялся нараспев повторять погребальные команды.
С этой стороной характера Ортериса я еще не был знаком, однако для Малвени она, очевидно, не была новостью, и он относился к происходившему весьма серьезно. Пока Ортерис бормотал, уронив голову на руки, Малвени шепнул мне:
— С ним всегда этак бывает, когда его допекут младенцы, из которых нынче сержантов делают. Да и от безделья бесится. Иначе от чего еще — ума не приложу.
— Ну и что тут страшного? Пусть выговорится.
Ортерис начал петь веселенькую пародию на «Шомпольный корпус», полную убийств, сражений и внезапных смертей. При этом он глядел за реку, и лицо его показалось мне чужим. Малвени сжал мне локоть, чтобы надежнее привлечь внимание.
— Что страшного? Да все! С ним вроде припадка. Я уже видал, все наперед знаю. Посреди ночи вскочит он с койки и пойдет к пирамиде свое оружие шарить. Потом подкрадется ко мне и скажет: «Еду в Бомбей. Ответь за меня на утренней перекличке». Тут мы с ним бороться начнем, не раз так бывало, он — чтоб сбежать, а я — чтоб его удержать, и оба угодим в штрафную книгу за нарушение тишины в казармах. Уж я его и ремнем лупил, и башку расшибал, и уговаривал, но когда на него найдет — все без толку. А ведь когда мозги у него в порядке, лучше парня не сыщешь. И ночка же сегодня будет!.. Только бы он в меня не стрельнул, когда я подыматься буду, чтоб его с ног сбить. Вот о чем я молю денно и нощно.
Этот рассказ представил дело в менее приятном свете и вполне объяснил тревогу Малвени. Он попытался было вывести Ортериса из припадка и громко крикнул (тот лежал поодаль):
— Эй ты, бедняга с розовыми лапками и стеклянными глазками! Переплывал ты Иравади ночью, как подобает мужчине, или прятался под кроватью, как в тот раз при Ахмед-Кхеле?
Это было одновременно грубое оскорбление и заведомая ложь — Малвени явно затевал ссору. Но на Ортериса словно столбняк нашел. Он ответил медленно, без всякого раздражения, тем же размеренно-певучим голосом, каким выкрикивал погребальные команды:
— Сам знаешь, я переплывал Иравади ночью, когда город Лангтангпен брали, нагишом переплывал и ничего не боялся. А где я был при АхмедКхеле, ты тоже знаешь, и еще четыре проклятущих патана знают. Но тогда был крайний случай, про смерть я и не думал. А теперь я стосковался по дому, и все тут! Не то чтобы я к мамочке хотел — меня дядя вырастил, — нет, я по Лондону стосковался. По всяким там его звукам, по знакомым местам, по вони лондонской. Под Воксхолл-бридж всегда апельсиновой кожурой, асфальтом и газом пахнет. Проехать бы по железной дороге в Боксхилл с девчонкой на коленях и с новенькой глиняной трубкой в зубах. А огни на Стрэнде! Всех-то ты знаешь в лицо, и фараон — твой старый друг, подберет тебя пьяного, как, бывало, подбирал раньше, когда ты еще грязным мальчишкой валялся под темными арками неподалеку от Темпла. Ни тебе караула, будь он проклят, ни тебе раскрошенных скал, ни тебе хаки — ты сам себе хозяин, глазей со своей девчонкой на то, как Общество спасания вылавливает утопленников из Серпентайна по воскресным дням. И все-то я оставил, чтобы служить Вдове за морем, а тут и баб нет, я выпивки путевой нет, и смотреть не на что, делать нечего, говорить не о чем, чувствовать нечего и думать не о чем. Господь с тобой, Стэнли Ортерис, ты глупей всех дураков в полку, считая и Малвени! Вдова сидит себе дома в золотой короне, а ты торчишь тут, Стэнли Ортерис, собственность Вдовы, отпетый болван!
Он повысил к концу голос и завершил монолог шестиэтажной англо-туземной бранью. Малвени промолчал, но бросил на меня взгляд, словно призывая внести покой во взбудораженную душу Ортериса.
Я вспомнил, как однажды на моих глазах в Равалпинди человека, допившегося до белой горячки, отрезвили, подняв его на смех. В некоторых полках поймут, что я имею в виду. Я подумал, не удастся ли и нам таким же способом отрезвить Ортериса, хотя он и был совершенно трезв. Поэтому я сказал:
— Какая польза ворчать и бранить Вдову?
— Не думал я ее бранить!—отозвался Ортерис. — Упаси бог, чтобы я сказал про нее что плохое, — никогда, если б даже мог сию минуту дать деру.
Я воспользовался удобным моментом.
— Какой толк зря болтать языком? Ну, скажите честно — удрали бы вы прямо сейчас, представься вам случай?
— Ого, еще как! — выпалил Ортерис, вскакивая как ужаленный.
Малвени тоже вскочил.
— Что это вы задумали?
— Помочь Ортерису добраться до Бомбея или до Карачи, куда он пожелает. А вы доложите, что он ускользнул от вас до завтрака, оставив ружье на берегу.
— Мне придется это доложить? — с расстановкой произнес Малвени.-Ладно. Раз уж Ортериса не отговорить, а вы, сэр, друг ему и мне, держите его сторону, то я, Теренс Малвени, клянусь доложить, как вы велите, а я своих клятв не нарушаю. Но так и знай,— он подступил к Ортерису и потряс перед его носом охотничьим ружьем, — попадешься мне еще на дороге — готовь кулаки!
— Будь что будет! — проговорил Ортерис. — Отошнела собачья жизнь. Помогите, сэр. Не дурачьте меня. Дайте мне удрать!
— Раздевайтесь! — приказал я. — Поменяемся одеждой, тогда я скажу, что делать дальше.
Я надеялся, что нелепость моего предложения образумит Ортериса, но он скинул сапоги и мундир едва ли не быстрей, чем я расстегнул ворот рубашки. Малвени схватил меня за руку.
— Он в припадке, сэр, припадок-то еще не прошел. Клянусь честью и душой, нас с вами еще притянут за соучастие в дезертирстве. Подумайте, сэр, двадцать восемь дней нам дадут или пятьдесят шесть, все равно позор -черный позор для него и для меня!
Я никогда не видел Малвени таким взволнованным.
Ортерис, однако, не терял спокойствия; едва мы успели поменяться одеждой и я преобразился в рядового линейного полка, как он отрывисто сказал:
— Так! Продолжайте! Что дальше? Давайте начистоту: что мне делать, чтоб спастись из здешней преисподней?
Я сказал ему, что если он подождет два-три часа у реки, я съезжу верхом в пост и привезу сотню рупий. С этими деньгами он дойдет до ближайшей маленькой станции миль за пять отсюда и там возьмет билет первого класса до Карачи. Зная, что на охоту он ушел без денег, из полка не сразу телеграфируют в приморские порты, а сперва поищут его по туземным деревушкам вдоль реки. А там никому в голову не придет искать дезертира в вагоне первого класса. В Карачи он купит белую пару и постарается сесть на торговый пароход.
Здесь он меня прервал. Ему бы только добраться до Карачи, а дальше он справится сам. Я велел ему дожидаться, не сходя с места, пока стемнеет настолько, что я смогу съездить в поселок, не привлекая внимания моим костюмом. Надо сказать, что господь в своей премудрости вложил в грудь британского солдата, зачастую неотесанного скота, детски доверчивое сердце, чтобы он верил своим офицерам и шел за ними в огонь и воду. Далеко не с такой легкостью он доверяется гражданским лицам, но, раз поверив, верит уже свято, как собака. Я имел честь пользоваться дружбой рядового Ортериса с перерывами более трех лет, и дружба наша была по-мужски честной и прямой. Поэтому он не сомневался, что все, сказанное мною, чистая правда, а не просто слова, брошенные на ветер.
Мы с Малвени оставили его в высокой траве на берегу и, прячась в зарослях, направились к моей лошади. Солдатская рубаха немилосердно царапала мне кожу.
До сумерек пришлось ждать около двух часов. Мы разговаривали об Ортерисе шепотом и напрягали слух, чюбы уловить какие-нибудь звуки с той стороны, где он находился, но не услышали ничего, кроме ветра, свистевшего в высокой траве.
— Сколько я его лупил, — горячо сказал Малвени, — раз чуть до смерти не зашиб. Ну никак из его безмозглой башки помрачения не выбить. Хоть ты тресни! И ведь нельзя сказать, чтобы он от природы был безмозглый, так-то он толковый и покладистый. В чем тут причина? То ли в воспитании дело ведь его никто не воспитывал. То ли в образованности — ее и в помине нет. Вог вы человек ученый, ответьте-ка!
Но мне было не до ответа. Я размышлял, сколько еще продержится Ортерис на берегу и неужели я все-таки буду вынужден сдержать слово и помочь ему дезертировать.
Едва наступила темнота, я с тяжелым сердцем начал седлать лошадь, и тут вдруг до нас донеслись дикие вопли с реки.
Злые духи оставили рядового Ортериса, ? 22639, из роты «Б». Их, как я и надеялся, изгнали одиночество, темнота и ожидание. Мы пустились бегом и увидели, как он в панике мечется в траве — без сюртука (без моего сюртука, разумеется). Он, как помешанный, выкликал наши имена.
Когда мы подбежали к нему, он обливался потом и дрожал, как испуганная лошадь. С превеликим трудом нам удалось его успокоить. Он ныл, что на нем гражданское платье, и хотел немедленно содрать его с себя. Я велел ему раздеться, и мы в одно мгновение вторично поменялись одеждой.
Шорох собственной пропотевшей рубахи и скрип сапог, казалось, привели его в себя. Он прижал ладони к глазам и сказал:
— Что на меня нашло? Я не спятил, солнцем меня не хватило, а вел себя невесть как, и нес невесть что, и натворил… Что я такое натворил?
— Что натворил? — повторил Малвени. — Опозорил себя, хоть это еще полбеды, но ты еще роту «Б» опозорил, а что хуже всего — опозорил меня! А ведь кто как не я учил тебя быть солдатом, когда ты был еще дрянным, плаксивым, неуклюжим новобранцем. Да ты и сейчас не лучше, Стэнли Ортерис!
Ортерис смолчал. Потом рассгегнул тяжелый пояс, утыканный значками полудюжины полков, над которыми одержал победу его собственный полк, и протянул Малвени.
— Драться я с тобой не могу, Малвени, рост не позволяет, — сказал он,—да и все равно ты меня поколотишь. Вот, держи ремень-можешь разрубить меня пополам, если хочешь.
Малвени обернулся ко мне.
— Оставьте нас одних, сэр, нам надо с ним потолковать.
Я оставил их и по дороге домой раздумывал об Ортерисе и о моем приятеле, которого я люблю, рядовом Томми Аткинсе вообще.
Но так ни до чего и не додумался.

В НАВОДНЕНИЕ

Молвит Твид, звеня струей:
«Тилл, не схожи мы с тобой.
Ты так медленно течешь…»
Отвечает Тилл: «И что ж?
Но зато, где одного
Топишь ты в волнах своих,
Я топлю двоих»

Нет, не переправиться нам этой ночью через реку, сахиб. Слыхал я, что сегодня уже снесло одну воловью упряжку, а экка, которую отправили за полчаса до того, как ты пришел, еще не приплыла к тому берегу. А что, разве сахиб спешит? Я велю сейчас привести нашего слона и загнать его в реку, тогда сахиб сам убедится. Эй, ты там, махаут, ну-ка выходи из-под навеса, выводи Рама Першада, и если он не побоится потока, тогда добро. Слон никогда не обманет, сахиб, а Рама Першада разлучили с его другом Кала-Нагом, так что ему самому хочется на тот берег. Хорошо! Очень хорошо! Ты мой царь! Иди, махаутджи, дойди до середины реки и послушай, что она говорит. Очень хорошо, Рам Першад! Ты, жемчужина среди слонов, заходи же в реку! Да ударь его по голове, дурак! Для чего у тебя бодило в руках, а? Чтобы ты им свою жирную спину чесал, ублюдок? Бей! Бей его! Ну что для тебя валуны, Рам Першад, мой Рустам, о ты, моя гора мощи! Иди! Иди же! Ступай в воду!
