Воскресное чтение. Елена Блонди. Татуиро (serpentes), главы из романа

Разбитая раковина

Ладе снилось — зеркало темной воды тихо покачивается у самой кровати, трогая край простыни. Смотреть нужно в потолок, потому что в воду — страшно. Но уже к боку подбирается холод, простыня свесилась языком и намокла, вода по ней лезет все выше, темным длинным пятном. Можно смотреть вверх, где на белом чиркают тени, но холод воды все ближе и — никуда не уйдет. Придется сесть, а потом решиться спустить ноги в темное зеркало, под которым неизвестность. Идти через разжиженный ночной воздух комнаты, к белым дверям, поводя руками перед собой, и что там коснется бедра под водой, — утонувшая салфетка или что-то живое, что вода принесла в себе?

Лада смотрит в белый потолок. Пока смотришь так, можно решить для себя — это всего лишь московская старая квартира и она проснулась одна в комнате, потому что Липыч в рейсе. А в кухне гремит сковородкой Светлана Петровна. Как бы мама. Это свою можно позвать «ма-ам» или сказать ей «ну, мамочка», а эта всегда — только мама.
Нет, пусть лучше это кровать в ее спальне в панельной пятиэтажке — одной из десятка поселковых домов «с удобствами». Но тогда за шкафом — бабушка всхрапывает во сне, а мама пришла со смены и снова сидит в кухне и перечитывает старые открытки.
Больше всего Лада не хочет, чтоб кровать — в больнице. Это страшнее темной воды. Она рывком садится, откидывая влажное одеяло. Вода всплескивает шепотом, потеряв угол простыни. Лада отпихивает мокрое полотно, глядя вокруг. Белые стены без украшений, и нет ничего, только она и кровать. Да еще дверь по диагонали в самом далеком углу. По темной воде змеятся полосы лунного света, схваченные крестом оконного переплета. Отражения изгибаются, это похоже на танец черных и бледных змей на воде.
Лада наклоняет голову. Если смотреть вниз, не мигая, то светлые полосы кажутся тропами в темном влажном лесу. Ночные тропы среди мокрой каши черной зелени, серебряные в свете луны. Очень красиво. Было бы красиво, если бы она смотрела со стороны, на картине или в кино. Тропы колышутся, уходят к стенам, сужаясь и пропадая. Ладе страшно, что если она спустит ноги и пойдет по светлой тропе, то и сама будет становиться все меньше и пропадет в темноте, не дойдя до двери. Она наклоняется и трогает пальцем воду. С кончика пальца падает набрякшая капля и от нее поверх серебра и темноты идут круги, тоже вперемешку — темные, светлые. И тоже пропадают, не добравшись до стен. Ладе трудно дышать, пора уже на что-то решиться, и она со всего маху шлепает рукой по месту, куда упала капля. Шлепок кажется мягким грохотом, круги вспучиваются, разбегаясь, вода бьется о стены. Быстрее извиваются под кругами светлые полосы и это не тропы. Как она сразу не увидела! Это змеи, ползут бесконечно, от окна в темноту. От шлепка, нарушившего мерное колыхание, змеи проснулись и поднимают туловища над мягким зеркалом темной воды, выше и выше. Стоят колеблющимся лесом, глядя на нее из-под белого потолка, мелькая раздвоенными плетками языков, выпрыгивающими из темных ямок в сомкнутых челюстях.
«Тапочки жалко», Лада вспоминает, они стояли под кроватью, смешные и лохматые, а на пятки сама пришила помпоны, как заячьи хвосты. …Спускает ноги в темную воду и выпрямляется, схватившись рукой за холодные прутья кроватной спинки.

