Размышления о поэзии и не только, навеянные
книгой Ирины Одоевцевой «На берегах Сены»
…и память бедного поэта
Поглотит медленная Лета…
А.С. Пушкин
Первая часть воспоминаний Одоевцевой – «На берегах Невы» – была мной прочитана еще в незапамятные времена в «толстом» журнале и не раз перечитана в последствии. Помню смешной случай, связанный с этой публикацией – читала ее запоем в электричке, а напротив сидел молодой человек с какой-то книгой Пикуля. Почему-то я взялась его просвещать и сказала:
– Ну, что Вы читаете! Вот лучше бы Одоевцеву почитали! Она пишет про Гумилева, Ахматову, Блока…
На что мне молодой человек совершенно серьезно ответил вопросом:
– Это что, всё ее знакомые?
С тем я и вышла из вагона.
«На берегах Сены» – воспоминания об эмигрантской жизни, написанные уже в очень немолодом возрасте, этим, вероятно, объясняется неровность повествования, многочисленные повторы и возвращения вспять – благодаря которым я теперь на всю жизнь запомнила, что Зинаида Гиппиус была глуха на правое ухо!
Листая страницы книги Одоевцевой, погружаешься в эмигрантский быт Берлина, Парижа и Биаррица, где существование полунищих российских литераторов приправлено, словно полынью, горчайшей тоской по родине…
Впрочем, писала же Цветаева:
«Тоска по родине… Давно
Разоблаченная морока.
Да и не все ли мне равно,
Где – совершенно одинокой
Быть…»
Поэт всегда одинок.
Особенно справедливо эта мысль по отношению к поэтам – да и прозаикам, конечно! – погруженным в чужую языковую среду, в чуждую культуру. Одиночество во второй степени.
Вот они перед нами, давно ушедшие, воскрешенные цепкой памятью Ирины Одоевцевой: Дмитрий Мережковский, в упоении от собственной речи взмывает в воздух и зависает над полом, подобно йогу… Алданов, до смертельной бледности пугается обещания Гиппиус написать о его произведениях…
Бунин в долгополом халате и нелепой шляпе – старый, капризный и гениальный.
Кокетливая Тэффи – блистающая остроумием и зачем-то беспрестанно считающая окна на фасадах домов и читающая любой тест слева направо, а потом – справа налево…
Вот Адамович, сходящий с ума от тоски и одиночества, целую ночь напролет «выгуливает» по Парижу кроткую Одоевцеву, валящуюся с ног от усталости и желания спать. Вот скромный и тихий Зайцев, одним своим появлением прекративший заумную дискуссию об Апокалипсисе и Атлантиде в доме Мережковского, переведя ее на рельсы разумной житейской прозы. И многие, многие, многие другие.
И сама Одоевцева – неизменно доброжелательная, интеллигентно сдержанная, великая слушательница и запоминательница, в пересказе которой даже громкие литературные скандалы выглядят весьма благопристойно.
Несмотря на обилие повторов, текст читается с огромным интересом – Одоевцева просто не умеет писать скучно! Порой ее проза поднимается чуть ли не до пушкинских вершин лаконичности и выразительности – вот, к примеру, описание похорон Бальмонта: в нескольких простых строках сквозит такая горечь и тоска:
«Шел сильный дождь. Когда гроб стали опускать в могилу, она оказалась наполненной водой, и гроб всплыл. Его пришлось придерживать шестом, пока засыпали могилу»…
Единственный, кого нет на этих страницах – это Георгий Иванов, ныне несправедливо забытый замечательный русский поэт, муж Одоевцевой. Его нет, хотя Одоевцева написала о нем немало страниц, подробно рассказала его биографию, посвятила нас в особенности его поэтического мастерства. Все остальные персонажи – яркие, живые, объемные. Георгий Иванов остался просто набором фактов, эпизодов, случаев… Слишком дорого было Одоевцевой все, связанное с ним, слишком больно, слишком близко. Живого Георгия она оставила себе, отдав нам картонную фигурку, покрытую хрестоматийным глянцем. Но разве можно ее за это винить?
Пусть расскажут о поэте его стихи. Отобрала я их по собственному произволу: мне больше нравятся поздние, созданные им в конце жизни. В ранних слишком много – на современный вкус – изысканности, даже некоторой слащавости (не слышит нас Одоевцева!), декадентской манерности.
Больше всего, наверное, известно вот это стихотворение Георгия Иванова, спетое (вернее, сыгранное) Вертинским:
Над розовым морем вставала луна,
Во льду зеленела бутылка вина,
И томно кружились влюбленные пары
Под жалобный рокот гавайской гитары.
– Послушай. О, как это было давно,
Такое же море и то же вино.
Мне кажется, будто и музыка та же…
Послушай, послушай, — мне кажется даже…
– Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой.
Мы жили тогда на планете другой,
И слишком устали, и слишком мы стары
Для этого вальса и этой гитары.
К старости Георгий Иванов пришел в своих стихах к гениальной простоте и прозрачности. Это уже не воздушное пирожное или игристое шампанское – нет, это черный хлеб и родниковая вода:
Перед тем, как умереть,
Надо же глаза закрыть.
Перед тем, как замолчать,
Надо же поговорить.
Звезды разбивают лед,
Призраки встают со дна —
Слишком быстро настает
Слишком нежная весна.
И касаясь торжества,
Превращаясь в торжество,
Рассыпаются слова
И не значат ничего.
Или вот это – о России, особенно близкое нам сегодняшним. Говоря «нам», я имею в виду тех из нас, кто, никуда не уезжая, оказался в чужой стране, среди людей, говорящих на чужом языке, исповедующим непонятные нам ценности. У меня было странное ощущение при чтении воспоминаний Одоевцевой – мне все казалось, что и я нахожусь там, с ними – ибо все вокруг настолько ДРУГОЕ. Или это я другая.
Поэт всегда – в гетто. Всегда – в эмиграции.
И разве не могли быть сейчас написаны эти строки?
Россия счастие. Россия свет.
А, может быть, России вовсе нет.
И над Невой закат не догорал,
И Пушкин на снегу не умирал,
И нет ни Петербурга, ни Кремля —
Одни снега, снега, поля, поля…
Снега, снега, снега… А ночь долга,
И не растают никогда снега.
Снега, снега, снега… А ночь темна,
И никогда не кончится она.
Россия тишина. Россия прах.
А, может быть, Россия — только страх.
Веревка, пуля, ледяная тьма
И музыка, сводящая с ума.
Веревка, пуля, каторжный рассвет
Над тем, чему названья в мире нет.
***
Ничего не вернуть. И зачем возвращать?
Разучились любить, разучились прощать,
Забывать никогда не научимся…
Спит спокойно и сладко чужая страна,
Море ровно шумит. Наступает весна
В этом мире, в котором мы мучимся.
***
Как обидно – чудным даром,
Божьим даром обладать,
Зная, что растратишь даром
Золотую благодать.
И не только зря растратишь,
Жемчуг свиньям раздаря,
Но еще к нему доплатишь
Жизнь, погубленную зря.
И вот это, последнее, самое любимое, посвященное Одоевцевой:
Ты не расслышала, а я не повторил.
Был Петербург, апрель, закатный час,
Сиянье, волны, каменные львы…
И ветерок с Невы
Договорил за нас.
Ты улыбалась. Ты не поняла,
Что будет с нами, что нас ждет.
Черемуха в твоих руках цвела…
Вот наша жизнь прошла,
А это не пройдет.
Одоевцева как поэт была воспитана Гумилевым. Она считала, что «большинство поэтов долго осваивают поэтическое мастерство», ежедневно и помногу трудятся – в общем, ни дня без строчки! Ее поражала необычайная легкость стихотворчества, свойственная Георгию Иванову, его способность «ловить из воздуха» строфы, создавать стихотворения «из ничего». Так, одно из лучших произведений Иванова было сочинено «между делом» – в процессе чистки зубов и последующего чаепития:
Мелодия становится цветком,
Он распускается и осыпается,
Он делается ветром и песком,
Летящим на огонь весенним мотыльком,
Ветвями ивы в воду опускается…
Проходит тысяча мгновенных лет,
И перевоплощается мелодия
В тяжелый взгляд, в сиянье эполет,
В рейтузы, в ментик, в «Ваше благородие»,
В корнета гвардии — о, почему бы нет?..
Туман… Тамань… Пустыня внемлет Богу.
– Как далеко до завтрашнего дня!..
И Лермонтов один выходит на дорогу,
Серебряными шпорами звеня.
«Он никогда не учился поэтическому мастерству, – пишет с некоторым недоумением Одоевцева, – Оно было дано ему с детства. Ни в рифмах, ни в размерах он никогда не ошибался, у него был абсолютный поэтический слух. Стихи давались ему невероятно легко, как будто падали с неба законченными. По известной формуле Теодора де Банвиля, «стихи – то, что не требует исправления». Стихи были для него своего рода живыми существами. Он считал, что они должны оставаться такими, какими родились, что невозможно проводить над ними операции вивисекции».
Если Григорий Иванов, легко сочиняя стихи, скрывал это от «поэтической общественности» и создавал впечатление, что в своей «творческой лаборатории» ведет поэтические изыскания и, подобно ювелиру, оттачивает и шлифует свои произведения – то, например, Бальмонт, который долго работал над стихами и мог сочинять не только сонеты, но и требующие высокого мастерства венки сонетов, так писал о себе:
Рождается внезапная строка,
За ней встает немедленно другая,
Мелькает третья ей издалека,
Четвертая смеется, набегая.
И пятая, и после, и потом,
Откуда, сколько, я и сам не знаю,
Но я не размышляю над стихом
И, право, никогда не сочиняю.
Невольно вспоминается пушкинское:
…И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем …
И далее:
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута – и стихи свободно потекут…
Рифмы легкие, конечно, бегут на лист бумаги, но – вспомним пушкинские черновики – сколько поправок, зачеркиваний, изменений, сколько творческих мучений, о которых замечательно сказал Владимир Маяковский:
Где найдёшь,
на какой тариф,
рифмы,
чтоб враз убивали, нацелясь?
Может,
пяток
небывалых рифм
только и остался
что в Венецуэле…
Поэзия –
та же добыча радия.
В грамм добыча,
в год труды.
Изводишь
единого слова ради
тысячи тонн
словесной руды.
Тысячи тонн словесной руды можно перерабатывать по-разному: либо изводя на черновики горы бумаги, либо «выхаживая» – «вываживая» стих, как собаку – обдумывая, строя его в голове, как поступали, к примеру, тот же Бальмонт и Анна Ахматова.
При современной работе «прямо в компьютер» никаких черновиков не останется ни у кого, и потомки будут считать нынешних поэтов необыкновенными гениями, слету создававшими шедевры.
Кстати, о шедеврах.
Стихи – впрочем, как и проза – они все разные. И читатели тоже разные. Одному подавай мысль, оперенную рифмами, другому достаточно «бантиков и рюшечек». Что же думают о «бантиках» и рифмах сами поэты?
Первым делом вспоминается провокационное высказывание А.С. Пушкина из письма П.А Вяземскому (1826 год): «Твои стихи к Мнимой Красавице (ах, извини: Счастливице) слишком умны. – А поэзия, прости господи, должна быть глуповата».
Как только не толковали эту пушкинскую мысль! И так, и эдак…
Вот обмолвится гений ненароком – и несколько поколений литературоведов кормятся! Да, может быть, все дело заключалось только в том, что эта… как ее? Мнимая Счастливица была несколько… э-э-э… не в состоянии оценить все умствования Вяземского! А мы уже глобальные выводы давай строить…
Ах этот Пушкин! Ай да…
Но вернемся к воспоминаниям Одоевцевой. Она пишет, что Адамович, например, в стихах меньше всего ценил талант: «Слишком безудержно, слишком пенится, звенит и летит. Слишком талантливо, – говорил он о стихах одного из наших лучших поэтов. – Признаю все достоинства, но они оставляют меня холодным, а стихи должны волновать и задевать. Таланту он предпочитал одаренность, ум, чувство меры, экономию средств, умение вовремя замолчать. В стихах больше всего ценил не «за сердце хватающие строки», не «звуки небес», не «доплеснуть до луны», а тяжесть слов, падающих, подобно камням. Паузы и то, что скрыто за паузами».
Допустим, сейчас мало кто помнит, кто такой Георгий Адамович…
А вот и напомню! Не-ет, биографию ищите сами! Лучше прочтите несколько его стихотворений. Вот это очень любила Ирина Одоевцева:
Без отдыха дни и недели,
Недели и дни без труда.
На синее небо глядели,
Влюблялись…И то не всегда.
И только. Но брезжил над нами
Какой-то божественный свет,
Какое-то легкое пламя,
Которому имени нет.
И еще одно – как раз о поэзии:
Нет, ты не говори: поэзия – мечта,
Где мысль ленивая игрой перевита,
И где пленяет нас и дышит легкий гений
Быстротекущих снов и нежных утешений.
Нет, долго думай ты и долго ты живи,
Плач, и земную грусть, и отблески любви,
Дни хмурые, утра, тяжелое похмелье –
Все в сердце береги, как медленное зелье,
И может, к старости тебе настанет срок
Пять – шесть произнести как бы случайных строк,
Чтоб их в полубреду потом твердил влюбленный,
Растерянно шептал на казнь приговоренный,
И чтобы музыкой глухой они прошли
По странам и морям тоскующей земли.
И последнее – самое горькое:
Когда мы в Россию вернемся… о Гамлет восточный, когда? –
Пешком, по размытым дорогам, в стоградусные холода,
Без всяких коней и триумфов, без всяких там кликов, пешком,
Но только наверное знать бы, что вовремя мы добредем…
Больница. Когда мы в Россию… колышется счастье в бреду,
Как будто «Коль славен» играют в каком-то приморском саду,
Как будто сквозь белые стены, в морозной предутренней мгле
Колышатся тонкие свечи в морозном и спящем Кремле.
Когда мы… довольно, довольно. Он болен, измучен и наг,
Над нами трехцветным позором полощется нищенский флаг,
И слишком здесь пахнет эфиром, и душно, и слишком тепло.
Когда мы в Россию вернемся… но снегом ее замело.
Пора собираться. Светает. Пора бы и трогаться в путь.
Две медных монеты на веки. Скрещенные руки на грудь.
Помолчим немного, чтобы сглотнуть ком в горле.
……………………………………………………….
Кхм…
Так вот…
Так вот, допустим мнение Адамовича для нас не истина в последней инстанции – хотя поэту, писавшему ТАКИЕ стихи, я лично склонна верить – обратимся к мэтру, признанному потомками и увенчанному лаврами. Конечно, весь мир почитает его как мастера прозы, но он-то сам был уверен, что его стихи – лучшее изо всего, что он написал (ну, за исключением Темных аллей!). Итак Нобелевский лауреат Иван Бунин:
«Знаете, какой главный недостаток ваших писаний? Слишком интересно. Слишком динамично, будто одним дыханием. Вы как вцепитесь в читателя, так и катаете его в лифте вверх и вниз, не давая ему отдохнуть, прийти в себя, отложить книгу, пойти по своим делам. Проза, прости Господи, должна быть скучновата. Настоящая, великая проза».
Да-а, вот и разберись с классиками! То Пушкин уверяет, что поэзия должна быть глуповата, то Бунин – что проза должна быть скучновата…
Как жить?
Классики – они, конечно классики. Но тоже люди. Вот тот же Бунин, например, Льва Николаевича Толстого считал великим писателем – судя по количеству скучных страниц в «Войне и мире», так и не прочитанных никогда, в этом есть сермяжная правда. А Достоевского он великим писателем – не считал! Нет, говорит, у него ни одной скучной страницы! Или тот же Лев Николаевич – Шекспира не любил! И Пушкина тоже. Вообще стихов не любил. Ну и что теперь – стихов не писать?!
Если говорить серьезно, то весь этот спор между «умно» и «красиво», «скучно» и «интересно» можно свести к простому противопоставлению, прекрасно выраженному Николаем Заболоцким в стихотворении «Некрасивая девочка»:
А если так, то что есть красота
И почему ее обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота
Или огонь, мерцающий в сосуде.
И в заключение приведу слова Ивана Бунина, обращенные к Ирине Одоевцевой – и небесполезные для всех нас:
«Сомневаться в себе, в своем таланте необходимо. Но вот признаваться другим в этом, особенно братьям-писателям, никак не следует. Скромность ничуть не украшает писателя. Никогда никому не говорите, что вы чувствуете себя бесталанной, а то так бесталанной и прослывете. Все с удовольствием так и поверят. И даже пожалеют: бедненькая! А как пожалеют – крышка. Надо вызывать зависть, а не жалость. Никогда не признавайтесь в сомнении в своем таланте. Храните это необходимое сомнение в себе на самом дне сознания. Для себя».
Удачи!