Нет, сахиб! Бесполезно. Ты же слышишь, как он трубит. Он говорит Кала-Нагу, что не может перейти. Погляди! Он повернул обратно и трясет головой. Он ведь не дурак. Он-то знает, что такое Бархви, когда она злится. Ага! Ну конечно, ты у нас не дурак, сын мой! Салам, Рам Першад, бахадур. Отведи его под деревья, махаут, и смотри покорми его пряностями. Молодец, ты самый великий из слонов. Салам господину и иди спать.
Что делать? Сахибу придется ждать, пока река спадет. А спадет она, если богу будет угодно, завтра утром, а не то так-уж самое позднее-послезавтра. Что же сахиб так рассердился? Я его слуга. Видит бог, не я устроил такой паводок. Что я могу сделать? Моя хижина и все, что в ней есть,— к услугам сахиба. Вот и дождь пошел. Пойдем, мой господин. Ведь река не спадет от того, что ты поносишь ее. В старые времена англичане были не такие. Огненная повозка изнежила их. В старые времена, когда они ездили в колясках и гнали лошадей днем и ночью, они, бывало, и слова не скажут, если река преградит им путь или коляска застрянет в грязи. Они знали — на то воля божья. Теперь все иначе. Теперь огненная повозка идет и идет себе, хотя бы духи всей страны гнались за ней. Да, огненная повозка испортила англичан. Ну посуди сам, что такое один потерянный день, а то даже и два? Разве сахиб торопится на свою собственную свадьбу, что он в такой безумной спешке? Ох! Ох! Ох! Я старый человек и редко вижу сахибов. Прости меня, если забыл, что с ними нужно быть почтительным. Сахиб не сердится?
Его собственная свадьба! Ох! Ох! Ох! Разум старого человека — словно дерево нума. На одном дереве вперемешку и плоды, и почки, и цветы. и увядшие листья прошлых лет. Так и у старика в голове — все перемешано: прошлое, новое и то, что давно позабыто. Сядь на кровать, сахиб, и выпей молока. А может, скажи правду, сахиб хочет отведать моего табачку? Хороший табак. Из Нуклао. Мой сын там служит в армии, так вот он прислал мне оттуда этот табак. Угощайся, сахиб, если только ты знаешь, как обращаться с такой трубкой. Сахиб держит ее, как мусульманин. Вах! Вах! Где он научился этому? Его собственная свадьба! Ох! Ох! Ох! Сахиб говорит, что дело тут ни в какой не в свадьбе. Да разве сахиб скажет мне правду, я ведь всего лишь чернокожий старик. Чего же тогда удивляться, что он так спешит. Тридцать лет ударяю я в гонг на этой переправе, но никогда еще не видел, чтобы хоть один сахиб так спешил. Тридцать лет, сахиб! Это ведь очень много. Тридцать лет тому назад эта переправа была на пути караванов; однажды ночью здесь перешли на ту сторону две тысячи вьючных волов. Ну а теперь пришла железная дорога, гудят огненные повозки, и по этому мосту пролетают сотни тысяч пудов. Да, удивительное дело… А переправа теперь опустела, и нет больше караванов под этими деревьями.
Ну что тебе зря себя утруждать и смотреть на небо. Все равно ведь дождь будет идти до рассвета. Прислушайся! Сегодня ночью валуны на дне реки разговаривают между собой. Послушай их! Они все начисто сдерут с твоих костей, сахиб, попробуй ты перебраться на тот берег. Знаешь, я лучше закрою дверь, чтобы здесь дождем не намочило. Вах!.. Ах! Ух! Тридцать лет на берегу этой переправы. Теперь уж я старик… Да где же это у меня масло для лампы?
Ты уж прости меня, но я по старости сплю не крепче собаки, а ты подошел к двери. Послушай, сахиб. Смотри и слушай. От берега до берега добрых полкоса — даже при свете звезд это видно, — да глубина сейчас десять футов. И сколько бы ты ни сердился, вода от этого не спадет и река не успокоится, как бы ты ни проклинал ее. Ну скажи сам, сахиб, у кого голос громче, у тебя или у реки? Ну прикрикни на нее, может, ты ее и пристыдишь. Лучше ложись-ка ты спать, сахиб. Я знаю ярость Бархви, когда в предгорье идет дождь. Однажды я переплыл поток в паводок; ночь тогда была в десять раз хуже этой, но божьей милостью я спасся тогда от смерти, хоть и был у самых ее ворот.
Хочешь, я расскажу тебе об этом? Вот это хорошие слова. Сейчас, только набью трубку.
С тех пор прошло тридцать лет; я был совсем молодой и только что приехал сюда работать на переправе. Погонщики всегда верили мне, когда я говорил: «Можно переправляться, река спокойна». Как-то я всю ночь напролет напрягал свою спину в речных волнах среди сотни обезумевших от страха волов и переправил их на ту сторону и даже одного копыта не потерял. Покончил с ними и переправил трясущихся людей, и они дали мне в награду самого лучшего вола — вожака стада с колокольчиком на шее. Вот в каком я был почете! А теперь, когда идет дождь и поднимается вода, я заползаю в свою хижину и скулю, как пес. Сила моя ушла от меня. Я теперь старик, а переправа опустела с тех пор, как появилась огненная повозка. А прежде меня называли «Сильнейший с реки Бархви».
Взгляни на мое лицо, сахиб, это лицо обезьяны. А моя рука — это рука старухи. Но клянусь тебе, сахиб, женщина любила это лицо, и голова ее покоилась на сгибе этой руки. Двадцать лет тому назад, сахиб. Верь мне, говорю сущую правду — двадцать лет тому назад.
Подойди к двери и погляди туда через реку. Ты видишь маленький огонек далеко, далеко, вон там, вниз по течению. Это огонь храма. Там святилище Ханумана в деревне Патира. Сама деревня вон там на севере, где большая звезда, только ее не видно за излучиной. Далеко туда плыть, сахиб7 Хочешь снять одежду и попробовать? А вот я плавал в Патиру-и не один, а много раз; а ведь в этой реке водятся крокодилы.
Любовь не знает каст; а иначе никогда бы мне, мусульманину, сыну мусульманина, не добиться любви индусской женщины — вдовы индуса, сестры вождя Патиры. Но так оно и было. Когда Она только что вышла замуж, вся семья вождя отправилась на паломничество в Матхуру. Серебряные ободья были на колесах повозки, запряженной волами, а шелковые занавески скрывали женщину. Сахиб, я не торопился переправить их, потому что ветер раздвинул занавески, и я увидел Ее. Когда они вернулись после паломничества, ее мужа не было. Он умер. И я снова увидел Ее в повозке, запряженной волами. Бог мой, до чего же они глупые, эти индусы! Какое мне было дело, индуска ли она, или джайна, или из касты мусорщиков, или прокаженная, или все это вместе взятое? Я бы женился на ней и устроил бы для нее дом на переправе. Разве не говорит седьмая из девяти заповедей, что мусульманину нельзя жениться на идолопоклоннице? И шииты, и сунниты разве не запрещают мусульманам брать в жены идолопоклонниц? Может, сахиб священник, что он так много знает? А я вот скажу ему то, чего он не знает. В любви нет ни шиитов, ни суннитов, нет запретов и нет идолопоклонников; а девять заповедей — это просто девять хворостин, которые в конце концов сгорают в огне любви. Сказать тебе правду, я бы забрал ее, но как я мог это сделать? Вождь послал бы своих людей, и они палками разбили бы мне голову. Я не боюсь — я не боялся каких-нибудь пяти человек, но кто одолеет половину деревни?
Так вот, по ночам я, бывало, — так уж мы с Ней условились -отправлялся в Патиру, и мы с Ней встречались посреди поля, так что ни одна живая душа ни о чем не догадывалась. Ну, слушай дальше! Обычно я переплывал здесь на ту сторону и шел джунглями вдоль берега до излучины реки, где железнодорожный мост и откуда дорога поворачивала в Патиру. А когда ночи были темные, огни храма указывали мне путь. В этих джунглях у реки полно змей — маленьких карайтов, которые спят в песке. Ее братья, попадись я им в поле, убили бы меня. Но никто ничего не знал — никто, только Она и я; а следы моих ног заносило речным песком. В жаркие месяцы было легко добраться от переправы до Патиры, да и в первые дожди, когда вода поднималась медленно, было тоже нетрудно. Силой своего тела я боролся с силой потока, и по ночам я ел в своей хижине, а пил там, в Патире. Она рассказывала мне, что Ее добивается один мерзавец, Хирнам Сингх — из деревни на той стороне реки, вверх по течению. Все сикхи — собаки, они в своем безумии отказались от табака, этого дара божьего. Я убил бы Хирнама Сингха, приблизься он к Ней. К тому же он узнал, что у Нее есть любовник, и поклялся выследить его. Этот подлец грозил, что, если Она не пойдет с ним, он обо всем расскажет вождю. Что за мерзкие псы эти сикхи!
Как услышал я про это, больше уж без ножа к Ней не плавал. Маленький, острый, он всегда был у меня за поясом. Плохо бы пришлось этому человеку, если бы он встал у меня на пути. Я не знал Хирнама Сингха в лицо, но убил бы всякого, кто встал бы между мной и Ею.
Однажды ночью, в самом начале дождей, я решил плыть в Патиру, хотя река уже была сердитая. Уж такая у Бархви натура, сахиб. За двадцать дыханий с холмов накатилась стена высотой в три фута; пока я развел огонь и стал готовить чапати, Бархви из речушки выросла в родную сестру Джамны.
Когда я отплыл от этого берега, в полумиле вниз по течению была отмель, и я решил плыть туда, чтобы передохнуть там, а потом плыть дальше; я уже чувствовал, как река своими тяжелыми руками тянет меня на дно. Но что не сделаешь в молодости ради Любви! Звезды едва светили, и на полпути к отмели ветка какого-то паршивого кедра прошлась по моему лицу, когда я плыл. Это было признаком сильного ливня у подножья холмов и за ними. Потому что кедр — это крепкое дерево, и его не так-то легко вырвать из склона. Я плыл, плыл быстро, река помогала мне. Но раньше чем я доплыл до отмели, там уже бушевала вода. Вода была внутри меня и вокруг меня, а отмель исчезла; меня вынесло на гребне волны, которая перекатывалась от одного берега к другому. Доводилось ли когда-нибудь сахибу очутиться в бушующей воде, которая бьет и бьет и не дает человеку двинуть ни рукой ни ногой? Я плыл, голова едва над водой, и мне казалось, что всюду, до самого края земли, одна вода, только вода, и ничего больше. И меня несло вниз по течению вместе с плавником. Человек так ничтожно мал во вздутом брюхе потока. А это было — хотя тогда я этого еще не знал — Великое Наводнение, о котором люди еще до сих пор говорят. Во мне все оборвалось, я лежал на спине, словно бревно, и с ужасом ждал смерти. Вода была полна всякой живности, и все отчаянно кричали и выли — мелкие звери и домашний скот, — и один раз я услышал голос человека, который звал на помощь, но пошел дождь, он хлестал и вспенивал воду, и я не слышал больше ничего, кроме рева валунов внизу и рева дождя наверху. Меня все крутило и вертело потоком, и я изо всех сил старался глотнуть воздуха. Очень страшно умирать, когда молод. Видно сахибу отсюда железнодорожный мост? Посмотри, вон огни, это почтовый поезд. Он идет в Пешавар. Мост сейчас на двадцать футов выше воды, а в ту ночь вода ревела у самой решетки моста, и к решетке принесло меня вперед ногами. Но там и у быков сгрудилось много плавника, поэтому меня не сильно ударило. Река только прижала меня, как может прижать сильный человек слабого. С трудом ухватился я за решетку и переполз на верхнюю ферму. Сахиб, рельсы были на глубине фута под водой, и через них перекатывались бурлящие потоки пены! По этому ты сам можешь судить, какой это был паводок. Я ничего не слышал и не видел. Я мог только лежать на ферме и судорожно хватать воздух.