От того, что проснувшись, она все равно лежала, голова кружилась. Из прорех в крыше шел бледный свет луны. Приподняла голову и посмотрела, надавливая подбородком на грудь. Темная стенка прорежена лунными лучами. А в дальнем углу дрожит, качаясь, радужный колпак света над захламленной деревянной поверхностью .
Откинула голову, стукнувшись затылком, и сжала зубы до скрипа, зажмуривая глаза. Мир, из которого она убежала в сон, вернулся. И вернулась память о том, как ходила вокруг стола, становилась на коленки, мазала клеем, прижимала цветные осколки. Говорила. А потом кричала и топнула ногой.
Вернулась и боль в плече.
Оборвалась монотонная тихая песня. То ли стук затылка услышал, то ли почувствовал ее боль? Прошуршали шаги. И снова тихо-тихо, только мерное дыхание рядом.
Лада не открывала глаз. Тапочки стояли перед глазами, оранжевые, лохматые и было нестерпимо себя жалко, потому что не спустить ноги с кровати и не нащупать их, пожимаясь от холода. Поджала под себя ледяные ступни, оказывается, мокрые, все-таки. Медленно села. Кинула искоса взгляд — черная скомканная фигура на корточках, лунные блики на коленях, сутулые плечи. Лицо в тени. Захотелось лечь, укрыться с головой и не видеть, не слышать. Тапочек от него точно не дождешься…
Сеялся через дыру в крыше мелкий дождь из черной тучи рядом с луной. Слепой лунный дождик. Холодно ногам.
— Холодно ногам, — повторила хрипло и стала растирать ледяные ступни. Хозяин проговорил что-то, протянув черную руку. Сел на пол и, положив к себе на колени одну ее ногу, стал гладить и разминать, прогоняя холод. Лада снова легла. Раз хочет, пусть мнет, тепло, приятно. Полезет выше, она закричит. Но по движениям ладоней понимала — не полезет.
— Ты не заболеешь, женщина моря. У нас есть ночь, она только началась. Ты согреешься и поешь, а потом, может быть, захочешь доделать свою песню. Я — Акут, мастер. Ты должна сказать мне свое имя, но мне непонятен язык. Как узнать, что имя, а что просто крик или песня для работы? Или молитва? Но, когда уйдет твоя тоска, мы сможем говорить.
Говорил-говорил, покачиваясь, вытягивая руку вдоль ее голой ноги. Перехватил бережно и взялся за другую. Лада лежала без мыслей, согреваясь его руками и голосом. А потом он замолчал. Руки его все так же гладили ее уже теплую ногу.
— Знаешь, я ведь была обычная девочка, — не дождавшись его слов, заговорила она, — разве только стеснительная очень. Как кто незнакомый, я все молчу. Лепила хорошо, потому что можно ни с кем не говорить, садилась у окна, там подоконник широкий и лепила зверей, разных. Если забывала убрать, они пластилиновые, плавились на солнце. Мама ставила их на полку. Чудные там были, некоторые даже уродливые, страшные. Я их делала, когда напугана была или сердилась. Во сне потом плакала. И меня даже сводили к врачу. Такой милый дядька в очках металлических, из-под шапочки черные волосы кудрями. Я все удивлялась, как это — доктор, а волосы длинные.
Мелкий дождик тихо шуршал по стенам и крыше. Внизу, под сваями пола, кто-то завозился, и Лада прислушалась настороженно. Но руки хозяина не сбились, и она снова стала смотреть в дыру в крыше. Было видно, как мелкий дождь поблескивает искорками в полосе лунного света.
