Я медленно плыву по воздуху вдоль рельсов, ощущая запах нагретого солнцем гудрона, которым пропитаны новенькие шпалы.
Как и в детстве, я внимательно рассматриваю мелкий щебень, облитый чёрной маслянистой жидкостью, — мы считали, что гудрон — это тоже «застывшая смола» и даже пробовали жевать кусочки, отколотые от огромной окаменевшей кучи.
Просто я вычитал где-то, что индейцы жевали смолу… и рассказал об этом всей нашей шайке…
Гудрон.
Он зловеще булькал в котлах. Иногда на его поверхности проскальзывали едва различимые язычки пламени, — неподвижное жгучее солнце заливало белым пыльным светом всё вокруг.
Здоровенные, голые по пояс, дочерна загорелые дядьки шуровали в копоти и дыму огромными совковыми лопатами, разбрасывая щебень и поднимая облака белой горячей пыли.
А потом гигантский закопчённый каток, грохоча и выбрасывая из трубы сгустки тьмы, управляемый кем-то, сидящим невыносимо высоко на маленьком жёстком сидении, неотвратимо прокатывал раз и другой красивые неровности, в которых можно было увидеть и горные цепи, — на вершинах горели тревожные сигнальные огни и всадники-рыцари уже скакали на подмогу, — и ущелья, — в них таились гнусные враги-пигмеи,- и красивые серые замки, покрытые таинственной белой пылью.
Сквозь меня проходит паровоз. Я всплываю вверх, посмотреть, как страшно движутся его мощные стальные, блестящие маслом рычаги, а дым из трубы, сырой октябрьский ветер, вопреки всем нашим детским рисункам, отдувает вперёд, туда, куда паровоз ещё только едет…
А из стрелки, из самой жуткой её части, которая может зажать тебе ступню, — если ты будешь шляться по рельсам и опять не выучишь уроки, — торчит ботинок на шнуровке с окровавленной костью неизвестного мне мальчишки — я тогда был в пионерском лагере и гордый Генка рассказывал мне, завидующему, как он был на похоронах. И врал, что сам помогал оттащить перерезанного почти пополам парня. А когда я спросил его — как МАШИНИСТ вёл себя? Генка смутился и ответил, мол, уехал, а хрена ли ему здесь торчать? Пацан сам виноват… а у поезда груз важный — атомные бомбы… И я понимал, что Генка врёт про целеустремлёного машиниста… но и что? я сам был вдохновенным сказочником и пацаны, старше на год-два-три, слушали меня, открыв рты… причём в самом буквальном смысле этого слова…
— Я испугался, — говорит мне незнакомый белобрысый мальчишка, — надо было дёргать ногой изо всех сил, а я слабо трепыхался… видя, как паровоз с остановившимися визжащими колёсами наваливается на меня… и смутно понимал, что описался… и стыдился…
— Может, поэтому ты и не смог вытащить ногу? — спрашиваю я.
— Наверное, — улыбается он. — Мне было двенадцать… и мне было стыдно и очень-очень страшно.
А потом паровозы потихоньку исчезли… даже тот, старый, мрачно стоявший на тупиковой ветви. Мы облазили его весь, а Сашка даже пытался залезть в трубу, но убоялся гнева матери… очень уж несло копотью. Мы были бесстрашными «неуловимыми мстителями», мчавшимися в кабине сквозь адское пламя горящего моста… и враги уже настигали нас, — Бурнаши на крыше!!! — и Мишка Музафаров ревел, когда выяснилось, что ему осталась только роль Ксанки… ибо Сашка Гурба уже был Данькой, я — Валеркой-гимназистом, поелику начитан и в очках, а Генка с гордостью именовал себя Яшкой-цыганом.
А усатый Буденный ждал нас с орденами… и мы пели, возвращаясь в сумерках домой:
— И пока я хожу
Езжу на войне,
Ты, Маруся, не верь
Са-та-не!
И дружно, во всё горло:
— Через год на печи
Ложками звенят
То ли пять, то ли шесть
Са-та-нят!..
Если подняться повыше, в густое синее небо, то можно увидеть всех четверых, копошащихся на чёрной стальной туше. И разглядеть рядом берёзу, в ветвях которой таится штаб… четыре доски от забора, укреплённые кем-то в развилке… а забраться можно по многожильному кабелю, завязанному узлами. Кое-где изоляция лопнула и видны разноцветные жилки… девчонки плетут из них кольца и браслеты… и даже ожерелья наподобие гривен.
На березе мы — отважные космонавты или бесстрашные исследователи, путешествующие на машине времени. Два времени интересуют нас, времена рыцарей и Великая Отечественная война. Эх, жаль, что мы родились так поздно. Мы бы показали этим проклятым фашистам!!!
И великий фильм «Четыре танкиста и собака», надолго вытеснивший все остальные темы для игр! В час показа очередной серии — летние улицы, на которых не видно ни одного школьника… разве только кого несчастного насильно выставили по хозяйственным делам…
Будущее… мы все — каждый из нас! — отчётливо видим его! Я твёрдо знаю, что стану только космонавтом! Или танкистом… а может и хрононавтом… и воочию увижу величественные здания из бронзы и хрусталя, вздымающиеся выше самых высоких облаков.
Это — Озёрск ХХIII-го века!!!
Я спрыгиваю с забора и объясняю ребятам, что такое слайдер, бластер и нуль-переход. Через минуту боевое звено слайдеров с рёвом летит на бреющей высоте сражаться с гигантскими железными динозаврами, которых Гитлер тысячами напустил на Нашу Советскую Родину… и мы проходим через нуль-переход и ловим Гитлера в подвалах берлинских подземелий, кишащих ужасающими чудовищами…
Вечером, уже засыпая, я представляю себе космические корабли и Магеллановы Облака. Книга Станислава Лема о корабле «Гея» на котором несколько тысяч землян отправляются далеко в космос, кажется мне слишком скучной и я сержусь… а где же приключения?!. «Магеллановы Облака»… и всё-таки эта книга тянет меня к себе… нет-нет, я перечитываю её… я готовлюсь к Будущему, которое наступит, как только придёт ХХI век.
И я высчитываю, что в 2001 году мне исполнится… сорок два года. Я буду уже стариком. Старик!!! Я понимаю, что мне останется совсем мало времени для того, чтобы насладиться Будущим… и я расстраиваюсь. Но засыпаю я всё-таки с мыслью, что советские учёные всё равно изобретут к тому времени пилюли молодости. И мы всегда будем встречаться… все вместе… и будем снова играть вчетвером…
Смотрите-ка, и старый каток тут, как тут!
И деревянная высокая горка на нём. С горки в новогоднюю ночь мы спустили старого козла, — ох и воняло же от него куревом и перегаром! Козёл тряс бородой и требовал красного вина — мужики всегда вливали ему в глотку полстакана и угощали окурками. Шерсть у него была свалявшейся и вонючей… и девчонки визжали, когда рогами он пытался наподдать кому-нибудь вбок… но, съехав в этой орущей куче шубок, телогреек и курток, варежек и шапок, красных щёк, валенок и синих носов, козёл ускакал по льду куда-то в темноту и больше мы его не видели…
Девчонка в пирсинге пробегает прямо передо мной, перескакивая через ослепительно вытертые рельсы. Лучик солнца вспыхивает на дешёвом камушке в пупке. В наушниках квакает Эминем.
Я поворачиваю к дому. Вон он, второй этаж, — как же я завидовал Сашке! — его балкон выходил во двор… и сквозь гущу тополиных крон видны были все пути и все составы, медленно грохочущие по стрелкам. Ночью внезапно и резко включался голос откуда-то с небес: «Третий! На второй путь! На второй, не слышишь, что ли?!» — но только с Сашкиного балкона видна была мачта с громкоговорителями, торчащая из крыши жёлто-коричневого домика.
В окнах нашего дома гордо выставлены самодельные колонки и победоносно ревут битлы и «Deep purple» — «Дип Парпл! А переводится, как «глубокие колодцы»», — горячо уверял Сашка. Старушки на лавочках у подъездов грозят сухими кулачками. А мы вдвоём стоим на балконе второго этажа и делаем вид, что не замечаем бабушкины угрозы, пуская мыльные пузыри… и ребятня внизу ловит их и хохочет, а кто-то уже и ревёт — в глаз брызнуло. Мы вытаскиваем тазик с водой и выливаем её вниз, стараясь, чтобы тонкой струйки хватило на всех. Пьяненький дядя Паша в пиджачке, надетом прямо на засаленную майку, звенит медалями, пытаясь станцевать чечётку, — за спиной у него свисают меха гармошки. Но это уже позже, в ласковом и тёплом сентябре 1967-го.
— Опять ты, б…дь, нажрался, скотина! — голосит с балкона третьего этажа его простоволосая, розовая жена.
— Помолчи, дура! Имею полное право!
На третьем этаже прямо на подоконнике открытого окна торчит громоздкая эстонская радиола и свисает на телефонном двужильном шнуре-«лапше» выносной динамик.
— Говоря-а-ат, не повезё-о-от,
Если чёрный кот дорогу пе-рей-дёт!..
Я улыбаюсь. Общага! Цокает пинг-понг в подвале… где потом мы с Сашкой толкали штангу, а после хлопали из мелкокалиберной винтовки в этом же зале, из которого наша 32-я школа сделала тир для учащихся.
Потрёпанный мерседес углом вплывает в прозрачный москвичок, сиротливо приткнувшийся к краешку огромной лужи на добрую треть двора. В самые жаркие дни лужа всё-таки высыхала и в углах поребрика, в слоях её пересохшего донного мусора, дорывшись до самого асфальта, мы находили «дореформенные» монетки — десять, двадцать копеек… почти такие же, как и новенькие — 1961-го года, только цифры были в рамочке….
Такой двугривенный вполне заменял собой трёхкопеечную монетку, если хочешь выпить газированной воды с сиропом из автомата. Иногда поздно вечером, меня немного мучает совесть и я даю себе слово не искать более этих старых монеток… но когда на нас накатывает очередная неизбежная волна кладоискательства, я с увлечением принимаю участие в поисках.
А вот и строительный вагончик, возле которого равнодушные строители слушают лекцию человечка в потёртом костюме… 1958-й… «Величественная Программа строительства коммунизма…» — говорит он… и сидящий на гусенице бульдозера мужичок чиркает спичкой, раскуривая потухшую беломорину. Дом почти готов. Крупнопанельное строительство… по городу колесят огромные панелевозы и густой мат тучей обволакивает опрокинувшуюся на ухабе машину. Растерянный водитель нервно ерошит волосы. «Деревня, б…дь! — орёт на него прораб. — Ты у меня на говновозе сгниёшь, паразит!»
Я проплываю сквозь наслоившиеся друг на друга временные пласты. Вот и Генка, радостно несущий к себе домой картонную коробку с ГДР-вской игрушечной железной дорогой… выклянчил у меня поиграть на денёк… а вернул только через месяц…
И сладко вскрикивает в ночных кустах акации рыжая девчонка… вот теперь ты — женщина…
Общага!
И хмурые менты тащат к труповозке повесившегося тихоню…
— Я же её больше жизни любил, а она с Гришкой, сука… — шепчет мне на ухо смутно видимый силуэт. Я не помню его… почти не помню. Невысокий, вроде бы…
А вот милицейскую труповозку и стрекозу, севшую на запылённое ветровое стекло я помню отчётливо… вон она, стоит там, где сейчас раскорячился чей-то джип…
И мы, переезжающие в новенький дом, только что переделанный из общаги в жилой, — Ленина, 83… самая окраина молодого города, выросшего «по велению партии» среди лесов, озёр и гор Южного Урала… стране нужно атомное оружие!
И грохочут по проспекту многотонные самосвалы… и отец жалуется на то, что после ночной смены уснуть невозможно… и едкая чёрная пыль просачивается сквозь рамы, покрывая свежеокрашенные подоконники. А мама хлопочет на кухне, гордая тем, что «своя квартира»! Первая в нашей жизни — полностью своя.
Я вижу, как свежеет черепица и светлеют проёмы чердачных окон, как деревья втягивают ветки и становятся ниже. Мелькают похороны — на табуретки ставят гроб, в котором каменно желтеет чей-то мёртвый профиль, — весело орут по подъездам свадьбы… «а теперь — испытание для жениха! Каждая ступенька — ласковое словечко для жены!» И мы бежим в школу… и мама кричит вдогонку: «А ну-ка шапку надень! Живо! Простыть захотел?» и медленно, зигзагами тащимся после уроков… заглядывая во все водосточные трубы, мечтая и грезя — вот вырасту большой!
И мечтаю о велосипеде… чтобы, как у Сашки Гурба — старенький и лёгкий спортивный… и на мой первый в жизни юбилей — десятилетие — я вскакиваю в шесть утра и бегу босиком по холодному полу на кухню: вот он!!! Новенький, в смазке, моментально перепачкивающей и руки, и майку… и ногам холодно… и я сажусь в ледяное седло, и ставлю босые ноги на педали… а в дверях уже стоит взъерошенный со сна отец и мама в самодельном, пошитом по выкройкам таллиннского журнала «Моды», халатике улыбается — с днём рождения!
Эх! И почему я родился в апреле! Сейчас бы сесть — и поехать!!! А на улице снег… снег…
… плечи обжигает солнце — я лечу на своём «Школьнике» — догони! что? кишка тонка?! Удочка брякает по хромированному рулю и испуганно звякает звонок — ребята-а-а!!! Делай, как я!!! Я — лётчик-истребитель…
Я проплываю сквозь струи горячего летнего ветерка и выхлопы новенького «запорожца» — мы плющим носы в боковые стёкла — о! новенький! мы такого ещё не видели! А я вру напропалую, что уже видел, и даже катался в нём… ну, там, далеко, у дяди в Алапаевске… А «запорожец» пахнет свежестью, когда сдержанно-гордый хозяин распахивает дверцу, приглашая мужиков осмотреть салон…
И мы увлечённо машем мётлами на апрельских субботниках, поднимая кошмарные клубы пыли в подвалах… потом сморкаешься чёрными катышками — и это почему-то смешно! «Айда листья жечь! Дядя Мухтар сказал, что сейчас бензину плеснёт!»
А вот и вся шатия-братия сидит на теннисном столе. Они играют «в ножички» и лениво спорят о том, что я, наверное, всё-таки помру: «Тётя Нина в больнице с ним, прямо в палате разрешили жить. Значит, помрёт… у нас так бабушка умерла»
— Я тогда на похоронах венок понесу.
— И я тоже!
— Не дадут. Они же тяжёлые… взрослым дадут…
— Аллё! Генка! Сашка тётининин из больницы вернулся! Пошли к ним! Тётя Нина пирог стряпает!
Вон и я, пробирающийся по чердаку с биноклем. Мы сидим с Сашкой Гурбой у слухового окна на горячей черепице и я рассказываю ему о книге «Пещерный лев»… о том, как Ун и Зур в доисторические времена путешествовали, охотясь и сражаясь в таинственной стране.
— Давай, сыграем, — говорит Сашка. — Ты будешь Зур — ты же слабее и младше на два года. А я буду Ун. А почитать дашь? На два дня, а то у меня тренировка завтра… в секции.
Я не против:
— Надо топоры сделать каменные. И копья. И лук со стрелами.
И мы бежим по гулким доскам чердака к люку. И — кубарем — с четвёртого этажа вниз… где уже мается Генка, потерявший друзей. Мы грабим Генку, вынесшего из дома кусок манника, и втроём несёмся через рельсы…
«Интересно, а как этот кремний выглядит… по-настоящему?» — думаю на ходу я.
Но топоры и копья мы делаем из вездесущего щебня…
Генка пробегает прямо сквозь меня… сквозь штакетник, поставленный в 80-х вместо нашего любимого забора, на котором порвано немало штанов… и сижено на его зубчиках немало… и переспорено, и перемечтано…
И — позже — горячая девичья шея… томительные, невыносимо томительные поцелуи…
Ночь. День. Солнце. Дождь. Ветер.
Вечер.
И столик под тополем… и дядя Паша играет на гармони «Тёмную ночь»… и водка поблёскивает в темноте стеклянной бутылкой…
— Так по спине пулей и чиркнуло, слышь, Егор? Прямо по спине и прошло, как бритвой!
— …соседу моему кишки вырвало… это под Прагой уже…
— Х…ли ты мне говоришь?! Я сам три раза в танке горел! Третий Украинский это был!
— А ну, брысь отсюдова, пацаны! Нечего вам на ночь тут слушать!
— Мамки-то, заругают, поди…
— При пацанах не матерись, Пашка. При пацанах, говорю, не матерись…
И сквозь сумерки, сквозь запах акаций, сквозь горький паровозный запах и сладкий папиросный дым, сквозь неясные призрачные громады лет:
— Са-а-ша!! Домо-о-ой! Дети, Саша с вами?
— Я ещё немного поиграю, мам!.. Ну, мама-а-а!
— Домой говорю!
— Ладно, иду… Иду, говорю!
И я иду домой.
Домой!
ЧЕРНОБЫЛЬ И ПАСХАЛЬНЫЙ КРОЛИК
Что помню, то и пишу
— Хорошо вам, конечно! По ‘десятке’ срубили! — ныл Пасхальный Кролик. — У тебя, Генка, какой оклад? Двести? Значит, ты две тысячи срубил, да? Как с куста!
— Минус налоги, — спокойно ответил Генка, привыкший ещё в поезде к подобным разговорам. Он размял новую папиросу ‘Любительская’, осторожно продул её и чиркнул импортной зажигалкой.
— Вот и зажигалочку приобрёл… — удовлетворённо констатировал Пасхальный Кролик, видимо, окончательно убедившийся в том, что старший научный сотрудник Генка Кайсаров вышел в разряд если не подпольных миллионеров, то весьма состоятельных людей. — Дай-ка, я гляну… почём взял? В Чернобыле?
— В Киеве, на перроне, — с удовольствием сказал Генка. — Валялась, подобрал. Да серьёзно я!! Потерял кто-то, я и подобрал!
Пасхальный Кролик скорчил постную гримасу. Немудрёные мысли его были буквально-таки написаны на лице: ‘Знаем мы, Гена, все эти фокусы! Барагозил по ресторанам, трахал киевляночек, срубил бабок халявно, набрал в Киеве шмоток и фарцуешь теперь потихоньку… и вообще, пишешь отчёты типа ‘Распределение стронция-90 в пределах южного сектора тридцатикилометровой зоны’ и живёшь богатой и полной жизнью, в то время, как несчастный младший научный сотрудник, свежевыпеченный женатик и бородач Константин Пасхин гниёт в родном институте за паршивые 160 рублей ежемесячного оклада на руки.
В курилке сегодня было прохладно. Вентилятор, установленный новым электриком буквально за пару дней до приезда Генки из Чернобыля, тихо жужжал, вытягивая папиросный дым. Иногда лопасти хилого ветродуя замирали в борьбе с порывами внешнего воздуха, задувающего в обратную сторону, а потом вентилятор, словно словно набравшись храбрости, гнал табачный смог на простор. На этом самом просторе размахивали ветками полуосыпавшиеся берёзы, прощаясь с тянущимися на юго-запад мрачными, почти уже зимними, облаками.
Дверь хлопнула и в туалет-курилку вплыл Завлаб Остолопыч. Он прошествовал к самодельной доске для объявлений, висящей над писсуарами, и аккуратно прикнопил к ней вырезку из газеты ‘Уральский рабочий’. Заголовок вырезки был лих и оптимистичен: ‘Чернобыль: страхи для обывателей’.
— Лучше бы они назвали заметку ‘Похуй мороз!’ — сказал Генка, со скамейки не видящий текста — зрение-с! — но прочитавший заголовок ввиду аршинности букв, занявших не менее двадцати пяти процентов текста.
Завлаб Остолопыч не успел ничего ответить, — в курилку по одному стал просачиваться народ. Просачивался он дружно, шумно и весело. Утренний этикет курилки требовал, чтобы каждый поздоровался за руку, — в сутолоке рукопожатий из-за плеча Маркиряна вытянулась здоровенная длань Сукнобойникова и чуть было не высадила Генке глаз корявым ногтем большого пальца. Остолопыч уплыл, удивительным образом пройдя сквозь толпу без ущерба. Из коридора привычно завопили дамы: ‘Дверь, блин, закройте, мужчины! Весь коридор уже из своего туалета прокурили!’ — и протиснувшийся в арьергарде маленький, кудрявый и рыжий технический переводчик Принц Евгений захлопнул с ворчанием дверь.
Всё было, как всегда. Генка радостно подумал: ‘Смотри-ка, как и не уезжал!’
Вот и Воинов вытаскивает из-за входной двери фанерку, на которой выжжено: ‘Место воина!’ — и пристраивает её на унитаз самой ближайшей к курительной скамейке кабинки — той самой, на двери которой испокон веков начертано: ‘Нагадишь — убью!’
— Серёга, тебя тут никто не обижал? В кабинке никто не гадил? — радостно спросил Генка, перекрикивая гул.
— Был тут один… мелкодрис из Управления, — охотно ответил Воинов, чиркая спичкой, никак не желавшей разгораться. — Я ему говорю, мол, что же ты, гад, наделал?! Это же специальный унитаз для слива радиоактивных отходов!..
— И что — поверил?
— Ссыкло, — туманно ответил Воинов. — Я его потом в санпропускник водил, отмываться. Дал пачку ‘Защиты’ и сказал, что надо хорошенько надраивать все мочеполовые места…
Учитывая, что порошок ‘Защита’ был не более, чем смесью обычного стирального порошка ‘Лотос’ с разнокалиберным абразивным песком ‘Косулинского завода абразивных материалов’, Генка розыгрыш оценил, но сказать ничего не успел…
Начиналась утренняя курилка — Час Большого Смога, в котором относительно свежие и уже окончательно проснувшиеся сотрудники третьего этажа ‘НИИ****’ выдавали самые гениальные идеи, высказывали самые трезвые мысли и выпаливали наиболее азартные предположения… и вообще — галдели.
— Остолопыч говорит: ‘Не так меряют рыбу! Вы жабры, жабры хотя бы проверьте!’, — а потом в ‘Комсомолке’ — видел? Я так и знал, что ты это увидишь! — мужик на снимке… КРБГ держит у какой-то селёдки рядом с её жопой и надпись: ‘Проверено! Радиации нет!’
— Жопа у рыбы тоже… желудочно-кишечный тракт… органы выделения…
— Да брось ты! Это вообще на Каспии снимали!
— …пять уазиков! И самое смешное — только-только! В смазке ещё! Генка говорит, мол, ребята, — отмоем! А полкан воет — я уже акт подписал! Месяц скоблили — доскоблили! — все пять штук чистые!
— Самоходом бы и пригнали.
— Фигушки. И Зоны не выедешь без пропуска — раз. Прав на них нет — два… в смысле, документов никаких, понимаешь? Они же списаны!
— Ну… перелесками бы… огородами…
— Первые замеры — все, как идиоты рядом толкутся. Генка на дерево полез, а мы — все пятнадцать мудаков — стоим под деревом и переживаем, типа, не ёкнулся бы… советы подаём! Генка щупом в крону дерева тыкает-тыкает, а сверху всё дерьмо нам в морды сыплется — листья, ветки, пыль столбом, кора… потом уже сообразили… с того момента — хрен кто полезет, а уж тем паче — внизу стоять будет!
— … в первые же дни меряли! Комбинезоны, — самые грязные места, — как ты думаешь, где?
— Ну… как всегда… воротники, обшлага рук и ног… и ширинка…
— Вот сразу видно, Кролик, что ты в поле бывал!
— А что, разница-то есть?
— Есть, Кролик, есть!
— Ну, вы же и по ‘десятке’ получили, хрена ли жаловаться…
— А что баба тебе сказала?
— Говорит, типа, двоих родила и хватит. Типа, пусть у тебя хоть полностью повиснет — куда нам в полтинник-то?!
Ржут. Филиппок — довольно, Пасхальный Кролик — невольно поправив тугой воротничок водолазки.
— …а там майор, весь в химзащите. Шпарит за сорок градусов, а он — в полном комплекте… противогаз, костюм… ну, понимаешь, да? У нас БМП с поддувом изнутри, люки задраены, Ираида в костюме, да и мы тоже… а тут голые — голые! — чурки купаются в Припяти… и майор, как космонавт одетый, рядом! Понял-нет? Они все яйцами трясут, а майор — наглухо!
Ну, тут Ираида наша выскочила… так, мол, и так, уральские учёные… типа, что же вы, майор, творите? Типа, этим же пацанам — по восемнадцать лет!!!
— А он что?
— А он говорит: ‘Я их и так и сяк — не слушают! Я им говорю, типа, грязь! А они — где, курбаши-майор, грязь? И ладони протягивают, мол, посмотри — чистые!
— Он что, мудило? Майор этот?
— Слышь, ему лет шестьдесят на вид, понимаешь? Выдернули. Ввиду. Он уж на пенсии давно!
— И что?
— Ну, собрали чурок, растолковали, как могли… КРБГ им показали — видишь, мол, стрелка куда зашкалила?
— А они?
— А они считают, что это мы им мозги пудрим, чтобы они работали на жаре даром. И яблоки рвут и сходу жрут. Во время беседы.
— …жили мы в гостинице ‘Славутич’. Там как-то армейские нарисовались — срочно проверьте наши дозиметры! Никто, мол, не может — все на вас ссылаются, как на специалистов.
— Что за дозиметры? Новые?
— Да, блин, те же КРБГ, не знаешь что ли?
— Я думал, вдруг что новое…
— Не-а, всё те же. Короче, мол, проверьте, ребята! Не то батареи сели, не то мы, мол, мудаки. И всё по полу датчиком елозят и говорят: ‘Видите?! Не показывает!’ Отбираю, выставляю нужные пределы — мерил он, видите ли, рентгены… рентгены, представляешь?! — и датчиком в свою подушку — тырк!
— Ну, понятно…
— Ты-то понял, а они — ка-а-к шарахнутся! Я им сказал, что пол у нас в гостинице по четыре раза с ‘Защитой’ моют, а вот постельное бельё меняют раз в неделю… поры и выделяют всё дерьмо.
— Ха-ха-ха! Молодец, Ромка, молодец! Так их, московских козлов!..
А вечером, уже закрывая дверь лаборатории и готовясь опечатать её личной печатью, оттиснув на коричневом пластилине, Генка вдруг остановился и сказал:
— Слышь, Кролик, у нас ‘чисто-грязно’ давно проверяли?
— Э-э-э… на прошлой неделе, по графику…
Генка снова открыл дверь и прошёл к стационарному дозиметру.
— Опоздаем на автобус, Ген… — неуверенно промямлил Пасхальный Кролик. — Уедет же…
— Ничего! Я сегодня на ‘жеребце’. Там уже Сукнобойников ждёт… Остолопыч и Машка — обещал их до города подбросить. Ты пятым будешь…
Генка включил дозиметр и подождал секунд десять.
— Смотри, Кролик! — и он понёс датчик, ловко отсоединенный от пластмассовой коробки с решёточкой, к горлу. Секунды три ничего не было… а потом продолговатая пластмассовая полупрозрачная фитюлька, закрывающая надпись ‘ГРЯЗНО’ осветилась изнутри светом… словно питаемая гадостью, сидящей в горле Генки.
Кролик молча отобрал датчик, зачем-то потер его о штаны (‘Брезгуешь?’ — с усмешкой спросил Генка) и приложил его к своему кадыку.
— Чуть ниже прикладывай… там, где щитовидка, — сказал Генка.
Прибор помолчал и вспыхнул зелёным индикатором: ‘Чисто!’
‘Чисто! Чисто! Чисто!’ — барабанило в голове Пасхального Кролика, когда он сидел на заднем сиденье жёлтого жигуленка-копеечки с гордым названием, данным ему Генкой, ‘Жеребец’. С одного бока его подпирал Остолопыч, а с другого — Машка. Бок Остолопыча казался Кролику холодным… он почти чувствовал от Завлаба запах ладана…
…Захарыча хоронили, пригласив попа из городка К***. Он приехал и долго пел что-то печальное над гробом, размахивая кадилом. Женщины крестились, не глядя на мрачного парторга Семёныча, специально прилетевшего вместе с гробом из Киева.
— Стенки сосудов сердца истончились, — злобно сказал Семёныч Кролику в столовой, после третьего поминального стакана. — Понимаешь, Кролик? Истончились! У лыжника-то, бля, пана Спортсмена нашего… ветерана второй мировой! Эх… пей, Кролик, пей… своей бабе ноги мой и воду пей — не пустила она тебя… пришла и орёт…
…а этот мудак из горкома: ‘Исключать её надо из партии!’… а я ему г-говорю…
Потом они пили водку в гараже Генки. Генка рассказывал, что ‘таблетки ‘калий-йод’ — говно! от них постоянно мучает насморк, блёв и дрис! это на жаре-то!’
Кролик молчал и только слушал.
-… потом, думаю, ну его на! Снял этот… ‘лепесток’… и дышу… а срать хочется — хоть в комбез вали… слышь? Вот и намеривали потом: обшлага, ширинка, повязка на морде. Везде, где чаще всего руками лазишь. Не-е-е… Кролик, слышь?.. повезло… тебе с женой, да!.. Кста-а-а ти!!! У меня же спирт… есть. Там. В этом… шкафчике! Пошли к тебе? Я Маринке так и скажу — терпи, чернобыльские пришли! Спасители.
Обмякший Остолопыч пытался рассказать о ‘закрытых градиентах’, о распределении полей цезия-137 по всей Зоне на период августа 1986 года, но Кролик довёл-таки его до подъезда, мягко пресекая словоизлияния. Генка тащился следом ‘по синусоиде’, но молчал.
— Дозиметры индивидуальные снял — и в свинцовую фольгу, понял? На хрена тебе инвалидность по дозе, понял?..
Уже дома Кролик перезвонил Генке, покорно выслушал инвективы его жены Леночки по поводу состояния её мужа Геннадия и осторожно повесил трубку. Все были дома — живы и здоровы.
Мать, вначале шёпотом пропилившая Пасхального Кролика вдоль и поперёк, — Опять?! Ты же обещал Маринке, что!.. — вдруг смягчилась и спросила:
— Курицу будешь? Я сегодня купила. Три восемьдесят семь! Но я думаю — Бог с ним, зато хорошая! За два девяносто, говорю, пусть твоя жена Маринка покупает и лопает сама, если ума нет! А продавщица мне говорит…
— Мам! — негромко сказал Кролик. — У нас опять набор идёт — на осень и зиму. В Чернобыль. В тридцатикилометровую зону.
— ‘Десятка’? — спросила мать.
— Да. Десять окладов в месяц, — сказал Пасхальный Кролик.
— И соглашайся, Коля, и соглашайся! — сказала мать.
Она тихонько подвинула к Кролику кастрюлю с жареной курятиной:
— Лопай, давай… небось устал. А может, и не ехай. Ты у меня мягкотелый, дурной. Отдашь всё Маринке, как всегда…
— Ма-а-ам!
— Не кричи, ребёнка разбудишь! Я говорю, что опять ты всё своей жене отдашь! А сам брюки себе нормальные никак купить не хочешь… ходишь, как ремок, смотреть стыдно! Всё эти ‘джинсы, джинсы’ ваши… Выщелкнут, понимаешь, мотню напоказ… и ходят, довольные!.. Тут компот есть холодный — будешь?
А я считаю, как разница — гудрон, креозот. Да мало кто этого знает. Напрасно прицепились. Это ж не научная работа. Гудрон — он брутальнее
Задумалась тоже…
Слово «креозот» в моем шести-семилетнем детстве не было известно малышне. А вот слово «гудрон» — такое ладное и яркое — вполне могло применяться, у детей своя логика, с точностью понятий совершенно не связанная. Но мы тогда говорили просто — смола. И запах креозота с этой смолой связывался однозначно, потому что шпалы тоже покрыты потеками блестящей смолы. И запах от них и от свежего куска толя, черного, пропитанного такой же смолой, был похожим. О том, что это запах креохота (бесцветной маслянистой жидкости, получаемой… и применяемой…) не знал никто.
Может быть, Александру есть смысл уточнить именно это, о неверности и устойчивости детских понятий и терминологии и тогда все встанет на места…
Мне эта неточность читать рассказ ни разу не мешала во всяком случае.
Откуда нам было это знать :))
Я только сейчас об этом задумался… спасибо за информацию!
Надо же, на 53 году жизни глаза открылись. Век живи…
Хм… а на кой ляд им нужен был гудрон?
Пошёл в Wiki.
Как-то уж очень резануло в самом начале «гудрона, которым пропитаны новенькие шпалы». Шпалы пропитывают «креозотом» и это не та черная смола, которую пытаются жевать дети. Поэтому с самого начала чтение как-то не задается…