Через некоторое время ливень кончился, в небе снова появились омытые дождем звезды, и при их свете я увидел, что не было края у черной воды и вода поднялась выше рельсов. Вместе с плавником к быкам прибило трупы животных; некоторые животные застряли головой в решетке моста. были еще и живые, совсем изнемогающие, они бились и пытались забраться на решетку, -тут были буйволы, коровы, дикие свиньи, один или два оленя и змеи и шакалы — всех не перечесть. Их тела казались черными с левой стороны моста, самых маленьких из них вода протолкнула через решетку, и их унесло потоком.
А потом звезды исчезли, и с новой силой полил дождь, и река поднялась еще больше; я почувствовал, что мост стал ворочаться, как ворочается во сне человек, перед тем как проснуться. Мне не было страшно, сахиб. Клянусь тебе, мне не было страшно, хотя ни в руках моих, ни в ногах больше не было силы. Я знал, что не умру, пока не увижу Ее еще раз. Но мне было очень холодно, и я знал, что мост снесет.
В воде появилась дрожь, как бывает, когда идет большая волна, и мост поднял свой бок под натиском этой набегающей волны так, что правая решетка погрузилась в воду, а левая поднялась над водой. Клянусь бородой, сахиб, бог видит, я говорю сущую правду! Как в Мирзапуре накренилась от ветра баржа с камнями, так перевернулся и мост Бархви. Было так, а не иначе.
Я соскользнул с фермы и очутился в воде; позади меня поднялась волна разъяренной реки. Я слышал ее голос и визг средней части моста в тот момент, когда он стронулся с быков и затонул, а дальше я не помнил ничего и очнулся уже в самой середине потока. Я вытянул руку, чтобы плыть, и что же! Она коснулась курчавой головы человека. Он был мертв, потому что только я, Сильнейший с Бархви, мог выжить в этой борьбе с рекой. Умер он дня два тому назад, его уже раздуло, и он всплыл. И он оказался спасением для меня. И тогда я засмеялся. Я был уверен, что увижу Ее, что со мной ничего не случится. Я вцепился пальцами в волосы этого человека, потому что очень устал, и мы вместе двинулись по бурлящей реке — он мертвый, я живой. Без этой помощи я бы утонул: холод пронизывал меня до мозга костей, а все мое тело было изодрано и пропиталось водой. Но он не знал страха, он, познавший всю силу ярости реки; и я дал ему плыть туда, куда он захочет. Наконец мы попали в течение бокового потока, который мчался к правому берегу, и я стал яростно бить ногами, чтобы приплыть туда. Но мертвеца тяжело раскачивало в бурлящем потоке, и я боялся, как бы он не зацепился за какую-нибудь ветку и не пошел ко дну. Мои колени задевали верхушки тамариска, и я понял, что поток несет нас над посевами, и через некоторое время я опустил ноги и почувствовал дно — край поля, а потом мертвец застрял на холмике под фиговым деревом, и я, полный радости, вытащил свое тело из воды.
Знает ли сахиб, куда принесло меня потоком? К холмику, который был вехой на восточной границе деревни Патира. Не куда-нибудь еще! Я вытащил мертвеца на траву за ту услугу, которую он мне оказал, и еще потому, что не знал, не понадобится ли он мне опять. А потом я пошел, трижды прокричав, как шакал, к условленному месту встречи, недалеко от коровника вождя. Но моя Любовь была уже там и рыдала. Она боялась, что паводком снесло мою хижину у переправы на Бархви. Когда я тихо вышел из воды, которая была мне по щиколотку, Она подумала, что это привидение, и чуть не убежала, но я обхватил Ее руками и — я был отнюдь не привидение в те дни, хотя теперь я старик. Ха! Ха! Высохший кукурузный початок, по правде сказать. Маис без сока. Ха! Ха!*
* Я с грустью должен заметить, что смотритель переправы на Бархви несет ответственность за два очень скверных каламбура — Р. Киплинг.
Я поведал Ей, как сломался мост через Бархви, и Она сказала, что я больше чем простой смертный, потому что никому не дано переплыть Бархви во время паводка и потому что я видел то, что никогда еще раньше не видел ни один человек. Держась за руки, мы подошли к холмику, где лежал мертвец, и я показал Ей, с чьей помощью я переплыл реку. Она посмотрела на труп при свете звезд — была вторая половина ночи, но еще не светало, — закрыла лицо руками и стала кричать: «Это же Хирнам Сингх!» Я сказал: «Мертвая свинья полезнее, чем живая, моя Любимая». И Она ответила: «Конечно, ведь он спас самую дорогую жизнь для моей любви. Но все равно, ему нельзя оставаться здесь, потому что это навлечет позор на меня». Тело лежало ближе чем на расстоянии выстрела от Ее двери.
Тогда я сказал, перекатывая тело руками: «Бог рассудил нас, Хирнам Сингх, он не хотел, чтобы твоя кровь была на моей совести. А теперь — пусть я и совершаю грех и лишаю тебя гхата сожжения — ты и вороны делайте что хотите». И тогда я столкнул его в воду, и его понесло течением, а его черная густая борода раскачивалась, как проповедник на кафедре. И больше я не видел Хирнама Сингха.
Мы с Ней расстались перед рассветом, и я пошел той частью джунглей, которая не была затоплена. При свете дня я увидел, что я совершил в темноте, и все мое тело обмякло. Я увидел, что между Патирой и деревьями на том берегу было два коса разъяренной вспененной воды, а посредине торчали быки моста Бархви, похожие на челюсти старика со сломанными зубами. На воде не было никакой жизни — ни птиц, ни лодок, — одни только трупы, несметное множество волы, и лошади, и люди, — а река была краснее, чем кровь, от глины с подножья холмов. Никогда еще раньше не видел я такого паводка и никогда больше с того года не видел ничего подобного, и, о сахиб, никогда еще ни один человек в жизни не совершил того, что совершил я. В этот день я не мог и думать о возвращении. Ни за какие земли вождя сейчас, при свете, не отважился бы я снова на это страшное дело. Я прошел один кос вверх по течению, до дома кузнеца, и сказал ему, что паводком меня смыло из моей хижины, и мне дали поесть. Семь дней жил я у кузнеца, пока не приплыла лодка и я не смог возвратиться домой. Но дома не было — ни стен, ни крыши -ничего, только немного вязкой грязи. По этому ты, сахиб, суди сам, как высоко поднялась река.
Так было предначертано, что мне не суждено было умереть ни у себя дома, ни посередине Бархви, ни под обломками моста через Бархви, потому что бог послал мне Хирнама Сингха, уже два дня как мертвого, хотя я и не знал, как и от чего умер этот человек, чтобы служить мне поплавком и поддержкой. Все эти двадцать лет Хирнам Сингх в аду, и для него мысль об этой ночи — самая ужасная из всех пыток.
Послушай, сахиб, голос реки изменился. Она собирается уснуть до зари, а до зари остается только час. С рассветом она спадет. Откуда я знаю? Да разве, если я пробыл здесь тридцать лет, я не знаю голос реки, как отец знает голос сына? С каждой минутой голос у нее все менее и менее сердитый. Я поклянусь, что через час, от силы через два, уже не будет никакой опасности. А за утро я не могу отвечать. Поторопись, сахиб! Я позову Рама Першада, и на этот раз он не повернет назад. Багаж хорошо обвязан брезентом? Эй, махаут, ты, тупица, слона для сахиба! И скажи им там, на том берегу, что днем переправы не будет. Деньги? Нет, сахиб. Я не из таких. Нет, нет, не возьму даже на леденцы ребятишкам. Посмотри сам, дом мой пуст, а я уж старик.
Иди, Рам Першад! Ну! Удачи тебе, сахиб.

ДОЧЬ ПОЛКА

Джейн Хардинг, обвенчалась ты
С сержантом в Олдершоте
И с ним моря переплыла
На славном нашем флоте.
(Хор):
Знакома ль вам Джейн Хардинг,
Джейн Хардинг,
Джейн Хардинг,
Джейн Хардинг, та, которой мы
Гордимся в нашей роте?
Старая казарменная баллада

— Если джентльмен не умеет танцевать черкесский танец, так нечего ему и соваться, другим мешать.
Так сказала мисс Маккенна, и сержант, мой визави, всем своим видом выразил согласие с ней. Мисс Маккенна внушала мне страх: в ней было шесть футов росту, сплошные рыжие веснушки и огненные волосы. Одета она была без всяких штук: белые атласные туфли, розовое муслиновое платье, ядовито-зеленый из набивного материала пояс, черные шелковые перчатки и в волосах желтые розы. Посему я сбежал от мисс Маккенна и в полковой лавке разыскал моего приятеля, рядового Малвени, — он прилип к стойке с напитками.
— Значит, сэр, вы плясали с крошкой Джханси Маккенна? Она вот-вот за капрала Слейна выйдет. Будете разговаривать с вашими дамами и господами, так не забудьте помянуть, что танцевали с крошкой Джханси. Тут есть от чего загордиться.
Но я не загордился. Я был полон смирения. По глазам рядового Малвени я видел, что у него есть в запасе история; кроме того, я знал: задержись он у стойки подольше — и не миновать ему еще парочки нарядов. А набрести на уважаемого друга, когда он марширует с полной выкладкой у караулки, очень неприятно, особенно если в это время вы прогуливаетесь с его командиром.
— Пошли на плац, Малвени, там прохладнее. И расскажите мне об этой мисс Маккенна — кто она, и что она, и почему ее зовут Джханси.
— Вы что ж, никогда не слыхали про дочку мамаши Пампуши? А думаете, будто знаете все на свете! Вот раскурю трубку, и пойдем.
Мы вышли. Над нами было звездное небо. Малвени уселся на артиллерийский передок и, по своему обыкновению зажав трубку в зубах, свесив тяжелые кулаки между колен и лихо сдвинув на затылок головной убор, начал:
— Когда миссис Малвени, я хочу сказать мисс Шедд, еще не стала миссис Малвени, вы, сэр, куда моложе были, да и армия здорово с тех пор переменилась. Нынче ребята ни в какую не хотят жениться, потому и настоящих жен — этаких, знаете, самостоятельных, преданных, горластых, здоровенных, душевных, жилистых баб — у нас намного меньше, чем когда я был капралом. Потом меня разжаловали, но все равно я был капралом. Мужчина в ту пору и жил, и умирал в своем полку, ну и, понятно, женой обзаводился, если он был мужчина. Когда я был капралом — господи боже мой, весь полк с того времени и перемереть успел, и опять народился! — сержантом моим был папаша Маккенна, человек, понятно, женатый. А жена его — я о первой говорю, наш Маккенна еще два раза потом женился, — мисс Бриджит Маккенна, была родом из Портарлингтона, моя землячка. Как там ее девичье имя, я забыл, но в роте «Б» все звали ее мамаша Пампуша, такая у нее была округлая личность. Барабан, да и только! И эта самая Пампуша — упокой ее душеньку во блаженстве! — только и знала, что рожать детей. И когда их стало не то пятеро, не то шестеро пискунов на перекличке, Маккенна побожился, что начнет их нумеровать при крещении Но Пампуша требовала, чтобы их называли по фортам, где они рождались. И появились у нас в роте и Колаба Маккенна, и Муттра Маккенна, весь, можно сказать, округ Маккенна, и эта самая крошка Джханси, которая сейчас отплясывает там. Рожала Пампуша младенцев одного за другим и одного за другим хоронила. Нынче они у нас помирают как ягнята, а тогда мерли как мухи. Моя малышка Шедд тоже померла, но я это не к тому. Что прошло, то прошло, у миссис Малвени больше детей не было.