— Однажды мама повела меня сдавать экзамены в художку. Школа такая. Туда ходили знакомые девочки, у них были этюдники, они знали, как накладывать тени и что такое перспектива. Мне дали карандаш и поставили перед мольбертом, сказали, рисуй горшок. А он круглый и тень падает на столик. Как это все карандашом? И стоя. В-общем, не получился горшок и я сама это видела. Хотела рисунок выкинуть, но побоялась. Учитель маме потом в коридоре говорил, маловато способностей у девочки…
Горячие руки похлопали ее голень и положили ногу к ноге, на циновку. Снова сел на корточки, свесив руки между колен, приготовился слушать дальше.
— Спасибо, — шепотом сказала Лада. Помолчала неловко и предложила:
— Ну что, пойдем смотреть, что получилось?
Стала тащить циновку — обернуть вокруг себя. Мужчина, поднявшись, исчез в темном углу и вынес оттуда пестрое полотно, держа его за два края, как занавесь. Накинул ей на плечи, пропустил под руками и затянул на груди, зашпилив деревянной заколкой.
— Красивая, — сказала Лада, трогая край мягкой ткани.
И, приподнимая подол, пошла к радужному колпаку над столом.
Щит лежал, выпячивая себя, по выпуклой поверхности бежали сами собой перламутровые блики, переплетаясь. Все получилось, все, что она говорила и пела, когда двигалась вокруг стола, не помня — одетая или нет, теперь само пело свою песню, танцевало, кидая в глаза нежные комки света. Только края щита молчали, уходя в темноту и оттого было жалко сотворенного мира — таким он был хрупким, неустойчивым. Нуждался в защите. Лада оглянулась и показывая рукой, попыталась объяснить:
— Видишь? Это недолгая красота, она есть, только когда смотришь. А вот если вот здесь продлить и тут завернуть вот так, то она станет… — руки ее застыли, и она смолкла, проверяя, правда ли именно это слово надо сказать. Кивнула сама себе и сказала:
— Станет вечной. Даже если разобьют, она останется в тех, кто видел. Понимаешь?
Последний вопрос прозвучал безнадежно. Разве же поймет, она вон ни слова не понимает из его речей. Но мастер, постояв черной фигурой на фоне темноты, наклонил голову и ушел в маленькую дверь. Пока возился там, за раскрытой дверцей, что-то передвигал, Лада стояла, трогая мягкую ткань, думала, утром будет солнце и она увидит, какого цвета новое платье. Может и узоры на нем. По телевизору видела что-то про Африку, было похоже…
Мужчина, пятясь, что-то вынес, держа перед грудью. Что-то, отчего его голова и плечи очертились на фоне бледного мерцания. Повернулся, она увидела раковину и веер яркой радуги над ней. Открыла рот, ахнуть. Но он уже положил ношу на край стола, занес круглый камень и опустил с размаху на дрожащий свет. Всплеснуло сумасшедшее зарево, до самой крыши, осветило торчащие клоки соломы, дощатые стены с пучками травы и листьев. И, у двери на улицу, вдруг, желтые глаза пушистого зверя с поджатыми лапами. И — погасло. Мужчина застонав, бросил камень.
Шуршал дождь. Пискнуло в углу, и зверь с желтыми глазами пробежал, прыгнул мягкими лапами.
Лада подошла к мастеру. Он был выше, ее голова находилось на уровне мужского плеча. Прямые волосы висели вдоль щек, скрывая от бледного света отвернутое лицо.
— Спасибо. Я сделаю, как надо.
И опустилась на колени у стола, разбирать брызнувшие во все стороны осколки.

 

Охота Меру

Охотник, идущий впереди, не видел веток, что свисали, касаясь лица. Они расплывались перед глазами в прозрачные пятна, не мешая смотреть на редкие метины, оставленные дикой кошкой. Глубокая точка от когтя в глинистом пятне на краю щетки травы, шерстины на нижних ветках, почти неотличимые от паутин, но короткие и отблеск на них рыжеватый, а не прозрачный; нарушенный порядок тонких стволиков в гуще кустов: все вверх, к солнцу, а там, где прошел зверь — покосились еле заметно.
И запах… Посреди пряного месива — глина, насекомые, птичий помет у гнезда, раздавленные плоды, полянки травки-едуки, мокрые листья, пот на коже охотников — еле слышно веет теплым мускусом живого тела в солнечной шкуре.
Краем глаза видя свои коричневые колени и под ними растопыренные пальцы ног, мелькающие шагами, Меру думал, хорошо, что выдержал без трубки, теперь у Онны будет не две, а три солнечных шкуры! В положенный срок Оннали заберет их с собой на приданое. Но о том пусть думает жена, а у Меру — охота.
Охотники позади переговаривались тихо. Меру хмурился, но молчал и шел вперед. Он любил охотиться один, но дожди вот-вот начнутся и, если кошка нападет, кто разыщет раненого в сплошной воде, текущей с неба?
Меру знал, куда ведет людей, и следы на зелени тоже говорили, — кошка вернулась к логову, семья еще не ушла. Пахнет самец, тот самый большой мужчина с провисшим животом, способный в одиночку сожрать антилопу. У него морда в шрамах и порвана одна ноздря, а лапа величиной с человеческое лицо. Одна его шкура может покрыть весь пол в хижине. Но не отдаст он ее просто так.
Когда поредевшие деревья открыли поляну, Меру стал ступать медленнее, задерживая ногу на весу и шевеля грязными пальцами, — ступня, как животное, сама искала, куда себя поставить без шума и крепко. Идущий следом тоже пошел медленнее, обдавая потную спину Меру горячим дыханием, и тот снова свел брови и перекосил рот, да так и оставил лицо сведенным в гримасу под белыми и зелеными полосами раскраски, забыл о нем.
Вот он, старый мужчина-кот, его плечи видны на другой краю поляны, где грозой выворотило дерево, а его женщина, подрыв глубже, устроила там нору. Кот стоит в высокой траве, лицо его раскрашено такими же полосами, как у Меру, только коричневыми и золотистыми. И глаза у него цвета бешеной воды у черных скал. Одно ухо повернуто в сторону охотников, Меру видит темную дыру его глубины и, утишая дыхание, пускает его листом по воде — еле-еле, только чтоб сердце не остановилось. Надо сейчас, заведя руку за спину, пальцами показать охотникам, пора начинать: пара в обход поляны в одну сторону, пара в другую, а две пары и Меру, всего — рука, — медленно пойдут через густую траву прямо на зверя, готового убивать. Охотники знают, как скрадывать зверя, а кошки раз от разу забывают. Потому умирают чаще, чем люди.
Сделав знак, Меру пошел, пригибаясь в густой траве, уже не видя кота, но чувствуя мускусный запах его нутра и запах согретой ярким днем шерсти. Перед глазами толстые стебли, чуть покачиваясь, постукивали друг о друга. Надо пройти почти всю поляну. Ветер дул со стороны зверя, потому, когда кот выскочит на охотников, он не должен увидеть их и свернуть в сторону. Хотя лесные коты редко сворачивают. Их женщины дерутся, только если спасают детенышей, а коты-мужчины не упускают случая показать клыки и когти.
Ступни колола старая трава, гниющая плотным ковром. Над головой шуршали метелки, собранные из светлых перышек. Волосы охотников покрыты серой глиной, полосами, чтоб головы их не казались черными пятнами среди рыжей и зеленой травы. …А шкура старого негодяя хороша. Пусть скорее Онна выделает ее и Меру завалит жену на мягкую шкуру. Не раз и не два раза. Пока еще кругла шеей и плечами, и бедра у нее качаются при ходьбе.
Меру поставил ногу еще раз, отвел левой рукой два сухих толстых стебля, очень плавно, снова шагнул. И, лежа на спине, еще без боли в сломанной правой руке, рядом с которой воткнулось в дерн короткое копье с тяжелым кремневым наконечником, вспомнил мелькнувший длинной дугой солнечный свет в коричневых пятнах — один вдох назад.
Растопырилась, закрывая небо, огромная лапа, с пучками грязно-белой шерсти между жестких кожаных подушек, и когти, казалось, цепляли деревья на краях поляны. Стукнул в уши, разлетаясь, беспорядочный шум — голоса и рычание, что-то треснуло под спиной с костяным звуком, кто-то завыл, — и лапа дернулась вбок, а вместо нее брызнула на лицо Меру кровь, мазнул по глазам кусок надорванной шкуры.
Меру, выгибаясь и дергая правой рукой, повернулся, быстро, червем, подобрав к животу ноги, перекинул через себя левую руку и смог ухватить толстое древко. Кот наваливался, наверное, смертельно раненый охотниками, но Меру это не помогло, потому что пока зверь умрет, он успеет убить, а размаха нет, никакого, и над ухом, в которое капает горячая слюна, раскрыта огромная пасть, жаркая, как день. Провести под брюхом руку, с намертво схваченным копьем и размахнуться сбоку, попасть в толстую шею, отталкивая. Чтоб клыками в траву, а не в голову. …И все это — до следующего вдоха.
Меру потащил копье, перед глазами замелькали черные веселые круги, выдох длился и еще не кончился, но он уже понимал — не успеет. Туша зверя валилась сверху и охотник, поворачиваясь обратно, снова лежал на спине и видел над собой пасть, клыки и пещеру нёба с красными складками потолка. Увидел вдруг себя, маленького под этой жаркой крышей, идущего внутрь, в глубину, где смерть.
— Проси, — сказал голос внутри головы.
— Не успею… — отвечая, подумал Меру.
— Проси! — слово распухло, кинулось из головы наружу, и сбоку заорал второй охотник, то, что воткнул свое копье в кота и надорвал жесткую шкуру:
— Проси Владык, Меру!
— Проси-проси-проси, — шуршала трава и этим же словом кололи спину
прошлогодние стебли.
И даже красная бездонная пасть, проглатывая рычание, выгрохотала
языком не человека:
— Проси!
Меру открыл свою пересохшую пасть навстречу зверю и закричал
туда, в глубину валящейся на него смерти, пахнущей гнилым мясом:
— Жизни прошу, Владыки!
И начал следующий вдох, последний для него, или первый в продолжении жизни.
— Получиш-шь… за своих женщин…
— Да!
Вдох длился, воздух обжигал горло, а пасть наверху не остановилась, но рядом с ней показалось хмурое небо, сперва маленьким куском, побольше, и вот уже нет ничего, только круглые облака и синие просветы. Легкие Меру разрывало от воздуха, из которого ушел в сторону запах зверя, он лежал теперь рядом и Меру слышал кожей, как толчками бьет ему на руку горячая кровь. А ногу щекочет шерсть, когда огромный старый кот дергается, умирая.
Всего три вдоха и выдоха лежал Меру, пока сквозь черные
круги перед глазами не стали видны мечущиеся фигуры охотников, размахи копий, шевеление метелок травы над головой. И после пришла боль пополам с радостью. Неподвижная рука полна огня, что лезет по ней змеей к голове и сердцу. А сердце, размахиваясь, стукает — живой, живой, живой!
Сдерживая стон, Меру сел, все так же держа копье побелевшими пальцами левой руки. Правая висела, корябая землю чужими пальцами. Охотники, выросшие до неба, двигались около зверя, деловито добивая, и древко копья торчало из окровавленной глазницы. Младший присел на корточки перед Меру, в руках держал ветку для лубка и полоски коры. Молча стал прикладывать к перелому, показывая, что надо придержать ветку, пока он привяжет.
Меру сглотнул, хотел сказать что-то, рассмеяться. Но изнутри вдруг поднялось черное облако и стало словами в голове «я попросил…». И он тоже молча прижал к руке широкую ошкуренную ветку, придавил ею боль. Охотники отводили глаза. Перебрасывались словами, связывая мохнатые лапы зверя, готовя жердины. Меру никто не сказал ни слова.
После стояли кружком, положив руки на плечи друг другу, смотрели на корни травы и повторяли слова благодарности Большому Охотнику, подарившему добычу. Там, где стоял Меру, круг был разорван, его правая рука висела, укутанная в лубок и пальмовый лист, а стоящий рядом охотник опустил голову и свою руку не положил ему на плечо.
Когда зверь повис, пришлось подвязать ему хвост, чтоб не цеплялся за корни и двое охотников приняли на плечи концы жерди, согнувшись от тяжести.
Меру шел замыкающим, поднимая лицо к моросящему из толстого облака дождю. Ставил ноги, привычно пальцами нащупывая тропу, и перебирал в голове все крики, что слышал за полвдоха до смерти. Его охотники тоже кричали, чтобы просил! А теперь идут молча и отводят от него глаза…

———————

Третья часть романа «Татуиро» готовится к выходу в издательстве «Шико»

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *