Женя Павловская. «Не жалею, не зову, не плачу…»

Старинные слова — мой неразменный антиквариат. В быту бесполезны, коммерческой ценности не имеют, но жизнь украшают. Некоторые слова жадно присваиваешь — чур, мое! На какие-то косишься равнодушно.
Мне в жизни повезло общаться с несколькими очаровательными красавицами — восьмидесятилетними дамами, окончившими Смольный, Петер-шуле или просто петербургскую гимназию, умеющими вести светский разговор на нескольких языках, величаво-снисходительными к людским слабостям, за долгую многотрудную жизнь понявшими малую цену вещей и вес доброты. Все меньше их — уходят с извиняющейся улыбкой, стараясь не обеспокоить мчащееся куда-то без оглядки молодое поколение.

Наша бывшая соседка, чудная старушка Александра Михайловна, выпускница Смольного института, шопотом: «Ах, эта кошмарная революция, нас тогда от пьяных матросов юнкера защищали. Бедные мальчики! Все погибли.». Огорчалась: отчего это вдруг все, и вы, и вы тоже, Женечка, уж не обижайтесь, стали употреблять это дворницкое «надо»? А ведь правильно говорить «надобно». А «пожалуйте», «благодарствую» люди и вовсе забыли. Вздыхала: «хамы пришли и заговорили». Сидела в струночку, не касаясь хрупкими лопатками спинки стула, беря чашку с чаем неповторимым королевским жестом.
Я как-то попробовала воспроизвести ее манеру речи — куда там! В лучшем случае претенциозное жеманство получается.
Доброжелательное достоинство Александра Михайловна сохраняла отменно, ни разу не пожаловавшись ни на внука, амбала Димочку (совершенную дворнягу), ни на бытовую скудость, ни даже на победу хамов, кромсающих последнюю ее гордость и опору — старомодный, прекрасный, как менуэт, русский язык благородных девиц, тесный и неудобный для меня, как корсет на китовом усе и юбка со шлейфом.
Неплохо учили девочек в Смольном институте. Потом стало все это не надобно, а после вощще на хрен —понял?— не надо. Однако, многое от старорежимных привычек у таких старушек сохранилось, а возможно особо отобранная для таких девчурок генетика держит прямо их спину и душу… Много раз я заставала старенькую, фарфорово-хрупкую Александру Михайловну волокущую, как муравей, через дремучие сугробы тяжеленные сетки с бутылками кефира, грязными комьями картошки и лука. Отберешь насильно сумки, бывало:
— Александра Михайловна, зачем же вы по зимней погоде, по гололедице такие тяжести таскаете? Для чего вам столько?
— Ничего, ничего, спасибо! Мне, конечно, столько ни к чему. Но знаете, Татьяна Ивановна обычно просит и для нее купить. Ну что мне стоит? Ей ведь трудно, она такая полная, одышка… сердце… А я, знаете ли, балетом занималась, у меня руки даже сейчас сильные… Я бы обязательно сама донесла. Зачем вы себя затрудняете?
И мне при ней как-то неудобно сказать единственно подходящее, а именно: «Жирная, наглая и беспардонная свинья эта Татьяна Ивановна, которая моложе вас на добрые два десятка лет, просто неохота ей приподнять с дивана свою раскормленную задницу. А сердца у нее нет — и нечему там болеть. Пошлите ее в следующий раз, прощу прощения, на три буквы, ей там привычно. На обратном пути и кефир себе заодно приобретет».
— На какие три буквы, Женечка?
В отличие от вымерших «бывших», «настоящие» из пригородных обожают всякому подробно рассказывать о своих утонченных капризах и повышенных потребительских привычках — это они кушать не могут, от этих сортов яблок у них кожа на лице скучает, туфли лишь самых дорогих фирм не утомляют их нежные ножки гороховых принцесс…
Ушли в никуда дамское слово «саше» и имперское «бювар». Бювар лежал на столе карельской березы. Не завидую вещам, но эти, чуть пахнущие старыми коврами слова, у меня никто не отнимет. Вместо бювара пылится в конторе картонная папка с растрепанными шнурками. А на моем столе — из скользкой мутно-голубой пластмассы. Почему-то гладкость дерева и камня, приятная руке и щеке, вызывает легкую гадливость в пластмассе: ощущение жирности и дешевки.
Да нет, что вы, я не сноб, происхождение мое в высшей степени разночинское. Ела же в полуголодных семидесятых за милую душу готовые котлеты из Универсама (жуткое слово). Говорили, что к ним мясо нерпы, крысы такой волосатой, подмешивали для полновесности. И варила для семьи щи из суповых наборов. «Бриты кости» — так окрестили их злые на язык нижегородские бабы. Да и неизбежную пластмассу я покорно приемлю, как и смену времен года, включая сопутствующую инфляцию. Наверное у меня просто некий излишек рецепторов в кончиках пальцев. Конечно лучше бы я вместо утомительного избытка тактильных и обонятельных рецепторов петь умела. Хочется заказать низкое сопрано. Хорошо бы пела. Жаль, не завернули.
В детские годы — а читать я рано начала, что впоследствии основательно подпортило мою личную жизнь, попался мне том Лескова (монастырские повести: «Невинный Пруденций» и прочее кисло-сладкое в старой транскрипции, с твердыми знаками (ерами) с ятями где надо (надобно). В детстве все усваивается легко, как кефир, и я приняла такое правописание, как исключительно приличествующее прозе этого автора и церковной тематике. Позже, листая современное издание Лескова, я ощутила какую-то ущербность, неудобочитаемость, неадекватность текста. Поразмыслив, поняла — ятей и еров мне, видите-ли, нехватало. Рисунок букв не тот, и расстояние между буквами поболее, чем для Лескова следует. Да и бумага не угодила — слишком толстая и белая. Крайне неправильный Лесков! В то время как Жуковскому и Пушкину я и современный шрифт, и отсутствие знаков старого алфавита охотно прощаю — их сразу такими увидела, такими, стало быть, и полюбила. Многое объясняет русская пословица «не по хорошу мил, а по милу хорош». На эту тему и диссертации социальными психологами пишутся, и удивительные результаты президентских и сопутствующих выборов об этом наглядно свидетельствуют.
Странно, если бы ко мне обратились «сударыня», Даже неприятно отчасти. То-ли насмехаются (наверное, им кажется достаточно тонко насмехаются), то ли гадость в розовой оберточке преподнести стараются, что вероятнее. Хотя, с другой стороны, трамвайное «женщина, вы выходите?» звучит как цитата из Зощенко. «Товарищ» — это вообще было не ко мне. Им я не товарищ. Да и «они» меня инстинктивно, но справедливо ненавидели. Зато в отместку долго слово «товарищ» не будет обозначать, как бывало в старину, друга человека.
Элегически грущу об указательном местоимении «сей». «Сей град» — торжественно! «Этот город» — это просто населенный пункт, не тот, а этот. «Сей» — обнимает и небо, и воду, и воздух. «Сей»— звук широко и вольно взлетает и тает вдали. «Этот» —«бабачит и тычет». В упор утыкается толстым начальственным пальцем в предмет и ни налево, ни направо, уж не говоря, чтобы вверх и за облака.
Некоторые слова поменялись гласными — и как-то ничего, не мешает. В былые времена писали «фильма» и «гравюр», нынче с женским и мужским родами этих существительных безболезненно произошла смена пола. Человеческие особи делают такое за большие деньги. Но мне всегда приятно увидеть в тексте «Дидерот» вместо «Дидро», «Гюи де Мопассан» а также «конфекты в бонбоньерке» — их дарили младой Александре Михайловне юнкера, такие душки, бедные мальчики!
Друзья знают, что в языковом пуризме меня не обвинить. Я не шарахаюсь от, так называемой, неформальной лексики, цветущей и выдающей новые сильные побеги, что простейшим образом доказывает ее необходимость и функциональность.
Мой язык тоже потихоньку становится реликтом. Однако плюрализм помогает, не особенно давясь, глотать слово «IceКreаm» на вывеске провинциального кафе, где подают его не в прозрачной креманке, а на помятой бумажной тарелке. Потому как топ-менеджерша, крутая бизнес-вуман режим экономии блюдет, и к тому же слово «креманка» не слышала. В какой-то даже мере получаешь от этого эксклюзивный фан. Конкретно, в натуре.
Я, навещая Нижний Новгород, зашла туда с подругой. В кафе, кроме нас, никого не было.
— Какое у вас есть мороженое?
— Жидкое.
— Это что, новый сорт?
— Электричество вырубили. Брать будете или как?
—Или как.