О чем это я? Да, так вот, жара в то лето была адовая, и вдруг приходит приказ какого-то чертова идиота, забыл как его зовут, полку переквартироваться в глубь округа. Может, они хотели узнать, как по новой железной дороге войска будут переправляться. И провалиться мне на месте, они узнали! Глазом еще не успели моргнуть, как узнали! Мамаша Пампуша только-только похоронила Муттру Маккенна. Погода стояла зловредная, у Пампуши одна Джханси и осталась, четырех лет от роду. За четырнадцать месяцев пятерых детей схоронить — это не шутка, понимаете вы это?
Отправились мы по такой жарище на новое место — да разразит святой Лаврентий того типа, который сочинил этот приказ! Вовек не забуду этой поездки. Дали они нам два состава, а нас восемьсот семьдесят душ. Во второй состав запихали роты «А», «Б», «В» и «Г» да еще двенадцать женщин -понятно, не офицерских жен — и тринадцать детей. Ехать ни мало ни много шестьсот миль, а железные дороги были тогда еще в новинку. Провели мы ночь в утробе нашего поезда, ну, и ребята в своих мундирах прямо на стенки стали лезть, пили что попало, жрали гнилые фрукты, и ничего мы с ними поделать не могли — я тогда был капралом, — а на рассвете открылась у нас холера.
Молитесь всем святым, чтобы никогда вам не довелось увидеть холеру в воинском поезде. Это вроде как божий гнев с ясного неба. Добрались мы до промежуточного лагеря — знаете, вроде Лудхианы, только сортом похуже. Командир полка тут же телеграмму отправил в форт за триста миль по железной дороге — мол, шлите помощь. И уж верьте слову, в помощи мы нуждались. Состав еще остановиться не успел, а уже со станции всех как корова языком слизнула. Пока командир составлял телеграмму, там ни единой души не осталось, кроме телеграфиста, да и тот оттого только не удрал, что зад от сиденья оторвать не мог — как его, труса черномазого, ухватили за загривок да сдавили ему глотку, так до конца и не отпускали. Наступило утро, в вагонах все орут, на платформе грохот — людей перед отправкой в лагерь выстраивают на перекличку, а они во всей амуниции на землю брякаются. Не мое дело объяснять, что такое холера. Наш доктор — тот, может, и объяснил бы, да он, бедняга, вывалился из вагонных дверей на платформу, когда мы трупы выволакивать стали. Помер ночью — и не он один. Мы семерых уже холодных вытащили, и еще добрых два десятка еле дышали, когда мы их несли. А женщины сбились в кучу и выли от страха.
Тут командир полка — забыл его имя — говорит: «А ну, отведите женщин в манговую рощу. Заберите их из лагеря. Им тут не место»
Мамаша Пампуша сидит рядом на своих узлах и крошку Джханси успокаивает. «Идите в манговую рощу, — говорит командир.—Не мешайте мужчинам».
«Черта с два я уйду»,—отвечает Пампуша, а крошка Джханси уцепилась за ее подол и пищит: «Черта с два уйду!» И вот поворачивается Пампуша к другим женщинам и говорит: «Вы, сучьи дочки, прохлаждаться уйдете, а наши парни помирать будут, так выходит? — говорит она,—Им воды надо принести. А ну, беритесь за дело!»
И тут она засучивает рукава и идет к колодцу за лагерем, а крошка Джханси трусит рядом с лота и веревкой в руках, и все женщины идут за Пампушей как овцы, кто с ведром, кто с кастрюлей. Набрали они воды в эти посудины, и мамаша Пампуша во главе своего бабьего полка маршмаршем в лагерь, а там вроде как на поле боя после отступления.
«Маккенна, муженек, — говорит она, а голос у нее что твоя полковая труба, — успокой мальчиков, скажи, что Пампуша сейчас займется ими, всем даст выпить, и притом задаром».
Тут мы во всю глотку гаркнули «ура!» — почти, можно сказать, заглушили вопли наших бедных парней, которых одолевала холера. Почти, да не совсем.
Были мы все тогда еще желторотые, в холере ни черта не смыслили. Так что толку от нас не было никакого. Парни бродили по лагерю, как одуревшие бараны, ждали, кто следующий на очереди, и только твердили шепотом: «За что же это наказание, господи? За что?» Вспомнить страшно. И все время среди нас, как заведенная, взад-вперед, взад-вперед, ходила мамаша Пампуша и с ней крошка Джханси — так она и стоит перед глазами, на головенке шлем с какого-го покойника, ремешки на пузе болтаются,— ходила наша Пампуша, воды давала попить и даже по глотку бренди.
Иной раз Пампуша не выдержит, запричитает, лицо у нее щекастое, багровое, и по нему слезы текут: «Ох, вы, мальчики мои, бедняги мертвенькие, сердечные мои!» Но чаще она подбадривала ребят, чтобы они держались, а крошка Джханси повторяла, что к утру они все будут здоровы. Это она от матери переняла, когда Муттра в лихорадке горела и Пампуша ее выхаживала. К утру будут здоровы! Для двадцати семи наших ребят то утро так во веки веков и осталось утром на кладбище святого Петра. И под этим окаянным солнцем еще двадцать человек заболело. Но женщины трудились как ангелы, а мужчины как черти, покуда не приехали два доктора и не вызволили нас.
Но перед самым их приездом мамаша Пампуша — она стояла тогда на коленях возле парня из моего отделения, в казарме его койка была как раз справа от моей, — так вот, Пампуша начала ему говорить те слова из Писания, которые любого за сердце берут, и вдруг как охнет: «Держите меня, ребята, мне худо!» Но ее солнечный удар хватил, а не холера. Она позабыла, что у нее на голове только старая черная шляпа. Померла Пампуша на руках у Маккенны, муженька, и когда ребята ее хоронили, все как один ревели.
В ту же ночь задул здоровенный ветрище, и дул, и дул, и дул, пока все палатки не полегли, но и холеру он тоже сдул, и ни один человек больше не заболел, когда мы десять дней в карантине отсиживались. Но поверьте мне на слово, до ночи эта самая холера раза четыре с палатки на палатку перекидывалась и такие кренделя выписывала, будто как следует набралась. Говорят, ее с собой Вечный Жид уносит. Пожалуй, так оно и есть.
— Вот оттого, — неожиданно закончил Малвени, — крошка Джханси и стала, какая она есть. Когда Маккенна помер, ее взяла к себе жена сержанта квартирмейстерской части, но все равно она из роты «Б». И вот эту историю, которую я вам сейчас рассказал, я ее в каждого новобранца вколачиваю, учу строю, а заодно и обхождению с Джханси Маккенна. Я и капрала Слейна ремнем заставил сделать ей предложение.
— Да ну?
— Вот вам и ну. С виду она не так чтоб очень, но она дочь мамаши Пампуши, и мой долг пристроить ее. За день до того, как Слейна произвели в капралы, я говорю ему: «Слушай, Слейн, если я завтра подниму на тебя руку, это будет нарушение субординации, но вот клянусь райской душенькой мамаши Пампуши, или ты побожишься мне, что сию минуту сделаешь предложение Джханси Маккенна, или я нынче же ночью спущу с тебя шкуру вот этой бронзовой пряжкой. И без того позор роте «Б», что девка так засиделась», — говорю я ему. Вы что, думаете, я позволю щенку, который всего-навсего три года отслужил, перечить мне и наперекор моей воле поступать? Не выйдет дело! Слейн пошел как миленький и сделал ей предложение. Он хороший парень, этот Слейн. Вскорости отправится он в комиссариат и наймет на свои сбережения свадебную карету. Вот так я и пристроил дочку мамаши Пампуши. А теперь идите и пригласите ее еще разок потанцевать.
И я пошел и пригласил.
Я преисполнился уважения к мисс Джханси Маккенна. Был я и у нее на свадьбе.
Об этой свадьбе я, может быть, расскажу вам на днях.

«ОНИ»

Одна за другой сменялись предо мною чудесные картины природы, одна гора манила взор к иной, соседней, и, проехав таким образом половину графства, я почувствовал, что уже не в силах ничего воспринимать, а могу лишь переводить рычаг скоростей, и равнодушно смотрел на местность, которая стлалась под колеса моего автомобиля. Восточные равнины, усеянные орхидеями, южнее сменили известковые холмы, меж которых росли тимьян, остролист и пыльные, серые травы, а потом снова пышно зеленеющие пшеничные поля и смоковницы южного побережья, где шум прибоя слышится по левую руку на протяжении целых пятнадцати миль; и когда я наконец повернул в глубь страны через скопище округлых холмов, перемежаемых лесами, обнаружилось, что все знакомые мне приметы куда-то исчезли. За тем самым поселком, который считается крестным отцом столицы Соединенных Штатов, я увидел укромные спящие селения, где одни лишь пчелы бодрствовали и громогласно жужжали в листве восьмидесятифутовых лип, которые осеняли серые церковки, сооруженные нормандцами; сказочно красивые ручейки струились под каменными мостами, способными выдержать куда более тяжкие перевозочные средства, нежели те, которые впредь нарушат их мертвый покой; склады для хранения церковной десятины были вместительней самих церквушек, а древняя кузница словно возвещала во всеуслышание, что некогда здесь обитали храмовники. Дикие гвоздики я увидел на общинном выпасе, куда, за целую милю вдоль древней, еще римлянами проложенной дороги, их оттеснили можжевельник, папоротники и вереск; а чуть подальше я вспугнул рыжую лисицу, которая собачьей побежкой умчалась в раскаленную солнцем даль.
Когда лесистые холмы сомкнулись вокруг меня, я затормозил и попытался определить свой дальнейший путь по высокому известковому холму с округлой вершиной, которая на добрых полсотни миль служит ориентиром средь этих равнин. Я рассудил, что самый характер местности подскажет мне, как выехать на какую-нибудь дорогу, которая ведет на запад, огибая подножье холма, но не принял в соображение обманчивость лесного полога. Я повернул с излишней поспешностью и сразу утонул в яркой зелени, расплавленной жгучим солнечным светом, а потом очутился в сумрачном туннеле, где сухие прошлогодние листья роптали и шелестели под колесами. Могучий орешник, который не подрезали по меньшей мере полвека, смыкался над головой, и ничей топор не помог замшелым дубкам и березкам пробиться сквозь сплошное плетение его ветвей Потом дорога резко оборвалась, и подо мною словно разостлался бархатистый ковер, на котором отдельными кучками, наподобие островков, виднелись уже отцветшие примулы да редкие колокольчики на белесых стебельках кивали в лад друг другу. Поскольку путь мой лежал под уклон, я заглушил мотор и свободным ходом начал петлять по палой листве, ежеминутно ожидая встречи с лесничим, но мне удалось лишь расслышать где-то вдали невнятный лепет, который один нарушал сумрачное лесное безмолвие.
А путь по-прежнему вел под уклон. Я готов был уже развернуться и ехать назад, включив вторую скорость, пока не увязну в каком-нибудь болоте, но тут сквозь плетение ветвей над головой у меня блеснуло солнце, и я отпустил тормоз.
Сразу же вновь началась равнина. Едва солнечный свет ударил мне в лицо, колеса моего автомобиля покатились по большому тихому лугу, среди которого внезапно выросли всадники десятифутового роста, с копьями наперевес, чудовищные павлины и величественные придворные дамы — синие, темные и блестящие, — все из подстриженных тисов. За лугом — с трех сторон его, словно вражеские воинства, обступали леса — стоял древний дом, сложенный из замшелых, истрепанных непогодой камней, с причудливыми окнами и многоскатной кровлей, крытой розовой черепицей. Его полукружьем обмыкала стена, которая с четвертой стороны загораживала луг, а у ее подножия густо зеленел самшит высотой в рост человека. На крыше, вокруг стройных кирпичных труб, сидели голуби, а за ближней стеной я мельком заметил восьмиугольную голубятню.
Я оставался на месте; зеленые копья всадников были нацелены мне прямо в грудь; несказанная красота этой жемчужины в чудесной оправе зачаровала меня.
«Если только меня не изгонят отсюда за то, что я вторгся в чужие владения, или же этот рыцарь не пронзит меня копьем, — подумал я, — то сейчас вон из той полуотворенной садовой калитки выйдут по меньшей мере Шекспир и королева Елизавета и пригласят меня на чашку чая».
Из окна верхнего этажа выглянул ребенок, и мне почудилось, будто малыш дружески помахал мне рукой. Но оказалось, что он звал кого-то, потому что тотчас же появилась еще одна светловолосая головка. Потом я услышал смех меж тисовых павлинов, повернул голову, желая увериться, что это не обман слуха (до того мгновения я безотрывно смотрел только на дом), и увидел за самшитами блеск фонтана, серебристого в свете солнца. Голуби на крыше ворковали в лад воркованию воды; но сквозь эти две мелодии я расслышал радостный смех ребенка, увлеченного какой-то невинной шалостью.
Садовая калитка — сделанная из прочного дуба и глубоко вдававшаяся в толщу стены — отворилась шире; женщина в большой соломенной шляпе неторопливо поставила ногу на искрошенную временем ступеньку и столь же неторопливо пошла по траве прямо ко мне. Я стал придумывать какое-нибудь извинение, но тут она подняла голову, и я увидел, что она слепая.
— Я слышала, как вы подъехали, — сказала она — Ведь то был щум автомобиля, не правда ли?
— К несчастью, я, по-видимому, сбился с дороги. Мне следовало повернуть раньше, еще наверху… я никак не предполагал… — начал я.
— Но, право, я очень рада. Подумать только, автомобиль здесь, перед садом! Это такая приятная неожиданность… -Она повернулась, словно хотела оглядеться вокруг. — Вы никого не видели или все же кого-нибудь как знать?
— Никого, с кем я мог бы поговорить, но дети разглядывали меня издали, мне кажется, с любопытством.
— Какие дети?
— Я только что видел двоих в окне и, по-моему, слышал детский голосок в саду.
— Ах вы счастливец! — воскликнула она, и лицо ее просияло. -Конечно, я тоже их слышу, но и только. Стало быть, вы их видели и слышали?
— Да, — отвечал я, — и если я хоть что-нибудь смыслю в детях, кто-то из них резвится в свое удовольствие вон там, у фонтана. Удрал, я полагаю.
— А вы любите детей?
Я как мог постарался объяснить, почему отнюдь не питаю к детям отвращения.
— Конечно, конечно, — сказала она.-В таком случае вы все поймете. В таком случае вы не сочтете за глупость, если я попрошу вас проехать разок-другой через сад — как можно медленней. Я уверена, им будет интересно на это поглядеть. Они, бедняжки, такие крошечные. Им стараются скрасить жизнь, но… — Она простерла руки к лесу. -Ведь мы тут совершенно отрезаны от мира.
— С превеликим удовольствием, — сказал я.-Но мне не хотелось бы портить вам газоны.
Она повернула голову вправо.
— Минуточку, -сказала она. -Мы ведь у Южных ворот, правда? Вон там, за павлинами, есть мощеная дорога. Мы называем ее Павлинья аллея. Говорят, она видна прямо отсюда, а если вы сумеете обогнуть опушку и повернуть у первого павлина, то выедете прямо на эту дорогу.
Казалось кощунством нарушать волшебный сон этого дома ревом мотора, но я выехал с луга, двинулся по лесной опушке вплотную к деревьям и свернул на широкую, мощенную камнем дорогу возле фонтана, вода в котором была словно огромный сверкающий сапфир.
— Можно, я поеду с вами? — вскричала она. -Нет, нет, спасибо, я сама. Они обрадуются еще больше, если увидят меня.
Она с легкостью нашла ощупью автомобиль, поставила одну ногу на подножку и окликнула:
— Дети, ау, дети! Вы только поглядите, что сейчас будет!
Голос ее мог бы вызвать погибшие души из преисподней, столько в нем было нежности и страстного желания, и я ничуть не удивился, когда услыхал за тисами ответный возглас. Вероятно, отозвался малыш, игравший у фонтана, но едва мы приблизились, он убежал, оставив на воде игрушечный кораблик. Я видел, как его синяя рубашонка промелькнула меж недвижных всадников. С большой торжественностью мы проехали всю аллею и по просьбе женщины повторили путь. На этот раз ребенок преодолел страх, но остался на почтительном расстоянии и был в нерешительности.
— Малыш нас разглядывает, — сказал я.-Быть может, он не прочь прокатиться.
— Они все такие робкие. Право, такие робкие. Но ведь вы, счастливец, можете их видеть! Давайте прислушаемся.
Я тотчас заглушил мотор, и влажная тишина, пронизанная запахом самшита, обволокла нас со всех сторон. Я слышал лишь щелканье ножниц, которыми садовник подрезал ветки, гудение пчел и какие-то невнятные звуки — быть может, это ворковали голуби.
— Ах, неблагодарный! — сказала она утомленно.
— Вероятно, они просто робеют перед автомобилем. Девчушка в окне, судя по виду, сгорает от любопытства.
— Правда? — Женщина подняла голову. — Я была несправедлива. Ведь они в самом деле меня любят. Это единственное, ради чего стоит жить — ради их любви, не правда ли? Мне страшно подумать, каково было бы здесь без них. Кстати, разве здесь не прелестно?
— Пожалуй, я в жизни не видывал ничего прелестней.
— Все так говорят. Конечно, я и сама чувствую, но это ведь не совсем то.
— Значит, вы никогда. . — начал я и осекся в смущении.
— С тех пор как я себя помню — нет. Это случилось, когда мне было всего несколько месяцев от роду, так мне рассказывали. И все же я, видимо, что-то запомнила, иначе как могла бы я видеть цветные сны. А я вижу в снах свет и краски, но никогда не вижу их. Только слышу, совсем как в то время, когда не сплю.
— Во сне трудно видеть лица. Некоторым это удается, но большинство из нас лишено этого дара, — продолжал я, глядя на окно, откуда украдкой выглядывала малышка.
— Я тоже об этом слышала, — сказала она. — И еще говорят, будто никто не может увидеть во сне лицо умершего человека. Правда ли это?
— Пожалуй, да — хотя раньше я не задавался таким вопросом.
— Ну а как вы — вы сами?
Незрячие глаза обратились ко мне.
— Я никогда, ни в едином сне не видал лиц своих умерших близких или друзей — ответил я.
— Тогда это не лучше слепоты.
Солнце скрылось за лесом, и длинные тени покрывали надменных всадников одного за другим. Я видел, как угас последний блик на конце глянцевитого лиственного копья и вся броская, жесткая зелень превратилась в мягкую черноту. Дом, приемля конец очередного дня, как и сотен тысяч дней, минувших ранее, казалось, еще глубже погрузился в свой безмятежный покой, осененный тенями.
— А хотелось вам когда-нибудь их увидеть? — спросила она после долгого молчания.
— Порой очень хочется, — ответил я.
Девочка отошла от окна, как только его накрыла тень.
— Ну вот! И мне тоже, только едва ли это суждено… Вы где живете?
— На другом конце графства — милях в шестидесяти отсюда, если не больше, и мне пора возвращаться. Ведь я не поставил на автомобиль яркую фару.
— Но еще не стемнело. Я это чувствую.
— Боюсь, что стемнеет прежде, чем я доеду. Нельзя ли попросить кого-нибудь указать мне, как выбраться на дорогу? Я безнадежно заблудился.
— Я велю Мэддену проводить вас до перекрестка. Мы здесь так отрезаны от мира, что заблудиться не мудрено! Я поеду с вами к главному входу, только, пожалуйста, вы могли бы ехать помедленней, пока мы не обогнем стену? Моя просьба не кажется вам глупой?
— Обещаю сделать, как вы говорите, -сказал я, отпустил тормоз, и автомобиль сам тихонько тронулся по дороге, полого спускавшейся вниз.
Мы обогнули левое крыло дома с таким редкостным водостоком, что стоило ехать целый день ради одного этого зрелища, миновали большие, увитые розами ворота в красной стене и свернули к высокому фронтону, который красотой и величественностью столь же превосходил задний фасад, сколь и все остальные, которые мне доводилось видеть.
— Он в самом деле так красив? — спросила она с тоской, когда я излил свои восторги. — И металлические изваяния вам тоже нравятся ? А там, в глубине, запущенный сад, где растут азалии. Говорят, когда-то все это, наверное, было устроено для детей. Вы не поможете мне выйти? Я охотно проводила бы вас до перекрестка, но не могу оставить их. Это вы, Мэдден? Прошу вас, покажите этому джентльмену, как проехать к перекрестку. Он заблудился, но зато… видел их.
Дворецкий бесшумно прошел сквозь некое чудо, созданное из старого дуба и называемое, вероятно, парадной дверью, потом отступил в сторону и надел шляпу. А женщина смотрела на меня широко открытыми голубыми глазами, совершенно незрячими, и тут я впервые заметил, что она красива.
— Помните, — сказала она тихо, — если они вам понравились, вы непременно приедете еще.
И скрылась в доме.
Дворецкий сел в автомобиль и хранил молчание до тех пор, пока мы не подъехали к самым воротам, где среди кустарника вдруг мелькнула синяя рубашонка, и я резко свернул в сторону, боясь, как бы коварный бес, который побуждает мальчишек к шалостям, не принудил меня к детоубийству.
— Простите, сэр, — спросил вдруг дворецкий, — но зачем вы это сделали?
— Там ребенок.
— Наш маленький джентльмен в синем?
— Ну конечно.
— Он вечно повсюду бегает. Вы видели его у фонтана, сэр?
— Еще бы, несколько раз. Нам здесь поворачивать?
— Да, сэр. А наверху вам тоже довелось их видеть?
— В окне? Да.
— Раньше, чем госпожа вышла поговорить с вами, сэр?
— Чуть раньше. А почему вас это интересует?
Он помолчал немного.
— Просто я хотел увериться, сэр, в том, что… что они видели автомобиль; ведь когда вокруг бегают дети, хоть вы и правите, я уверен, с крайней осторожностью, все же недалеко и до беды. Только и всего, сэр. А вот перекресток. Дальше вы не собьетесь с пути. Благодарю вас, сэр, но это не в наших правилах, только не…
— Извините, — сказал я и сунул серебряную монету обратно в карман.
— Ну что вы, другие обычно не отказываются. Всего доброго, сэр.
Он замкнулся в неприступной важности своего сословия, как в стальной башне, и зашагал прочь. Видимо, этот дворецкий дорожил честью дома и опекал детей, быть может, ради какой-то горничной.
Выехав на перекресток, где начинались дорожные столбы, я оглянулся, но неровные гряды холмов сплелись так тесно, что мне не удалось рассмотреть, где расположен дом. А когда я остановился у придорожной хижины и спросил, как называется это место, толстая торговка, продававшая сласти, прозрачно дала мне понять, что люди, которые разъезжают в автомобилях, не имеют права жить на свете — а уж тем более «разговаривать так, будто в карете ездят». Местные жители не отличались любезностью в обращении.
Вечером я проследил свой путь по карте, но не узнал ничего вразумительного. Старая ферма Хоукинса — так было обозначено это место, а в старинном справочнике графства, обычно поражавшем меня своей полнотой, о нем даже не упоминалось. Большой дом в тех краях, как свидетельствовала отвратительная гравюра, именовался Ходнингтон-холл и был построен в стиле восемнадцатого века с позднейшими украшениями в викторианском духе. Я в недоумении обратился к соседу — старику, глубоко пустившему корни в здешнюю почву, — и он назвал семейство, чья фамилия не говорила мне ровно ничего.
Приблизительно через месяц я поехал сюда снова — или, может статься, автомобиль мой избрал этот путь по собственной воле. Он миновал бесплодные известковые холмы, отыскал все повороты в лабиринте проселков под взгорьями, пробрался сквозь густолистые леса, которые высились, словно неприступные зеленые стены, выехал на перекресток, где я расстался с дворецким, а потом в моторе произошла какая-то неполадка, и я вынужден был свернуть на травянистую прогалину, которая врезалась в ореховые заросли, объятые летней дремотой. Насколько я мог определить по солнцу и по крупномасштабной военной карте, здесь и был объезд того леса, который я в первый раз обозревал с высоты. Я принялся за ремонт всерьез и устроил целую мастерскую, аккуратно разложив на коврике блестящие инструменты, гаечные ключи, насос и все прочее. В эту ловушку можно было заманить всех ребятишек на свете, а в такой чудесный день, решил я, здешние дети наверняка где-нибудь поблизости. Прервав работу, я прислушался, но лес был полон летних шумов (хотя у птиц уже кончилась брачная пора), и я не сразу различил осторожную поступь маленьких ножек, которые крались ко мне по палой листве. Я посигналил клаксоном как мог заманчивей, но они обратились в бегство, и я пожалел о своей опрометчивости, потому что у ребенка внезапный шум вызывает самый настоящий ужас. Я провозился, вероятно, еще с полчаса, а потом услышал в глубине леса голос слепой женщины, которая крикнула: «Дети, ау, дети! Вы где?» — и звонкие отголоски этого зова долго еще отдавались в ленивой тишине. Она пошла ко мне, легко нащупывая путь меж стволами деревьев, и хотя кто-то из детей, вероятно, цеплялся за ее юбку, он скрылся в густой листве, как заяц, едва она приблизилась.
— Это вы? — спросила она. -Тот самый человек, лто живет на другом конце графства?
— Да, тот самый, что живет на другом конце графства.
— Тогда почему же вы не приехали поверху, через те леса? Они только что были там.
— Они были здесь всего несколько минут назад. Мне кажется, они знали, что мой автомобиль сломался, и прибежали поглядеть для забавы.
— Надеюсь, ничего серьезного не произошло? А почему ломаются автомобили?
— На это есть пятьдесят различных причин. Но мой автомобиль выискал пятьдесят первую.
Она весело рассмеялась моей нехитрой шутке и, заливаясь воркующим, пленительным смехом, сдвинула шляпу на затылок.
— Позвольте, я послушаю, — сказала она.
— Подождите! — воскликнул я. — Сейчас я сниму с сиденья подушку и подложу вам.
Она наступила на коврик, сплошь покрытый запасными частями, и наклонилась над ним с живым интересом.
— Какие чудесные вещицы! — Руки, заменявшие ей глаза, шарили в испещренном тенями солнечном свете. — Вот коробка… а вот еще одна! Да вы тут все разложили, как в магазине игрушек!
— Должен признаться, я вытащил многое, чтобы их привлечь. На самом деле половина этих штуковин мне совсем не нужна.
— Как это мило с вашей стороны! Я услышала звук клаксона из верхнего леса. Вы говорите, они уже побывали здесь?
— Без сомнения. Почему они такие робкие? Тот малыш в синем, который только что был с вами, мог бы побороть страх. Он выслеживал меня, словно краснокожий индеец.
— Вероятно, их напугал клаксон, — сказала она. — Когда я спускалась по склону, я слышала, как кто-то из них прошмыгнул мимо в смятении. Да, они робкие — очень робкие, даже меня дичатся. — Она обернулась через плечо и крикнула снова: — Дети, ау, дети! Поглядите только, что тут такое!
— Надо думать, они бегали гурьбой по своим делам, — предположил я, потому что позади нас начали перешептываться невнятные голоса, а потом вдруг раздался тоненький детский смех.
Я снова занялся починкой, а она наклонилась вперед, подперев ладонью подбородок, и с любопытством прислушивалась.
— Сколько же их всего? — спросил я наконец.
Работа была закончена, но я не видел необходимости уезжать.
Она слегка наморщила лоб в задумчивости.
— Сама точно не знаю, — сказала она просто. — Иногда их больше, иногда — меньше. Понимаете, они приходят и живут со мной, потому что я их люблю.
— Похоже, у вас тут весело, — сказал я, ставя на место ящик с инструментами, и едва эти слова сорвались у меня с языка, я почувствовал всю их неуместность.
— Вы… вы ведь не станете надо мной смеяться! — вскричала она. — У меня… у меня нет своих детей. Я никогда не была замужем. Иногда люди смеются надо мной из-за них, потому… потому…
— Потему что это не люди, а дикари, — возразил я. — Не обращайте внимания. Такие ничтожества смеются надо всем, чему нет места в их сытой жизни.
— Я, право, не знаю. Откуда мне знать? Я не хочу только, чтобы надо мной смеялись из-за них. Это тяжко. А кто лишен зрения… Я не хотела бы показаться глупой… — При этих словах подбородок у нее задрожал, как у ребенка. — Но, по-моему, мы, слепые, особенно чувствительны. Все извне ранит нас прямо в душу. Иное дело вы. Глаза служат вам такой надежной защитой… вы можете увидеть заранее… прежде чем кто-нибудь действительно ранит вас в душу. Все забывают об этом при общении с нами.
Я молчал, размышляя об этой неисчерпаемой теме — о жестокости христианских народов, не просто унаследованной от предков (потому что ее к тому же старательно воспитывают), жестокости, рядом с которой простое языческое варварство негра с Западного Берега выглядит чистым и безобидным. Размышляя, я целиком углубился в себя.
— Не надо этого! — сказала она вдруг и закрыла глаза ладонями.
— Чего?
Она повела рукой в воздухе.
— Вот этого! Оно. . оно сплошь лиловое и черное. Не надо! Этот цвет причиняет боль
— Но позвольте, откуда вы знаете цвета? — воскликнул я, потому что это было для меня истинным откровением.
— Цвета вообще? — спросила она.
— Нет. Те Цвета, которые вы сейчас себе представили.
— Вы сами знаете не хуже меня, — отвечала она со смехом, — иначе вы не задали бы такого вопроса. В мире их вовсе не существует. Оно внутри вас — когда вы испытываете такую злобу.
— Вы говорите про тусклое лиловатое пятно, будто портвейн смешан с чернилами? — спросил я.
— Я никогда не видела ни чернил, ни портвейна, но цвета эти не смешанные. Они отдельны — совершенно отдельны
— Вы говорите про черные полосы и зубцы на лиловом фоне9
Она кивнула.
— Да… если они вот такие, — тут она снова нарисовала пальцем зигзаг в воздухе, — но преобладает не лиловый, а красный — этот зловещий цвет.
— А какие цвета сверху… ну, того, что вы видите?
Она медленно наклонилась вперед и описала на коврике очертания самого Яйца.
— Вот как я их вижу, — сказала она, указывая травяным стебельком, белый, зеленый, желтый, красный, лиловый, а когда человека, как вот сейчас вас, охватывает злоба или ненависть, — черный на красном.
— Кто рассказал вам про это — в самом начале? — спросил я.
— Про цвета? Никто. В детстве я часто спрашивала, какие бывают цвета — скажем, на скатертях, и занавесях, и коврах, — потому что одни цвета причиняют мне боль, а другие приносят радость. Мне объясняли. А когда я подросла, то стала видеть людей вот такими.
Она снова очертила то Яйцо, видеть которое дано лишь немногим из нас.
— И все это сами? — переспросил я.
— Все сама. Некому было мне помочь. И только потом я узнала, что другие не видят Цвета.
Она прислонилась к древесному стволу, сплетая и расплетая случайно сорванные травинки. Дети, прятавшиеся в лесу, подкрались ближе. Краем глаза я видел, как они резвятся там, словно бельчата.
— Теперь я уверена, что вы никогда не станете надо мной смеяться,заговорила она после долгого молчания. — И над ними тоже.
— Боже упаси! Нет! — воскликнул я, резко оборвав нить своих размышлений — Человек, который смеется над ребенком — если только сам ребенок не смеется тоже, — это варвар!
— Право, я говорила не о том. Вы никогда не стали бы смеяться над детьми, но я думала — думала раньше, — что, возможно, вы способны смеяться из-за них. А теперь прошу извинения… Над чем вам хочется смеяться?
Я не издал ни звука, но она все поняла.
— Над тем, что вы еще вздумали просить у меня прощения. Если бы вы пожелали исполнить свой долг, будучи опорой государства и владелицей здешних земель, вам пришлось бы притянуть меня к суду за то, что я вторгся в чужие владения, еще на днях, когда я вломился в ваши леса. С моей стороны это было постыдно… непростительно.
Прижавшись затылком к стволу, женщина эта, которая умела видеть обнаженную душу, посмотрела на меня долгим, пристальным взглядом.
— До чего забавно, — произнесла она полушепотом. — До чего же это забавно.
— Но что я такого сделал?
— Вам не понять… и все же вы понимаете Цвета. Ведь понимаете?
Она говорила со страстью, решительно ничем не оправданной, и, когда она поднялась, я уставился на нее в замешательстве. Дети собрались в кружок за кустом куманики. Одна головка склонилась над чем-то совсем крошечным, и по движениям худеньких плеч я понял, что они приложили пальчики к губам. У них тоже была своя потрясающе важная детская тайна. Один лишь я, безнадежно чужой, стоял на солнцепеке.
— Нет, — сказал я и покачал головой, как будто мертвые глаза могли это видеть. — Что бы там ни было, я еще не понимаю. Быть может, пойму потом — если вы позволите мне приехать еще.
— Вы приедете еще, — отозвалась она. — Непременно приедете и побродите по лесу.
— Надеюсь, дети тогда уже привыкнут ко мне и позволят с ними поиграть — в виде особой милости. Вы же знаете, каковы дети.
— Тут требуется не милость, а право, — отвечала она, и я стал размышлять над смыслом ее слов, как вдруг из-за поворота дороги показалась женщина, вся встрепанная, простоволосая, раскрасневшаяся, она испускала на бегу жалобные вопли, подобные мычанию. Это была уже знакомая мне языкастая толстуха, торговка сластями. Слепая женщина услышала ее и шагнула навстречу.
— Что случилось, миссис Мейдхерст? — спросила она.
Толстуха закрыла лицо передником и начала буквально ползать в пыли, вопя, что ее внук смертельно заболел, а местный доктор уехал на рыбалку, и Дженни, мать ребенка, с ума сходит, и прочее в том же роде, с повторами и причитаниями.
— Где здесь поблизости есть другой доктор? — спросил я между приступами отчаяния.
— Мэдден вам покажет. Обогните дом и захватите его с собой. А я останусь здесь. Скорее!
Она отвела толстуху в тень. Через две минуты я уже трубил во все иерихонские трубы у Дворца Красоты, и Мэдден, выйдя из буфетной, изъявил готовность помочь беде и как дворецкий, и как человек.
За четверть часа мы, беззастенчиво превышая скорость, покрыли пять миль и добрались до доктора. Он проявил большой интерес к автомобилям, и через полчаса мы высадили его у дверей торговки сластями и остановились у дороги в ожидании приговора.
— Полезная штука эти автомобили, — сказал Мэдден, теперь уже просто как человек, а не как дворецкий. -Будь у нас автомобиль, когда заболела моя малышка, ей не пришлось бы умереть.
— Что же у нее было? — спросил я.
— Круп. Миссис Мэдден отлучилась из дому. Я поехал в повозке за восемь миль и привез доктора. Когда мы приехали, она уже задохнулась. А такой автомобиль спас бы ее. Сейчас ей было бы без малого десять лет.
— Это очень печально. Из нашего разговора на днях, когда вы провожали меня до перекрестка, я понял, что вы очень любите детей.
— Сэр, вы видели их опять… сегодня утром?
— Да, но они ужасно боятся автомобилей. Мне не удалось подманить ни одного ближе чем на двадцать шагов.
Он посмотрел на меня настороженно, как разведчик рассматривает чужого — отнюдь не как слуга своего господина, который ниспослан ему богом.
— Не знаю, в чем тут дело, — сказал он тихо, со вздохом.
Мы все еще ждали. Легкий ветерок с моря колыхал леса, простиравшиеся далеко окрест, а придорожные травы, за лето запорошенные белесой пылью, клонились и шелестели, как волны на отмели.
Из соседней хижины выбежала женщина, вытирая с рук мыльную пену.
— Я подслушивала на заднем дворе, — сказала она оживленно. — Он говорит, Артур безнадежно плох. Слыхали, как он сейчас кричал? Безнадежно плох. Мое такое мнение, мистер Мэдден, что на той неделе придет черед Дженни бродить по лесу.
— Простите, сэр, но как бы ваш плащ не упал, — сказал Мэдден почтительно.
Женщина вздрогнула, поклонилась и поспешно ушла.
— Она сказала «бродить по лесу», как это понимать?
— Вероятно, это какое-то местное выражение. Я родом из Норфолка,ответил Мэдден. — А здесь люди живут сами по себе. Она приняла вас за шофера, сэр.
Я увидел, как доктор вышел из двери, и следом появилась молодая женщина в отрепьях, которая цеплялась за его руку так, будто он мог вести за нее переговоры с самой Смертью.
— Какой уж есть, -выла она, -мы их все одно любим, как ежели б они законными родились. Это все одно — все одно! И ежели вы его спасете, доктор, бог одинаково возрадуется. Не отымайте его у меня. Мисс Флоренс подтвердит мои слова. Не уходите, доктор!
— Знаю, знаю, — сказал врач, — но теперь ребенок на время успокоился. А мы как можно скорей привезем сиделку и лекарство.
Он сделал мне знак подъехать, и я старался не смотреть на дальнейшее; но я видел лицо молодой женщины, покрытое пятнами и окаменевшее от горя, а когда мы тронулись, почувствовал, как рука без обручального кольца стиснула мне колено.
Доктор не был лишен чувства юмора и, помнится, сказал, что теперь мой автомобиль должен верно послужить Эскулапу, и гонял меня и его безо всякой пощады. Первым делом мы доставили миссис Мейдхерст и слепую женщину к больному ребенку, чтобы они позаботились о нем, пока не прибудет сиделка. Затем мы вторглись в чистенький городок, центр графства, чтобы добыть лекарства (доктор сказал, что у ребенка воспаление головного и спинного мозга), а когда в местной клинике, окруженной и осажденной перепуганным скотом, который пригнали на ярмарку, нам объявили, что свободных сиделок сейчас нет, мы буквально пролетели насквозь все графство. Мы вступали в переговоры с владельцами огромных особняков, куда вели аллеи, над которыми смыкались кроны вековых деревьев, — и пышнотелые супруги этих влиятельных господ вставали из-за чайного стола, чтобы выслушать неугомонного доктора. Наконец белокурая дама, которая восседала под ливанским кедром в окружении целой свиты борзых собак — все они люто ненавидели автомобили, — вручила доктору, а он принял, словно милость от какой-нибудь принцессы, письменное распоряжение, и мы помчались на предельной скорости через парк, за много миль, во французский монастырь, где нам взамен выдали бледную, трепещущую монашенку. Она стояла в автомобиле на коленях, беспрерывно перебирая четки, а я напрямик, по бездорожью, следуя произвольным указаниям доктора, снова выехал к хижине торговки сластями. День тянулся долго и был насыщен безумными событиями, которые сгущались и рассеивались, словно пыль, летевшая из-под колес моего автомобиля; будто какая-то плоскость рассекла чуждые и непостижимые жизни, а мы мчались сквозь них под прямым углом; домой я уехал затемно, в полном изнеможении, и ночью мне снились сшибающиеся бычьи рога, монашенки с круглыми от страха глазами, бродящие по саду средь могил; благопристойные господа, пьющие чай под тенистыми деревьями; серые, пропахшие карболкой коридоры клиники, робкие шаги детей в лесу и рука, стиснувшая мне колено, когда автомобиль тронулся с места. x x x
Я собирался приехать снова через день-другой, но Судьбе было угодно задержать меня по многим причинам, и я попал в ту часть графства, когда давно уже отцвели бузина и дикие розы. Но вот наступил чудесный день, небо на юго-западе прояснилось, и до холмов, казалось, можно было дотянуться рукой, — день, когда дул порывистый ветерок, а в вышине плыли ажурные облака. Как-то само собою я оказался свободен и в третий раз повел автомобиль по знакомой дороге. Доехав до перевала через известковые холмы, я почувствовал, что мягкий воздух переменился, и заметил, как он сверкает под солнцем; взглянув в сторону моря, я увидел синеву ЛаМанша, которая постепенно переходила в цвет полированного серебра, сероватой стали и тусклого олова. Корабль, груженный углем, шел близко к берегу, а потом свернул, огибая мель, и сквозь медно-желтую дымку я разглядел, как целый флот рыбачьих суденышек, стоявших на якоре, начал поднимать паруса. Позади меня, за высокой дюной, внезапный вихрь налетел на скрытые от взора дубы, и высоко в воздухе закружились сухие листья, первые вестники близкой осени. Когда я выехал на прибрежную дорогу, над кирпичными заводами плавал туман, а волны свидетельствовали, что за Уэсаном штормит. Не прошло и получаса, как летняя Англия подернулась холодной серой пеленой. Она снова стала обособленным островом северных широт, и у врат ее, за которыми таилась опасность, ревели гудки всех судов мира, а в промежутках между их отчаянными воплями раздавался писк испуганных чаек. С моей шляпы стекала вода, скапливалась лужицами в складках коврика или струилась наружу, а на губах у меня оседала соль.
Когда я удалился от берега, запахло осенью, туман сгустился и моросящий дождь перешел в непрерывный ливень. Но все же последние цветы — мальвы у дороги, вдовушки среди полей и георгины в садах — ярко выделялись в тумане, и здесь, куда не долетали морские ветры, листва на деревьях почти не опала. Двери всех домиков были распахнуты, и босоногие ребятишки с непокрытыми головами удобно сидели на мокрых ступеньках и кричали «би-би» вслед незнакомцу.
Я решился заехать в хижину торговки сластями, и миссис Мейдхерст, все такая же толстая, встретила меня, не поскупясь на слезы. Сынишка Дженни, сказала она, умер через два дня после того, как приехала монашенка. И это, на ее взгляд, было самое лучшее, хотя страховые конторы по причинам, которые она не бралась объяснить, очень неохотно страхуют жизнь таких ублюдков.
— И, право слово, Дженни заботилась об Артуре весь первый год, будто он родился в законном браке, как сама Дженни.
Благодаря мисс Флоренс ребенка похоронили с пышностью, которая, по мнению миссис Мейдхерст, затмила мелкие неприятности, сопутствовавшие его рождению. Она поведала мне, как выглядел гробик изнутри и снаружи, описала застекленный катафалк и вечнозеленую изгородь вокруг могилы.
— А что же мать? — спросил я.
— Дженни? Ну, она вскорости перестанет убиваться. Я сама пережила такое раза два. Она перестанет убиваться. Сейчас она бродит по лесу.
— В такую погоду?
Миссис Мейдхерст поглядела на меня через прилавок, сощурив глаза.
— Не знаю уж, только от этого легчает на сердце. Да, легчает. У нас тут говорят, что в конце концов тогда становится все едино, потерять или найти.
Право, мудрость старух превыше всей мудрости святых отцов, и я, продолжая путь по дороге, так глубоко задумался над этим пророчеством, что едва не задавил женщину с ребенком в лесистом уголке близ ворот Дворца Красоты.
— Ужасная погода! — воскликнул я, резко затормозив перед поворотом.
— Не так уж она плоха, — миролюбиво отозвалась женщина из тумана. Я к этому привычна. А вам, думается мне, лучше будет в доме.
Когда я вошел в дом, Мэдден принял меня с профессиональной учтивостью, любезно справился о состоянии автомобиля и предложил поставить его под навес.
Я дожидался в тихой зале, обшитой ореховыми панелями и обогреваемой чудесным, отделанным деревом камином, — здесь дышалось легко и царил безмятежный покой. (Мужчины и женщины с превеликим трудом порой ухитряются измыслить сколько-нибудь правдоподобную ложь; но дом, которому предназначено служить им храмом, может рассказать о своих обитателях лишь истинную правду.) На полу, разрисованном в черно-белую клетку, подле откинутого ковра были брошены игрушечная тележка и кукла. Я чувствовал, что дети убежали отсюда перед самым моим приходом — вероятней всего, спрятались, — либо взобрались по многочисленным маршам широкой полированной лестницы, которая величественно возвышалась над залой, либо в смущении затаились среди львов и роз на верхней резной галерее. А потом я услышал у себя над головой ее голос — она пела, как поют слепые, от души:
В радостях, под сада сенью
И тут, откликаясь на этот призыв, во мне ожили все воспоминания о том, что было в начале лета.
В радостях, под сада сенью,
Боже, грешных нас согрей,
Хоть твое благословенье
В скорби нам куда важней.
Она пропустила неуместную пятую строчку и повторила:
В скорби нам куда важней!
Я видел, как она перегнулась через перила на галерее, и ее сложенные руки сияли, словно жемчужины, на фоне дубового дерева.
— Это вы — с другого конца графства? — окликнула она меня.
— Да, я — с другого конца графства, — ответил я со смехом.
— Как долго вас не было. -Она проворно спустилась с лестницы, слегка касаясь одной рукою широких дубовых перил. — Прошло два месяца и четыре дня. Лето уже кончилось!
— Я хотел приехать раньше, но вмешалась Судьба.
— Так я и знала. Пожалуйста, сделайте что-нибудь с этим камином. Мне не позволяют им заниматься, но я чувствую, что он плохо себя ведет. Задайте ему хорошенько!
Я взглянул по обе стороны глубокого камина, но отыскал лишь полуобгорелый кол и подтолкнул им в пламя обугленное полено.
— Он не гаснет никогда, ни днем, ни ночью, — сказала она, как бы стараясь что-то объяснить — На всякий случай, понимаете ли, вдруг кто-нибудь придет и захочет погреть ноги.
— Здесь, внутри, еще очаровательней, чем снаружи, — пробормотал я.
Красноватый свет залил отполированные и тусклые от старости панели, а розы с эмблемы Тюдоров и львы на галерее словно ожили и обрели цвет. Выпуклое зеркало в раме, увенчанной орлом, вобрало все это в свою таинственную глубину, вновь искажая уже искаженные тени, и галерея стала похожа на борт корабля. К исходу дня надвинулась гроза, туман спустился вязкими клубами. Сквозь незанавешенные створки широкого окна мне было видно, как кони доблестных рыцарей вставали на дыбы и грудью встречали ветер, который бросал на них легионы сухих листьев.
— Да, дом, вероятно, красив, — сказала она — Хотите посмотреть? Наверху еще довольно света.
Я поднялся вслед за ней по прочной, шириной с целый фургон, лестнице на галерею, куда выходили тонкие двери, украшенные резьбой в елизаветинском стиле.
— Вы пощупайте щеколды, они поставлены низко, чтобы дети могли достать.
Она распахнула легкую дверь внутрь.
— Кстати, а где они? — спросил я — Сегодня я их даже не слышал.
Она помедлила с ответом. Потом сказала тихо:
— Я ведь их только слышу. Вот одна из их комнат — видите, все приготовлено.
И показала комнату со стенами из массивных досок. Там стояли низенькие столики и детские стульчики. Кукольный домик с приотворенной полукруглой передней стенкой соседствовал с большим, серым в яблоках конем-качалкой, покрытым мягким седлом, с которого ребенку легко было залезть на широкий подоконник, откуда был виден луг. Игрушечное ружье лежало в углу рядом с позолоченной деревянной пушкой.
— Наверняка они только что были здесь, — прошептал я.
В полутьме осторожно скрипнула дверь. Я услышал шелест одежды и легкие, быстрые шаги — резвые ноги перебежали смежную комнату
— Я слышала! — вскричала она с торжеством — И вы тоже? Дети, ау, дети, вы где?
Голос ее наполнил комнату, которая любовно вобрала в себя все до последнего, бесконечно нежного звука, но не было ответного возгласа, какой я слышал в саду. Мы торопливо шли по дубовым полам из комнаты в комнату, тут ступенька вверх, там три ступеньки вниз, по лабиринту коридоров, все время подшучивая над беглецами. С таким же успехом можно было бы обшаривать незакрытый садок, куда пустили одного-единственного хорька. Там были бесчисленные дверцы, нищи в стенах, узкие и глубокие щели окон, за которыми уже стемнело, и всюду они могли ускользнуть у нас за спиной, были заброшенные камины, уходившие в стену футов на шесть, и множество дверей в смежных комнатах. Но главное, в этой игре им помогали сумерки. Несколько раз до меня долетали веселые смешки тех, кому удалось улизнуть, и я видел в конце коридора, на фоне то одного, то другого темнеющего окна, силуэты в детской одежде; но мы вернулись ни с чем на галерею, где пожилая женщина уже ставила в нишу зажженную лампу.
— Нет, мисс Флоренс, я ее нынче тоже не видала, — послышался ее голос, — но вот Терпин говорит, что ему надобно потолковать с вами насчет коровника.
— Ну конечно, мистеру Терпину я очень нужна. Позовите его в залу, миссис Мэдден.
Я поглядел вниз, в залу, освещенную лишь потускневшим огнем камина, и там, в густой тени, наконец увидал их. Вероятно, они проскользнули вниз, когда мы бродили по коридорам, и теперь полагали, что надежно укрылись за старой позолоченной кожаной ширмой. По правилам детской игры моя тщетная погоня была равносильна знакомству, но я затратил столько усилий, что решил заставить их подойти с помощью нехитрой уловки, которой дети терпеть не могут, и притворился, будто не замечаю их. Они притаились тесной кучкой, зыбкие, неверные тени, и лишь иногда короткая вспышка пламени выдавала их очертания.
— А теперь давайте пить чай, — сказала хозяйка. — Я должна была сразу предложить вам чаю, но как соблюдать хороший тон, если живешь одиноко и слывешь человеком не без, гм, чудачеств. — Потом она добавила с изрядной долей презрения: — Не подать ли вам лампу, чтобы вы видели, что едите?
— Мне кажется, огонь в камине гораздо приятнее.
Мы спустились в очаровательную темноту, и миссис Мэдден подала чай.
Я поставил свой стул поближе к ширме, готовый удивлять или удивляться, в зависимости от того, какой оборот примет игра, и с разрешения хозяйки, поскольку очаг всегда священен, наклонился поправить дрова.
— Откуда у вас эти прелестные прутики? — спросил я небрежно.Постойте, да ведь это счетные палочки!
— Ну конечно, — сказала она. — Ведь я не могу ни читать, ни писать, вот мне и приходится вести счета с помощью таких палочек, как делали наши предки. Дайте мне одну, и я вам все объясню.
Я подал ей прут орешника около фута длиной, и она быстро провела большим пальцем по зарубкам.
— Вот здесь удой молока в галлонах на приусадебной ферме за апрель прошлого года. Не знаю, что я делала бы без этих палочек. Один старый лесник выучил меня ими пользоваться. Все остальные считают такой способ устарелым, но мои арендаторы относятся к нему с уважением. Вот и сейчас один из них пришел ко мне. Нет, пожалуйста, не беспокойтесь. Это жадный и невежественный человек — очень жадный… иначе он не пришел бы так поздно, когда уже стемнело.
— Стало быть, у вас большое имение?
— Слава господу, всего около двухсот акров я оставила за собой. Остальные шестьсот почти все сданы в аренду людям, которые знали моих родных, когда меня еще на свете не было, но этот Терпин здесь совсем чужой… И он просто разбойник с большой дороги.
— Но я действительно не помешаю?..
— Нисколько. Вы в своем праве. У него нет детей.
— Кстати о детях! — сказал я и тихонько отодвинул свой низкий стул назад, так что он едва не коснулся ширмы, за которой они прятались.Интересно, выйдут ли они ко мне?
У невысокой темной боковой дверки раздались невнятные голоса — голос Мэддена и чей-то густой бас, — и рыжеволосый великан, чьи ноги были обмотаны мешковиной, человек, в котором можно было безошибочно угадать арендатора, ввалился в комнату или, быть может, его втолкнули силой.
— Подойдите к камину, мистер Терпин, — сказала хозяйка.
— Ежели… ежели дозволите, мисс, я… я уж лучше у двери постою.
Говоря это, он цеплялся за щеколду, как испуганный ребенок. И я вдруг понял, что им владеет какой-то едва преодолимый страх.
— Ну?
— Я насчет нового коровника для телят — только и делов. Уже начинаются осенние грозы… но лучше, мисс, я зайду в другой раз.
Зубы у него стучали почти так же, как дверная щеколда.
— Не вижу в этом необходимости, — сказала она бесстрастно. — Новый коровник… м-м… Что написал вам мой поверенный пятнадцатого числа?
— Я… я думал, может, ежели я потолкую с вами, мисс, начистоту… Но вот…
Расширенными от ужаса глазами он оглядел комнату. Потом приоткрыл дверь, в которую вошел, но я заметил, что ее тотчас закрыли вновь — снаружи и твердой рукой.
— Он написал вам то, что я велела, — продолжала хозяйка. — У вас и без того уже слишком много скота. На ферме Даннетта никогда не было больше пятидесяти телят, даже во времена мистера Райта. Причем он кормил их жмыхами. А у вас их шестьдесят семь, и жмыхов вы им не даете. В этом пункте вы нарушили арендный договор. Вы губите ферму.
— Я… я привезу на той неделе минеральные удобрения… суперфосфат. Я уже почти что заказал грузовик. Завтра поеду на станцию. А потом, мисс, приду и потолкую с вами начистоту, но только днем, когда светло… Ведь этот джентльмен еще не уходит?
Он повысил голос почти до крика.
Перед этим я лишь чуточку отодвинул стул назад, чтобы слегка постучать по кожаной ширме, но он заметался, как пойманная крыса.
— Нет. Мистер Терпин, пожалуйста, выслушайте меня внимательно.
Она повернулась на стуле в его сторону, а он прижался спиной к двери. Она уличила его в старых, грязных уловках — он просит выстроить новый коровник за счет хозяйки, чтобы сэкономить на удобрении и выкроить деньги для уплаты ренты за будущий год, это ясно, а прекрасные пастбища он истощил вконец. Я поневоле восхитился его невероятной жадностью, видя, как ради этого он стойко выносил неведомый мне ужас, от которого лоб его покрылся испариной.
Я перестал постукивать по ширме — тем временем обсуждалась стоимость коровника — и вдруг почувствовал, как мою опущенную руку тихонько взяли и погладили мягкие детские ладошки. Наконец-то я восторжествовал. Сейчас я обернусь и познакомлюсь с этими быстроногими бродяжками…
Краткий, мимолетный поцелуй коснулся моей ладони — словно дар, который нужно удержать, сжав пальцы: это был знак верности и легкого упрека со стороны нетерпеливого ребенка, который не привык, чтобы на него не обращали внимания, даже когда взрослые очень заняты, — пункт негласного закона, принятого очень давно.
И тогда я понял. У меня было такое чувство, словно я понял сразу, в самый первый день, когда взглянул через луг на верхнее окно.
Я слышал, как затворилась дверь. Хозяйка молча повернулась ко мне, и я почувствовал, что и она понимает.
Не знаю, сколько после этого прошло времени. Из задумчивости меня вывел стук выпавшего полена, я встал и водворил его на место. Потом снова сел почти вплотную к ширме.
— Теперь вам все ясно, — шепнула она, отделенная от меня скопищем теней.
— Да, мне все ясно теперь. Благодарю вас.
— Я… я только слышу их. -Она уронила голову на руки. — Вы же знаете, у меня нет права — нет другого права. Я никого не выносила и не потеряла — не выносила и не потеряла!
— В таком случае вам остается лишь радоваться, — сказал я, потому что душа моя разрывалась на части.
— Простите меня!
Она притихла, а я вернулся к своим житейским делам.
— Это потому, что я их так люблю, — сказала она наконец прерывающимся голосом. — Вот в чем было дело, даже сначала… даже прежде, чем я поняла, что, кроме них, у меня никого и ничего нет. И я их так любила!
Она простерла руки туда, где лежали тени и другие тени таились в тени.
— Они пришли, потому что я их люблю… Потому что они были мне нужны. Я… я должна была заставить их прийти. Это очень плохо, как вы полагаете?
— Нет, нет.
— Я готова признать, что игрушки и… и все прочее — это вздор, но я сама в детстве ненавидела пустые комнаты — Она указала на галерею. — И все коридоры пустые… И как было вынести, когда садовая калитка заперта? Представьте себе…
— Не надо! Не надо, помилосердствуйте! — воскликнул я.
С наступлением сумерек хлынул холодный дождь и налетел порывистый ветер, который хлестал по окнам в свинцовых переплетах.
— И по той же причине камин горит всю ночь. Мне думается, это не так уж глупо — как по-вашему?
Я взглянул на большой кирпичный камин, увидел, кажется, сквозь слезы, что он не огражден неприступной железной решеткой, и склонил голову.
— Я сделала все это и еще многое другое просто ради притворства. А потом они пришли. Я слышала их, но не знала, что они не могут принадлежать мне по праву, пока миссис Мэдден не сказала мне.
— Жена дворецкого? Что же она сказала?
— Одного из них — я слышала — она увидала. И я поняла. Ради нее! Не для меня. Сперва я не понимала. Пожалуй, начала ревновать. Но постепенно мне стало ясно — это лишь потому, что я люблю их, а не потому… Ах, нужно непременно выносить или потерять, — сказала она жалобно. — Иного пути нет — и все же они меня любят. Непременно должны любить! Ведь правда?
В комнате воцарилась тишина, только огонь захлебывался в камине, но мы оба напряженно прислушивались, и то, что она услышала, по крайней мере ей принесло утешение. Она совладала с собой и привстала с места. Я неподвижно сидел на стуле подле ширмы.
— Только не думайте, что я такое ничтожество и вечно сетую на свою судьбу, вот как сейчас, но… но я живу в непроницаемой тьме, а вы можете видеть.
Я и вправду мог видеть, и то, что представилось моему взору, укрепило во мне решимость, хотя это было очень похоже на расставание души с телом. Все же я предпочел остаться еще немного, ведь это было в последний раз.
— Значит, вы полагаете, это плохо? — вскричала она пронзительно, хотя я не вымолвил ни слова
— С вашей стороны — нет. Тысячу раз нет. С вашей стороны это прекрасно. Я вам так благодарен, просто слов нет. Плохо было бы с моей стороны . Только с моей…
— Почему же? — спросила она, но закрыла лицо рукою, как во время нашей второй встречи в лесу. — Ах да, конечно, — продолжала она с детской непосредственностью, — с вашей стороны это было бы плохо. — И добавила с коротким, подавленным смешком. — А помните, я назвала вас счастливцем… однажды… при первой встрече. Вас, человека, который никогда больше не должен сюда приезжать!
Она ушла, а я еще немного посидел возле ширмы и слышал, как наверху, на галерее, замерли ее шаги.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *