РЕЦЕНЗИИ НА КНИГИ * ВСЕ О ЛИТЕРАТУРЕ * ЧТО ПОЧИТАТЬ? * КЛАССИЧЕСКАЯ И СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА * ОБЗОРЫ И НОВИНКИ

Рецензии на книги

Рецензии на книги, вышедшие на бумаге

Страницы 119 из 119« В начало...«115116117118119

Юлия К. Лилита

маленькая литературоведческая фантазия

В десятый раз включая телевизор и натыкаясь на знакомую компанию Гумберт, Лолита…, Блонди не выдержала и публикует рецензию на роман Набокова автора Юлии К.

«Какое сделал я дурное дело, и я ли развратитель и злодей, я, заставляющий мечтать мир целый о бедной девочке моей». Так вопрошал Сирин, разочарованный и взбешенный тем, что Нобелевка досталась не ему, а Пастернаку, получившему премию за тяжеловесного и неудобочитаемого, зато весьма морально выдержанного «Доктора Живаго». Ах, бедный Набоков, птица бледная, с глазами окаянными. Что же, спой мне, птица, может, я попляшу. Прошу прощения, это уже полная эклектика.
Ло, Лола, Лолита. Свет моей жизни, огонь моих чресел. Каково сказано, а? Да, красота — страшная сила. Это сила Лилит, вечно голодного демона пустыни, Лилит, первой жены Адама, не из ребра сотворенной, это соблазн черной луны, светящей сумасшедшим, поэтам и просто бродягам мира сего. Это усмешка богов.
Играет романтичная увертюра, озвучивая встречу двух подростков, души которых созданы друг для друга. Но вот сбой программы или судьба. Девочка по имени Аннабель умирает.
Встретить свою половинку слишком рано и тут же потерять — это, знаете ли, трудно. И Гумберт страдает. Пытаясь найти замену во внешнем подобии, он создает фантом, призрак, кадавра — нимфетку. Неразвитость его первой, но тем не менее истинной любви становится фетишем, подменяющим собой истину. Занавес поднят, начинается драма.
Внешне Гумберт ведет жизнь обычного сравнительно нормального человека, но душа его озабочена только одним — жгучим запретным желанием, неодолимой тягой к девочкам того возраста, в котором они ну никак еще не должны иметь каких-либо связей с взрослыми мужчинами, за исключением взаимоотношений чисто воспитательного порядка. И вот он наконец находит свою мечту.
Нет, не сам находит. Стечение обстоятельств тактично и заботливо подводит его именно к тому месту, где живет Лола со своей матерью, томной вдовой Шарлоттой.
«Это та девочка, что тогда, на взморье». Да нет, это не та же девочка, это та же душа. Полюби ее тихой отцовской любовью, и успокойся. Учи французскому, географии и иногда с туманной тоской поглядывай на волосы и коленки. Лопай, что дают, а то и того не останется. Так нет же, этот поганец хочет всего и сразу. Боги улыбаются, предвкушая вкусное.
Статисты же и сами главные актеры дергаются на веревочках согласно давно расчерченному сценарию. Опереточная мать влюбляется по всем правилам дешевых женских романов, сам Гумберт заводит дневник, который прячет в потайной шкапчик. Признание Шарлотты, женитьба… В одной точке времени и пространства сходятся забытый в шкапчике ключ и водитель, засмотревшийся на птичку. Лишний персонаж, узнавшая все Шарлотта в расстройстве чувств перебегает через дорогу и любовно убирается из мизансцены. Фарсовая жена погибает, Гумберт становится законным владельцем своей нимфетки. Все пути расчищены, все готово, остается Выбор. Ах, Выбор…
Но Гумберт еще не знает, что это именно Выбор. Он все еще наивно предполагает, что это лишь счастливый случай. Впрочем, вдаваться в предположения у него уже нет сил. Годы воздержания берут свое, а убогий семейный секс добил беднягу окончательно. В Лолите он видит… Но здесь можно поставить лишь многоточие, или же слишком много слов. Мы же не об эротике, мы о мистике. Ха.
Лолита же ничего не предполагает. Она пока — просто забавный подросток, действующий согласно возрасту и воспитанию, вернее отсутствию такового. Душа Аннабель слишком глубоко и противостоять этому безобразию не может.
Безобразие усугубляется гумбертовским… ну, как бы это назвать? Сладострастием, что ли? Остановись, дурашка, подожди годика три. Но он не может ждать. Он видит только нимфетку, только внешнюю сладкую обертку, и жует яркий фантик, выбросив саму конфетку прочь.
«Небеса рая пылают, как адское пламя». Ангел-хранитель летит над синим Седаном, осеняя своими крылами туповатенькую плохо вымытую малолетку с облупленными ногтями и неврастеничного отчима, вконец одуревшего от французской литературы и сбывшихся фантазий. Они носятся по всей Америке, предаваясь греху в придорожных кемпингах. Несчастная девочка по безвыходности, а условный папаша — по принуждению внутреннему. Боги бесстрастно взирают на это с небес, дав на время индульгенцию забавным персонажам.
Только рай, даже слишком похожий на ад, не вечен, и время, отпущенное Гумберту, истекло. Лилит с издевательским смешком растворяется в воздухе, а вместе с ней исчезает и девочка-подросток. Бедный параноик едва не сходит с ума окончательно, пытаясь поймать призрак.
Наконец появляется настоящая, а не выдуманная Лолита, из плоти и крови. Восемнадцатилетняя, подурневшая, близорукая и брюхатая. И вот оно, сладкое раскаяние, вот она, запоздалая любовь к женщине, а не к нимфетке. Страдалец Гумберт лелеет уже в своем сердце настоящее чувство, а не бесплодный порок, но только это чувство оказывается ничуть не плодотворней. Чистосердечное раскаяние, делающее смешным и убогим все прошедшее, приятно смеющимся богам. Наступает финал — герой с чистым сердцем садится в тюрьму за убийство своего преемника, имевшего таких девочек пачками, и спокойно погибает там от разрыва сердца, не зная, что его любовь умрет через несколько месяцев при родах. Один круг ада пройден.
Но это бедная правда придуманного героя, а истина в том, что Лилит смеялась над самим автором. Надменный Сирин, этот певец чистого искусства, этот презрительный эстет стал творцом самого пошлого и тошнотворного секс-символа двадцатого столетия, а имя бедной нежной маленькой Лолиты используется в газетках для рекламы притонов с малолетними шлюшками и служит указателем на порносайты с бездарно сфотографированными в коленно-локтевой позиции голыми девочками, еще не обладающими полностью развитыми вторичными половыми признаками. Интересно, какие гурии теперь являются брезгливому и тонкому Набокову в его сомнительном раю? Наверно, пятнадцатилетние толстозадые дурно накрашенные поблядушки, подрабатывающие минетом на вокзалах и холодные, как подгнившая клубника со льдом, но обслуживающие не так уж плохо и берущие недорого…
Аминь.

Курий Сергей. Мой Босоногий Ранг… Часть 2

часть 2
«Вот она — свобода:»

«Я — Никто. А ты — ты кто?
Может быть — тоже — Никто?
Тогда нас двое. Молчок!
Чего доброго — выдворят нас за порог.

Как уныло — быть кем-нибудь —
И — весь июнь напролет —
Лягушкой имя свое выкликать —
К восторгу местных болот».

Эмили Дикинсон не следовала советам Хаггинсона. Всем, кроме одного: Поэтесса так и не проявила желания быть напечатанной. Тем не менее, семь ее стихотворений вышли еще при жизни, но вышли: а) анонимно, б) без гонорара и в) против ее желания. В письме к Хиггинсону Эмили писала: «Я улыбаюсь, когда вы советуете мне повременить с публикацией, — эта мысль мне так чужда — как небосвод Плавнику рыбы — Если слава — мое достояние, я не смогу избежать ее — если же нет, самый долгий день обгонит меня — пока я буду ее преследовать — и моя Собака откажет мне в своем доверии — вот почему — мой Босоногий Ранг лучше». Мало того, отношение к публикации стихов у Дикинсон носило более чем принципиальный характер. Недаром она называла книгоиздание «аукционом человеческого ума», творчество для нее было высшим таинством, а разве за таинство можно брать деньги, а уж тем более зарабатывать им на жизнь, как шитьем сапог?

«Публикация постыдна.
Разум — с молотка!
Скажут — бедность приневолит
Голода аркан.

Что ж — допустим. Но уйти
С чердака честней —
Белым — к белому творцу —
Чем продать свой снег.

Мысль принадлежит по праву
Лишь тому — кто мог
Дать ее небесной сути
Телесный аналог.

Милостью: торгуй господней
Ссуда — под процент —
Но не смей унизить
Гений Ярлыком цены».

Эта максималистская позиция, тем не менее, не свидетельствовала ни о провинциальной скромности, ни о творческом перфекционизме поэтессы. Во всех стихах явно проглядывает и серьезное отношение к своему дару, и ясное осознание величия своего предназначения. Именно это ясное осознание, как ни парадоксально, и позволяло Дикинсон творить, не заботясь о дальнейшей судьбе своих произведений. Если стихам суждена слава — они обретут ее, несмотря ни на что, считала поэтесса, а если нет, то никакие многотомные издания здесь не помогут.

Это было далеко не последнее «чудачество» сумасбродной поэтессы из Амхерста. Мало того, что среда и окружение Дикинсон не баловали ее разнообразием, она пошла еще дальше в своем отходе от «мира» — обрекла себя на настоящее добровольное заточение в отцовском доме. Это удивляет еще больше, если учесть, что характер поэтессы был отнюдь не замкнутый. Напротив, многие, общаясь с ней, удивлялись, откуда у этой девушки, почти не покидавшей пределы своего маленького мирка, столько живости ума, иногда чрезмерной. «Я никогда не общался с кем-либо, кто бы так сильно поглощал мою нервную энергию. Не прикасаясь, она буквально выкачивала ее из меня, — писал Хиггинсон своей жене об Эмили. — Я был безусловно поражен столь чрезмерным напряжением и ненормальной жизнью. Возможно, со временем мне удалось бы преодолеть эту чрезмерность в общении, которая была навязана ее волей, а не моим желанием. Я был бы, конечно, рад низвести ее до уровня простой искренности и дружбы, но это было отнюдь не просто. Она была слишком загадочным для меня существом, чтобы разгадать ее за час разговора».

Именно это чрезмерное напряжение и интенсивность переживаний просто переполняют стихи Дикинсон, поднимают их до высоты настоящей поэзии, поднимают над теми нетворческими условиями, в которых выросла наша героиня. Недаром она постоянно сравнивает вдохновение с ударом молнии:

«Нарастать до отказа как Гром
И по-царски рухнуть с высот —
Чтоб дрожала Земная тварь —
Вот Поэзия в полную мощь

И Любовь —
С обеими накоротке —
Но одну мы знаем в лицо.
Испытай любую — сгоришь!
Узревший Бога — умрет».

«Мы не знаем — как высоки —
Пока не встаем во весь рост —
Тогда — если мы верны чертежу —
Головой достаем до звезд.

Обиходным бы стал Героизм —
О котором Саги поем —
Но мы сами ужимаем размер
Из страха стать Королем».

Женщина с такой мощной чувственностью не могла не испытать сильной любви. Любовной лирики у Дикинсон, как для женщины, мало, но практически вся она превосходна. Именно ей принадлежат знаменитые строки, ставшие афоризмом: «То — что Любовь — это всё — / Вот всё — что мы знаем о ней — / И довольно!:». Исследователи творчества поэтессы предполагают несколько адресатов любовных стихов, хотя точно их установить не представляется возможным.

«Не веришь мне, мой странный друг!
Поверь! Ведь даже Бог
Крупицей от такой любви
Доволен быть бы мог.
Лишь всю себя и навсегда —
Что женщина еще
Способна дать, скажи, чтоб я
Могла принять в расчет!

То не душа моя — она
Была твоей всегда;
Я уступила весь свой прах, —
Каких еще наград
Не получил ты от меня,
Какой еще судьбой
Гордиться деве, кроме как
На неких дальних небесах,
Смиренно жить с тобой!

Проверь ее, сожни ее,
Просей от лба до пят,
И все сомнения твои
В ее огне сгорят.
Развей всю нежность, все тепло,
Всю легкость ее нег,
И ты получишь ледяной
И вечно чистый снег».

Наиболее вероятным «претендентом» считают пастора Чарлза Уордсворта, с которым Дикинсон познакомилась в 1855 году в Филадельфии по пути в Вашингтон к своему отцу-конгрессмену. Впоследствии они долго переписывались, она называла его «самым дорогим земным другом». Говорят, что именно отъезд Уордсворта в Калифорнию в 1862 году привел Дикинсон к внутреннему кризису и где-то с этого момента началось знаменитое «белое затворничество» поэтессы.

«Говорят «Время лечит» —
Нет, ему неподвластно страдание
Настоящая боль каменеет
Так же, как Кости, с годами.

Время — только проверка несчастия
Если справилось с Горем —
Значит, мы волновались напрасно —
Значит, не было боли».

Эмили и раньше редко выезжала из своего родного города — в основном ездила в Кембридж лечить стремительно ухудшающееся зрение. А с 1870 года вообще отказалась покидать пределы своего особняка. Она стала своеобразной местной достопримечательностью, горожане даже прозвали ее «Амхерстской монахиней». Дикинсон стала одеваться только в белые платья, все свободное время она посвящала стихам, переписке и уходу за садом. Круг ее общения сузился до считанных друзей и знакомых, но и с ними она разговаривала только через приоткрытую дверь.

«…Так будем встречаться — врозь —
Ты там — я здесь.
Чуть притворена дверь:
Море — молитва — молчанье —
И эта белая снедь —
Отчаянье».

Это легко бы было объяснить умопомешательством, но ни в письмах, ни в стихах, ни в беседах Эмили не напоминает впавшую в маразм старую деву. Замуж она так и не вышла, хотя в конце 1870-х годов, судя по всему, пережила еще одно сильное чувство — к судье Отису Лорду, приятелю ее отца, впоследствии тоже видному политическому деятелю. Но обету «ухода от мира» Дикинсон не изменила больше никогда.

«Душа изберет сама свое Общество —
И замкнет Затвор.
В ее божественное Содружество —
Не войти с этих пор.

Напрасно — будут ждать колесницы —
У тесных ворот.
Напрасно — на голых досках — колени
Преклонит король.

Порою она всей пространной нации —
Одного предпочтет —
И закроет — все клапаны внимания —
Словно гранит».

Чем же было заполнено существование «Амхерстской монахини»? Зачем такой «живой» и общительной женщине нужно было скрываться от людей? «Жизнь сама по себе так удивительна, что оставляет мало места для других занятий», писала Дикинсон, и в этой фразе, как мне кажется, и скрывается загадка ее добровольного заточения. Лишив себя части человеческих радостей, Эмили пыталась сосредоточиться на внутреннем мире, обострив до предела свое мироощущение. Поэтесса напряженно вглядывалась, а точнее — вслушивалась в жизнь. В нескольких стихах она открыто повторяла одну и ту же мысль — только «голодный» способен максимально ощутить вкус, только лишившись можно по-настоящему понять цену потерянного.

«Я голодала — столько лет —
Но Полдень приказал —
Я робко подошла к столу —
Дрожа взяла бокал.

Обжег мне губы странный сок!
Не раз на пир такой —
В чужое заглянув окно —
Я зарилась тайком.

И что же? Здесь все дико мне —
Привыкла горстку крошек
Я вместе с птицами делить
В столовой летних рощ.

Я потерялась — я больна —
С избытком не в ладу.
Не приживется дикий терн
В прекраснейшем саду!

Как ненасытен за окном
Отверженного взгляд!
Войдешь — и Голод вдруг пропал —
Ты ничему не рад».

«Я все потеряла дважды.
С землей — короткий расчет.
Дважды я подаянья просила
У господних ворот.

Дважды ангелы с неба
Возместили потерю мою.
Взломщик! Банкир! Отец мой!
Снова я нищей стою».

Особое место в творчестве Дикинсон занимает природа. Здесь она опять-таки перекликается с философией бостонских «трансценденталистов». Эмерсон, в частности, считал, что Вселенская Душа, несмотря на свою трансцендентность, постоянно «перетекает» в природный мир, наполняя его красотой и содержанием.

«Я принял смерть — чтоб жила Красота —
Но едва я был погребен —
Как в соседнем покое лег Воин другой —
Во имя Истины умер он.

«За что,- спросил он,-ты отдал жизнь?»
«За торжество Красоты».
«Но Красота и Правда — одно.
Мы братья — я и ты».

И мы — как родные — встретили ночь —
Шептались — не зная сна —
Покуда мох не дополз до губ
И наши не стер имена».

Именно в умении взглянуть на мир обновленным взглядом, взглядом, способным узреть в материальном мире проблески «духа», и заключается основная задача человека, особенно человека творческого. Именно поэтическое художественное восприятие, когда с природы сдувается пыль обыденности и она (по выражению Дикинсон) кажется наполненной «привидениями», помогает воспринимать мир одухотворенным, осмысленным и прекрасным («Вскройте Жаворонка! Там Музыка скрыта: / Отомкните поток! Он насквозь неподделен:»). Особым талантом поэта является способность увидеть «возвышенное в простом», увидеть «дух» в таких обыденных вещах, как трава, речка, вечерний закат.

«Чтоб свято чтить обычные дни —
Надо лишь помнить:
От вас — от меня —
Могут взять они — малость —
Дар бытия.

Чтоб жизнь наделить величьем —
Надо лишь помнить —
Что желудь здесь —
Зародыш лесов
В верховьях небес».

Однако назвать Дикинсон «идиллической» поэтессой никак нельзя. Ее «уход» был единственным возможным в данных условиях бунтом против окружающей действительности. А что еще могла сделать провинциальная пуританская девушка XIX века с таким ярким талантом? Стать скучной и ограниченной «матерью и женой»? Шокировать окружающих своевольным поведением? И то, и другое ей было чуждо. Ее бунт был не только бунтом против мещанского окружения, но и против самой себя. Когда Дикинсон писала, что она «нерелигиозна», это нельзя понимать прямо. Имелось в виду, что ее не удовлетворял тот конформизм и респектабельность, которые приобрела, в прошлом «боевая», пуританская религия (одна из разновидностей кальвинизма). Тем не менее, ее стихи наполнены драматическими раздумьями о смерти, о Божьей милости, о несовершенстве этого мира, об одиночестве человеческой души — темами весьма характерными для пуританина, судьба которого предопределена заранее, а взаимоотношения с Богом сугубо индивидуальны.

«Сознание, что сознает
И Тьму и Свет равно,
Когда-нибудь узнает Смерть,
Но лишь оно одно

Должно преодолеть разрыв
Меж космосом идей
И тем экспериментом — что
Возложен на людей.

Как соответствовать себе
Оно во всем должно!
И кто Творец его — узнать
Вовеки не дано.

Блуждать внутри себя самой
Душа обречена
С Поводырем — Бродячим Псом,
И этот Пес — она».

Но и здесь Дикинсон берет на себя смелость размышлять и сомневаться:

«Да разве Небо — это Врач?
Твердят — что исцелит —
Но снадобье посмертное —
Сомнительный рецепт.

Да разве Небо — Казначей
Твердят — что мы в долгу —
Но быть партнером в сделке —
Простите — не могу».

Кому могла бы читать такие стихи Эмили Дикинсон? Где бы могла их публиковать, не рискуя навлечь гнев своих земляков?

Марта, кузина Дикинсон, вспоминала такой эпизод. Однажды, когда она с Эмили зашла в ее спальню на втором этаже, поэтесса сделала символический жест рукой, словно запирая за собой дверь ключом и произнесла: «Мэтти: вот она, свобода». Парадоксально, но Дикинсон могла быть свободной только заперев себя от мира, укрывшись в мире своего воображения, которое — «лучший дом», не будучи никому обязанной, надежно защитив свой дар от пересудов людей.<1>

«Я не видела Вересковых полян —
Я на море не была —
Но знаю — как Вереск цветет —
Как волна прибоя бела.

Я не гостила на небе —
С Богом я не вела бесед —
Но знаю — есть такая Страна —
Словно выдан в кассе билет».

Билет в эту Страну Дикинсон получила 15 мая 1886 года. В предсмертной записке она написала коротко: «Маленькие кузины. Отозвана назад».

«Наш Мир — не завершенье —
Там — дальше — новый Круг
Невидимый — как Музыка —
Вещественный — как звук.

Он манит и морочит —
И должен — под конец —
Сквозь кольцо Загадки
Пройти любой мудрец:»

После смерти Эмили ее младшая сестра Лавиния нашла в комнате сшитые вручную тетрадки со стихами, о которых не знал никто. В общей сложности Эмили Дикинсон написала за всю свою жизнь около 2000 стихотворений! Лавиния убедила Хиггинсона издать часть из них, и с этого момента слава «Амхерстской монахини» стала расти, как снежный ком. Правда сама поэтесса, извините, великий американский поэт — Эмили Дикинсон — уже не узнала о столь высокой оценке своего творчества. Впрочем, ей это было не нужно — она ЗНАЛА это всегда.

«Коль к смерти я не смогла прийти,
Та любезно явилась в карете,
И вот мы с нею уже в пути,
И с нами — бессмертье:»

И еще.

«Если меня не застанет
Мой красногрудый гость —
Насыпьте на подоконник
Поминальных крошек горсть.

Если я не скажу спасибо —
Из глубокой темноты —
Знайте — что силюсь вымолвить
Губами гранитной плиты».

ПРИМЕЧАНИЕ:

1 — То, от чего так старательно укрывалась Дикинсон, настигло ее посмертно. Образ внезапно прославившейся поэтессы начали «мусолить» в своих целях все, кому не лень, начиная от феминисток и лесбиянок и заканчивая разнообразными психологами-концептуалистами. Американский критик Альфред Казин как-то рассказывал о семинаре, посвященном Эмили Дикинсон и организованном Ассоциацией современного языка в 1989 г. Семинар назывался «Муза мастурбации» и на нем шла речь о том, «что скрытая стратегия поэзии Эмили Дикинсон заключается в использовании ею зашифрованных образов клиторной мастурбации, которые трансцендировали ограничения сексуальной роли, наложенные патриархальностью девятнадцатого столетия». Основная идея состояла в том, что «Дикинсон нагружала свои произведения упоминаниями о горохе, хлебных крошках и цветочных бутонах, с тем, чтобы передать секретные послания, связанные с запрещенными онанистическими восторгами, другим просвещенным женщинам». Ну, что тут скажешь?

P.S.: Стихи Э. Дикинсон даны в переводах В. Марковой, Л. Ситника, Д. Даниловой, А. Гаврилова, Я. Пробштейна.

Источник — авторский раздел Сергея Курия на портале вольной журналистики
Хайвей

Оригинал статьи — журнал «Время Z»

Курий Сергей. Мой Босоногий Ранг…

Эмили Дикинсон — гениальная дилетантка

часть 1
«— «И смерть меня не остановит» — чудесное стихотворение.

— Мои собственные стихи такие скверные, — волнуясь, произнесла она. — Вот я и переписываю ее сочинения, чтобы научиться.

— Переписываете кого? — ляпнул я…».

(Р. Брэдбери «Лучшее из времен»)

Думаю, ни для кого не секрет, что «коэффициент полезного действия» женской поэзии чрезвычайно низок. Я специально употребил столь грубый технический термин. Ведь общее количество поэтесс (по крайней мере, за последние два века) не намного уступало количеству поэтов-мужчин. Мало того, само слово «поэтесса» давно приобрело в литературной критике несколько пренебрежительный оттенок — недаром лучших представительниц «Парнаса» все-таки предпочитают именовать в мужском роде — поэтами.

Такая «половая» диспропорция великих имен в поэзии тем более удивительна, если учесть, что именно женщине с ее эмоциональным интуитивным мировосприятием, казалось бы, лучше всего подходит эта импульсивная «воздушная» форма творчества. Однако факт остается фактом: гениальных поэтесс можно пересчитать по пальцам (даже в той же прозе талантливых женщин значительно больше). Одинокими звездами сияют на небосклоне русской поэзии имена Ахматовой и Цветаевой. Редкими цветами выделяются на украинской ниве Леся Украинка и Лина Костенко. На «Западе», судя по всему, с поэтессами также худо. Даже если учесть мою слабую информированность, это соотношение легко проследить хотя бы по наличию поэтесс в информационном поле.

Двигаясь по исторической шкале мы тотчас отмечаем древнегреческую Сапфо, после чего женская поэзия надолго исчезает в свете блистательных поэтов-мужчин… Исчезает до 1890 года, когда в свет вышла небольшая подборка стихов Эмили Дикинсон. Удивительных стихов, как по непосредственности, так и по новаторству. Ошеломительных стихов, когда не надо делать скидку на пол их создателя. Блистательных стихов, написанных за полвека до Цветаевой, и аналогичных ей по накалу чувств и вдохновенности.

Она доросла до того, чтобы, бросив

Игрушки, что стали ей не нужны,

Принять почетную должность

Женщины и жены.

И если о чем-то она скучает —

О прежних днях, о тоске,

О первых надеждах или о злате,

Истончившемся на руке,

Она об этом молчит — как море,

Что прячет чудовищ и жемчуга,

И только сама она знает —

Как она глубока.

(здесь и далее — стихи Э. Дикинсон)

Знакомство с биографией Эмили Дикинсон только усиливает удивление. Далеко не самая поэтическая страна (США), далеко не самая творческая среда (пуританская семья провинциального городка), далеко не самое глубокое образование нашей героини (местный колледж), ее, мягко говоря, замкнутый образ жизни (последние 15-20 лет она практически не покидала стен своего дома!) не помешали появиться на свет одному из самых ярких явлений мировой поэзии. Без скидок. Без снисхождения. Без предвзятости.

«А вот они условия, а вот она среда…»

Здесь лето замерло мое.

Потом — какой простор

Для новых сцен — других сердец.

А мне был приговор

Зачитан — заточить в зиме —

С зимою навсегда —

Невесту тропиков сковать

Цепями с глыбой льда.

В эту страну ехали с двумя прозаическими целями: разбогатеть и скрыться от религиозных преследований. Страна, измерявшая людей либо деньгами, либо сектантским благонравием (а иногда и тем, и другим вместе), страна, лишенная глубоких культурных пластов — не самое лучшее место для поэтов и поэзии. Лапидарные религиозные вирши да фольклор переселенцев (долгое время как бы отсутствовавший в культурной среде) — вот и все американское творчество первых лет независимости.

Отдельные исключения лишь подтверждали правило. Эдгара Алана По — кумира всех европейских романтиков, начиная с Бодлера и заканчивая русскими символистами, — в США признали лишь в ХХ веке! Уолт Уитмен долгое время будет считаться возмутительным «неприличным» маргиналом. И даже единственный снискавший на родине славу поэт Генри Уордсворт Лонгфелло явно не «дотягивает» по «гамбургскому счету» до своей славы (европейскую культуру он поразил лишь «Песней о Гайавате» — блестящей поэтической переработкой индейского фольклора). Не удивительно, что даже при наличии этих имен Америка и в конце XIX века считалась глухой культурной провинцией. В 1910 г. США потеряют еще одного замечательного поэта — Томаса Стернса Элиота, который эмигрирует в Великобританию именно по «идейным» творческим соображениям.

Что тогда говорить о маленьком городке Амхерст штата Массачусетс, в котором 10 декабря 1830 года появилась на свет девочка Эмили? Амхерст был вотчиной пуритан, единственной религиозной общиной которого была Конгрецианистская церковь. Семья Дикинсон была типичной пуританской семьей — традиционно благонравной и достаточно зажиточной,<1> что обеспечило будущей поэтессе возможность беспрепятственно заниматься своими поэтическими «чудачествами». Ее отношения с матерью никогда не были особо близки, отца же она любила, хотя он и пытался оградить дочь от дурного влияния «неприличных», по его мнению, книг. Впрочем, этот недостаток искупал Остин — старший брат Эмили, тайком доставлявший сестре разную литературу.

«Вы спрашиваете — кто мои друзья — Холмы — сэр — и Солнечный закат — и мой пес — с меня ростом — которого мой отец купил мне — Они лучше — чем Существа человеческие — потому что знают — но не говорят — а плеск Озера в Полдень прекрасней звуков моего фортепиано. У меня Брат и Сестра — наша Мать равнодушна к Мысли — Отец слишком погружен в судебные отчеты — чтобы замечать — чем мы живем — Он покупает мне много книг — но просит не читать их побаивается — что они смутят мой Разум. Все в моей семье религиозны — кроме меня — и каждое утро молятся Затмению — именуя его своим «Отцом». (Э. Дикинсон, из письма Т. Хиггинсону)

Но настоящей подругой и «душеприказчицей» поэтессы стала младшая сестра Лавиния. Именно она в последние годы жизни Эмили оберегала ее покой и сделала все возможное, чтобы поэтическое наследие старшей сестры не кануло в Лету.

Однако возможно, все это наследие так и осталось бы грудой тетрадок и листочков, свернутых в трубочку, и никто бы так и не узнал, что за таинство творилось за стенами дома на Мэйн-стрит, если бы не одно письмо…

«Это — письмо мое Миру — / Ему — от кого ни письма…»

Кроме поэзии Дикинсон любила заниматься садоводством. Она вырастила в оранжерее усадьбы гранатовые деревья и лилии-каллы. На этом и других фото — доктор Линда Роуллет, изображающая Эмили Дикинсон.

Ночной восторг не так уж плох,

Босая — так пиши.

Опять застал меня врасплох

Восход моей души.

Как повторить его суметь:

Не подогнать — скорей!

…Он приходил почти как смерть

За матушкой моей…

15 апреля 1862 года Томас Хиггинсон — известный в то время литератор и критик — получил странное письмо с несколькими не менее странными стихами.

Начинающая поэтесса просила у него ответа на вопрос, насколько «дышат» ее стихи и спрашивала совета: «…я хотела бы учиться — Можете ли вы сказать мне — как растут в вышину — или это нечто не передаваемое словами — как Мелодия или Волшебство? …Так разум погружен в себя — не в силах различать — спросить же некого. Коль думаете — что дышит он — и досуг найдете мне сказать о том — моя признательность не будет мешкать. Когда я допустила ошибку — и Вы не побоитесь указать ее — я буду лишь искренне уважать — Вас».

И манера письма, и манера стихов поразили маститого литератора, но и заставили крепко призадуматься. Он ощутил неподдельную искренность и силу этих стихов, но, с другой стороны, его шокировала их «хаотичность и небрежность». Мудреное ли дело так поступать с ритмикой, рифмовкой и построением фраз? «Стихи интересные, отдельные строчки блестящи, — думал Хиггинсон, — но насколько же они безграмотны — дилетантство чистейшей воды!». Дикинсон он ответил прямо — стихи ее «живые», но публиковать их пока не стоит.

То, что возмутило Хиггинсона, сегодня покажется придирками сноба к провинциальной девушке. Однако, не стоит забывать, что это была середина XIX века, когда в поэзии царил классицизм и жесткие каноны. Если и нарушать каноны, то это, по крайней мере, должно делаться открыто, чтобы всем было ясно, что нарушены они сознательно. У Дикинсон же каноны нарушались от случая к случаю, и было непонятно, то ли это сознательный метод, то ли простая поэтическая «лень».

Нашего читателя при знакомстве со стихами Эмили поражает как раз другое. Помню, как впервые обнаружив стихи Дикинсон в 119-ом томе «Библиотеки всемирной литературы», я, грешным делом, уличил переводчицу В. Маркову в чрезмерном стремлении придать творчеству американки черты Цветаевского стиля:

Дважды жизнь моя кончилась — раньше конца —

Остается теперь открыть —

Вместит ли Вечность сама

Третье такое событье —

Огромное — не представить себе —

В бездне теряется взгляд.

Разлука — все — чем богато небо —

И все — что придумал ад.

У света есть один наклон.

Припав к снегам устало —

Он давит — словно тяжкий Груз

Соборного Хорала.

Небесной Раной наградит —

Но ни рубца — ни крови —

И только сдвинется шкала

Значений и условий.

Отчаяньем запечатлен —

Кому он подневолен?

Он — словно царственная скорбь,

Которой воздух болен.

Придет —

И слушает Ландшафт —

И тень вздохнуть не смеет.

Уйдет — как бы Пространством

Отгородилась Смерть.

Каково же было мое удивление, когда я увидел оригинал. Переводчица была не виновата — в стихах американской поэтессы была та же эмоциональная порывистость и такое же обилие тире, как и у Марины Ивановны. А ведь если даже в русском языке подобная «тиремания» считалась оригинальным приемом, то что говорить об английском, где данный знак препинания никогда не был в чести.

Впрочем, ни тире, ни даже постоянное написание слов с заглавной буквы (не только существительных, но даже некоторых глаголов и прилагательных) не так шокировало Хиггинсона, как вольное обращение с размером, рифмой и словоупотреблением. «Гибкость» славянских языков не дает нам в полной мере прочувствовать, насколько нарушала Дикинсон жесткую английскую схему построения предложений (подлежащее — сказуемое — дополнение — обстоятельство). Размер стихов «плавал», рифмовка пестрела ассонансами и диссонансами (one — stone, gate — mat, house — place, room — him).<2> И, наконец, все эти «вольности» уживались в довольно банальной форме, основанной на размере английских церковных гимнов.

Я ступала с доски на доску —

Осторожно — как слепой —

Я слышала Звезды — у самого лба —

Море — у самых ног.

Казалось — я — на краю —

Последний мой дюйм — вот он…

С тех пор у меня — неуверенный шаг

Говорят — житейский опыт.

И хотя стихи Эмили Дикинсон не перестают поражать своей естественностью, силой и красотой, споры о том, насколько сознательно было ее «новаторство», не затихают до сих пор.

«Уже немало было написано об особенностях пунктуации в стихах Дикинсон. Прежде всего — об употреблении тире. Утверждалось, что тире для Дикинсон — это более тонкий инструмент ритмического деления, дополнительное средство смысловой структуризации, просто универсальный заменитель всех остальных знаков препинания. В ее текстах при желании можно отыскать столь же много примеров, подтверждающих любую теорию, сколь и случаев, говорящих о том, что все эти тире свидетельствуют исключительно о психическом состоянии спешки и нетерпения, что они являются своеобразными ускорителями письма и, я бы сказал, мысли. Кроме того, давно подмечено, что поэты любят тире, в то время как люди ученые предпочитают двоеточия.

Не больше смысла видится мне и в углубленном анализе употребления строчной или прописной буквы в начале слов. Почему Бог или Смерть во всех стихах написаны с прописной — предельно ясно, но зачем в стихотворении №508 писать с прописной слово Куклы рядом со словом церковь, написанным со строчной, объяснить невозможно ничем, кроме как небрежностью и той же спешкой. Для переводчика в этих тире и заглавных буквах важно только одно — они есть, и они сообщают стихам тот неповторимый вид, который они имеют».

(Л. Ситник)

«Как поэт, Эмили Дикинсон начинала с двух огромных недостатков — невероятной легкости стихотворчества и увлечения дурными образцами. …И хотя она ввела несколько поразительных новшеств в том, что касается форм, не менее поразительным является то, что она не сделала даже попытки уйти от шестистопной строфической схемы, с которой начинала. Я предпочитаю видеть в этом еще одну иллюстрацию застоя в ее развитии, который мы обнаруживаем повсюду. Она проявляла необычайную смелость в том, что она делала в рамках этих схем (она скоро порвала их швы), но форма поэзии и до некоторой степени сорт поэзии, которой она восхищалась девочкой, остались неизменными в стихах, которые она писала до самого конца…

Полковника Хиггинсона шокировало не то, что она иногда прибегала к «плохим» рифмам (столь частым в поэзии миссис Браунинг), и не то, что она подменяла рифму ассонансами, и даже не то, что она подчас отказывалась от рифмы вообще (подобные приемы он принимал у Уолта Уитмана, чьи работы он рекомендовал ей для чтения), — но то, что все эти неправильности соединялись и были глубоко внедрены в наиболее традиционную из всех стихотворных форм.

…Иными словами, Эмили Дикинсон часто писала нарочно плохо. Она действительно не искала вашего или моего одобрения, одобрения людей, не способных отделить второстепенного от главного. Она подчеркнуто отстранилась от наших человеческих суждений и пересудов».

(Т. Уайдлер)

Несмотря на провинциальность и внешнюю смиренность, как поэт Эмили Дикинсон оказалась своенравным «крепким орешком». Критику маститого литератора она выслушала покорно, но… советам его не вняла. Она продолжала писать так, как считала нужным, как чувствовала, да наверное иначе и не могла. Эмили говорила, что приверженность правильным рифмам «затыкает меня в прозе».

«А в этих (стихах) — больше порядка? Благодарю Вас за Правду. У меня не было Царя, а сама я управлять не могу, и, когда пытаюсь стать организованной — моя маленькая мощь взрывается — и я обнажена и обуглена. Кажется, Вы назвали меня «Своенравной». Поможете ли исправиться? Полагаю, что гордость, от которой захватывает Дух в Сердцевине Чащи — не Гордыня. Вы говорите, что я признаюсь в мелких ошибках и забываю о крупных — Ибо могу разглядеть правописание — а Невежества не вижу — вот приговор моего Наставника». (Э. Дикинсон, из письма Т. Хаггинсону)

Представления Дикинсон о поэзии во многом перекликаются с установками философского кружка «трансценденталистов» (Р.У.Эмерсон, Г.Д.Торо), творивших в то же время в Бостоне, как раз неподалеку от нашей героини, и не слышать о них она не могла. Эмерсон, критикуя современных поэтов, писал, что они разучились «видеть тесную зависимость формы от души». Дикинсон ощущала это как никто другой, она не хотела (не могла) втиснуть наполнявшее ее мощное вдохновение в тесные рамки поэтических канонов. Наоборот, она считала, что именно внутренние непосредственные движения «души» диктуют стихотворению его содержание и форму. Мало того, она часто ощущала жгучее чувство невозможности передать посещающие ее чувства. Куда уж тут думать о правильности рифмы, если даже то, что рождается, зачастую кажется неполным, несовершенным, ограниченным.

Я для каждой мысли нашла слова —

Но Одна ускользает из рук —

Поддаться не хочет мне —

Словно мелом черчу Солнца круг

Для племен — взращенных во Тьме.

А как начала бы ваша рука?

Разве Полдень пересказать лазуритом

Или кармином Закат?.

Мне — написать картину?

Нет — радостней побыть

С прекрасной невозможностью —

Как гость чужой судьбы.

Что пальцы чувствовать должны —

Когда они родят

Такую радугу скорбей —

Такой цветущий ад?

Мне — говорить — как флейты?

Нет — покоряясь им —

Подняться тихо к потолку —

Лететь — как легкий дым

Селеньями эфира —

Все дальше — в высоту.

Короткий стерженек — мой пирс

К плавучему посту.

Мне — сделаться Поэтом?

Нет — изощрить мой слух.

Влюблен — бессилен — счастлив —

Не ищет он заслуг —

Но издали боготворит

Безмерно грозный дар!

Меня бы сжег Мелодий

Молнийный удар.

Конечно, подобными объяснениями можно оправдать и любую безграмотную бездарность, но каждый, кто прикасался к стихам Дикинсон, понимал, что это НАСТОЯЩЕЕ. Это подспудно чувствовал и Хиггинсон, иначе зачем ему было долгое время продолжать переписку с упрямой самоучкой, которую он всегда считал «немного чокнутой»? Именно Хиггинсон в 1890 году издал первый сборник ее стихов, но он не был бы собой, если бы не попытался сгладить все «шероховатости» стиля своей непослушной «ученицы».<3> Каково же было его удивление, когда стихи Дикинсон снискали неожиданный успех, и все последующие переиздания только увеличивали их популярность.

Но это случилось лишь спустя четыре года после того, как…

ОКОНЧАНИЕ СЛЕДУЕТ…

ПРИМЕЧАНИЯ:

1 — Дедушка Эмили основал Амхерстский колледж, затем ее отец служил там казначеем, а в 1853-55 гг. даже избирался в Конгресс.

2 — Одна из лучших переводчиц Дикинсон — Вера Маркова, на мой взгляд, все-таки несколько переборщила с «неправильностью» рифм, сделав некоторые из них еще более неудобоваримыми, чем в англоязычном оригинале.

3 — Лишь в 1955 году стихи Дикинсон предстали в своем оригинальном виде. Гарвардский университет издал три тома произведений поэтессы (редактор — Томас Х. Джонсон), очистив их от посторонних правок «доброжелателей».

P. S. Стихи даны в переводе В. Марковой, Л. Ситника и Д. Даниловой.

Источник — авторский раздел Сергей Курия на портале вольной журналистики Хайвей
Оригинал статьи — журнал «Время Z»

Алексей Уморин. О ЖИЗНИ И БАБЛЕ, И ЖИЗНИ


Я тут, формы ради, старика Сэллинджера почитывал, эту, надоевшую всем, как вопль резаной свиньи, «Над пропастью во ржи». Я вообще-то больше рассказы его люблю. Да и кто его рассказы не любит – подставляйтесь: плюну в глаза. И лучше не подставляйтесь: желающих плюнуть протянется очередь от Песильванского вокзала до Южного выхода в Центральном парке. Это тот самый, где утки куда-то деваются с пруда. Холдена дело это, похоже, сильно интересовало, а мне как-то пофигу: улетели они или же на голубом грузовичке укатили под надписью «Живая рыба». Не, реально, а в чём их возить? В автобусе – на сиденья нагадят, в тачку не вместятся. А цистерна всё одно свободная, когда пруд замёрз. Или, считаете, америкосы тоже с пешнёй и донками — на полёдный лов в валенках с калошами? – Сомневаюсь. Да оно, честно, и фиолетово: цистерночка синяя или же Иллинойский скорый. Мне интересней другое: с фига ли он к мистеру Антолини назад с вокзала не вернулся…
Ну, если без околичностей, то скорее всего Антолини — пидор, ну не ясным же профилем Холдена любоваться он в спальню к тому явился. Это ежу понятно, женщинам-то в особенности: если спишь у знакомых,и тебе вдруг на лоб руку кладут, скорее всего минуты две спустя рука та го-ораздо ниже лба окажется. Если только знакомые не позвонили твоей маме, но и тогда она, конечно, смеряет температурку, но уж потом ка-ак размахнётся, да даст: — Дома ночуй! …Опять же значительно ниже лба.
Словом, валить тут надо было, конечно,немедленно: или же Антолини, желательно обоих, или – от них.
Колфилд выбрал второе. Возможно, ствола под рукой не было, тогда понятно, но вот потом… С фига б не вернуться к грёбаному Антолини, и не выспаться там как следует: голубого раз окоротил, — всё. Да и в конце-концов, в конце любой стрит можно спокойно у встречного ниггера купить по дешёвке ствол: 8 долларов и 65-ти центов в ценах 50-х хватало с лихвой, еще бы осталось.
(В магазины — нет, ночью амеры-оружейники не работают, да и шестнадцатилетнему реальному пацану в США еще пять лет на стрелках пикой махать, пока не прозвонит совершеннолетие.)
Какая же это свобода, когда пацан без ствола и не может рассчитаться? И что с того, что умному Антолини до смерти надоела его старая, по выражению Холдена «на сотню лет старше его жена», с которой и живёт-то, потому что богатая, медленно спиваясь при этом. Мне, лично, нисколько гнойного не жалко, а вот Холден пожалел и не поехал назад на разборки со стволом, которого у него не было. Возможно, он не хотел валить и лифтёра, который, как мы помним, не впускал Холдена, на фига лишний труп, а по пожарке пацану, ясно, в падлу подняться. «Брату – 2» не в падлу, хотя и повыше, но там шло о бабках. А тут чисто разборки по понятиям, вот и не поехал
…-«бы» — надо тут добавить. «БЫ», и это надо обязательно понимать, в чём и прикол: Холдену забил на алкопидара с его богатой «мамочкой», не нужны были Холдену бабки, (иначе он, чем сдавать за двадцатку девяностодолларовую пишущую машинку в комнатке в конце коридора в Пэнси, просто вытряхнул бы из богатенького козла недостающую сумму. Один хрен – на ноги падать.)
— Но нет, – не бабки и не разборки интересуют пацана, и пацана, как мы видели, не торпеду, какую нибудь, не бычка натестостероненного, — нет, пацан тонкий, рефлексирующий , думающий бля, вот в чём закавыка, думающий! Так о чём же он думает?
А думает он…
– Ээ-е-е, тормозим!.. Остыньте. То, что он сестрёнке Фиби втирал перед тем как черепа их на флэт завалились, то, что по учебникам двенадцатым кеглем сто раз прописано, этот набивший оскомину отлов заплутавших малышей над «…пропастью во ржи» — гониво, чисто! А представьте, вы влезли домой, стремаясь: родаки-то вот-вот нагрянут, а тут приставала-сестренка лезет со своими глупостями… — А? Тут что угодно сплетёшь лишь бы отделаться…
Не, не спорю,- говорено, правда, говорено, и за базар пацан на всём протяжении 160 страниц классического варианта (М., «Худ.лит.», 1983 г., синяя, с предисловием Мулярчика) мазу тянет, вот только истину Джером. Д. Сэллинджер размазал манною кашей по всему массиву повествования, отдав должное как эксплицит.., так и имплицитно выраженным смыслам. И мы попробуем смыслы эти, как золото с ворованной платы, вытопить и собрать.
Итак: пацан собирается ловить малышей над пропастью во ржи. Если вспомнить постоянную эрекцию шестнадцатилетних, поневоле задумаешься: а фига он их там, ну, это, ловит… Однако: вспомним прокинутого алкаша, и — базары излишни. Ибо, «если человек- г, то на нём муха.» А мухи нет: текст написан в форме внутреннего монолога героя, а внутри себя человеку незачем врать. И, наконец, Джером Д.Сэллинджер мастер мастеров текста, десятый дан, и вот, кабы герой его вдруг да зашустрил на козе, то базар бы просек, и маякнул. Но – шухера нет. Всё чисто.
Далее: Холден — зуб. Помните Джеймса Касла, мальчика, выпрыгнувшего из окна в Элктон-Хилле, после того, как школьные отморозки, очень похожие по описанию на киношный образ бригады Драко Малфоя (мисс Джоан К.Роулинг тоже откуда-то берёт свои образы, обширно гребёт, а то где ж их придумать на 275 усл. печат. листов контрактного текста?), опустили его, как урла по русским пресс-хатам? Касл не стал жить, выкинулся из окна, но не забрал свои слова обратно. Так вот, Холден так же ни разу не забирает свои слова. Неизменно ловит по чайнику, (от Стрэдлейтера, от Мориса-лифтёра , что немало для пары дней повествования,) но ни разу не косорезит, с базара не съезжает. При этом — не мазохист. Что нам не стоит доказывать, ибо очевидно читающим, а прочих и не звали.
Далее: Холден умён. Чисто умён. – Кто поспорит?
Далее: Холден всё время в движении. Прикиньте: сквозной образ пацана, с кучей ненужного ему фехтовального хлама блуждающего по сложнейшим петлям Нью-Йоркской подземки, чтобы, в конце-концов, потерять всё на одной из станций, потерять вместе с целью движения — дублируется всей траекторией чисто текста. Он всё едет, едет, как под землёю заплутав, сходит на той или иной станции, аскает у попутчиков маршрут, но Юнга или Сократа нет а прочие гонят, либо заняты своими мыслями. Можно постулировать в образе героя — образ подземной реки, движущейся, возможно стремящейся наружу. Стикс ли она – вопрос уместный, ведь в повествовании два жмурика. Алли, писавший стихи на рукавице для гольфа и тонкорукий Касл. Да и сам Холден мечтает «оседлать атомную бомбу». Так что вполне возможно, что Холден и движется по течению подземной реки, разделяющей мир живых с миром теней.
Мы не станем за уши тянуть сюда визжащих и лягающихся Аргусов: если кто их увидел в образах лифтёров, это личное дело. Но хитрых Харонов, которые возят пацана от тёрки к тёрке – море.Это кэбби. Таксисты. Только деньги они берут пока не с глаз Холдена, а из его кармана. Впрочем, быстро пустеющего.
Ежу понятно: Д.Б., братец-сценарист с «ягуаром», подогреет брата, но это же не навсегда. Словом, приближается час полного «П», как сказал бы Пелевин, и тут – Холден наконец базарит о главном, самом основном с малеткой Фиби, сестрёнкой, перед тем, как посадить её вдругоряд на бурую лошадь с карусели. Он подписался: «вернётся домой». Он не уедет.
Всё. Кольцо замкнулось. ТОчнее кольца: автор, тиская рОман, многократно страхуется, чтобы не позникло непоняток, а было всё по закону. А если есть сомнения, вспомните, что именно ловила Фиби, катаясь по КОЛЬЦУ на лошадке?
Она ловила ЗОЛОТОЕ КОЛЬЦО, и вряд ли её тут её интересовали Новгород, а потом Суздаль…
Она, растущая женщина, осаживала имевшего рядом с нею место, мужчину, не давая ему утечь навсегда в пропасть, в ничто. (И пидоры бывают правы). Осаживала, покудова, брата. — Ловила его, катаясь. И преуспела. Пока.
Вот наконец и ответ: ловит «над пропастью во ржи» не мужчина, а женщина. Мужчина артикулирует тему, но исполнять её женщине. В основном методом «кольцевания». А мужчина до конца дней своих останется водой между миром живых и мёртвых, а если кольцо зажмёт слишком узко, останавливая движение, достанет искомый ствол, и — готов новый жмур.
Но это уже дальше : «Хорошо ловится рыбка бананка». Всё тот же Дж.Д.С…
Вот, для того, чтобы всё, нами описанное, узнать и не вернулся с вокзала со стволом чисто пацан Холден. Шоб я сдох.
Алексей УМОРИН

Дженни. Как бы…

КАК БЫ… Роман Ольги Славниковой «2017» (Букер 2006)
Видите, Балаганов, что можно сделать
из простой швейной машинки Зингера?
Небольшое приспособление –
и получилась прелестная
колхозная сноповязалка.
И.Ильф и Е.Петров
Золотой теленок

Нет, нет! Ни о какой швейной машинке Зингера и речи быть не может! Перед нами – несомненно ручная работа, тщательная, ювелирная, выполненная изящными женскими ручками с отточенным маникюром. Вышивка бисером – или нет! – мозаика, составленная из блесток, мелкой каменной крошки, разноцветных бусинок и бисеринок – где осколок изумруда соседствует с матовой крупинкой яшмы, а блеск золоченой пайетки затмевает приглушенное сияние самородной золотинки. Любуясь сверкающей мелочью, как-то выпускаешь из виду всю картинку в целом. Приглядевшись, понимаешь, что ее КАК БЫ и нет – все распадется на мельчайшие декоративные пазлы.
Автор смело соединяет в одной мозаике сказы Бажова (Каменная девка, Великий Полоз и прочая горнорудная экзотика) с желтогазетным фельетоном о жизни светской тусовки, фольклор хитников со статьей политолога, щедро присыпав метафорами и сравнениями – настолько щедро, что у читателя возникает тягостное ощущение прогулки по лесу, наглухо заросшему ежевикой: и я годы вкусные, и пройти никак нельзя!
Любимые авторские слова: КАК БЫ, СЛОВНО, БУДТО, ТОЧНО, ПОХОЖИЙ НА… – они пасутся стаями на любой странице. Такое ощущение, что для создания одного образа автору необходимо сослаться на другой образ – каждый предмет или явление не существуют сами по себе, но отражаются в другом предмете или явлении, множа до бесконечности количество отражений и ослепляя ртутным блеском стекла.
Вот урожай, собранный на ягодной поляне одной только одной страницы, где растет «неказистая, с ягодами В ВИДЕ узелков, но удивительно ароматная лесная клубника», где «декоративная скала с россыпью галки ПОХОЖА НА разбитую копилку», а «от скалы, дойдя до предела сужения, СЛОВНО БЫ вновь расходятся во всю пространственную ширь водные, земляные, каменные круги», и где растет береза «СЛОВНО БЫ украшенная, в дополнение к своей плакучей гриве, новогодним елочным дождем»!
На следующей странице мы находим «КАК БЫ заплесневелые булыжники с малахитовыми корками, покрытые черными окислами» и «ПОХОЖИЕ НА городской весенний лед кварцевые друзы», и попадаем в старую шахту, «ЧТО НАПОМИНАЕТ похороненную, полураздавленную камнем низкую избу» и куда ведет «дырка в земле, ПОХОЖАЯ НА беззубый и запавший старческий рот». Внутри – «холодные лиственничные крепи, шелушащиеся мертвой, СЛОВНО вываренной временем щепой», а звуки раздаются такие, «СЛОВНО кто вытирает ноги о сырую каменную крошку»…
Характерно, что перемена места прилагательных и прочих определений практически не меняет смысла написанного! Вот два абзаца – один из них авторский, другой – измененный.
Итак, что есть что:
«Между тем круглое летнее время, казавшееся бесконечным, как наполненный самим собой небесный купол, все-таки шло… Рабочие часы, проводимые без Тани в камнерезке, сделались ненужно тягостными: душа его словно ссутулилась, он замирал в стесненных позах над бесчувственными заготовками, перебирая бирюльки липкими пальцами, отчего камешки становились тусклыми, будто леденцы».
«Между тем бесконечное летнее время, казавшееся круглым, как наполненный самим собой небесный купол, все-таки шло… Рабочие часы, проводимые без Тани в камнерезке, сделались тягостно ненужными: душа его была стеснена, он замирал в сутулых позах над тусклыми заготовками, перебирая камешки бесчувственными пальцами, отчего бирюльки становились липкими, будто леденцы».
Маниакальное увлечение автора всяческими эпитетами и метафорами приводит порой к тому, что читатель начинает ощущать себя полным идиотом: так, автор заботливо объясняет нам, что у аквариума стенка стеклянная – а то вдруг, не дай бог, мы подумаем, что деревянная, а смятый стаканчик на столике летнего кафе – пластиковый! Как будто можно смять стеклянный…
Стремление автора «сделать красиво» заставляет его строить фразы сложным затейливым образом, вот, к примеру: Тамара «завидовала его васильковым глазам (сказать по правде, сильно уже попорченным усталостью, солью и кровью), притом, что собственная пара была настолько хороша, что писавшие Тамару художники, вопреки законам построения портрета, всегда начинали с глаз…»
Как вы, сразу поняли, о какой паре идет речь? Да о глазах Тамары, которых у нее, как и положено – пара. Очевидно, это надо было специально подчеркнуть, а то вдруг, опять же, читатель подумает, что героиня одноглазая!
Сюжет, очищенный от блесток и чешуи, прост, как рыбий скелетик. Герои встречаются на вокзале, причем читателю сразу ясно, что эта загадочная женщина, назвавшаяся Таней и неизвестно чем пленившая Крылова, связана с профессором Анфилоговым – о чем Крылов упорно не желает догадываться на протяжении сотни страниц. Между героями образуется некие тягостные любовно-мистические отношения, осложненные присутствием загадочного соглядатая (привет от М. Булгакова!).
При этом автор изо всех сил старается, чтобы повествование никак не напоминало пресловутый женский роман – свят, свят, свят! Никаких тебе сантиментов и сюсюканья, нежности и прелести, никаких, избави боже, эротических сцен! При самом воспаленном воображении трудно назвать эротической ту сцену (единственную, практически!), что происходит между Крыловым и псевдо Таней: «Соски ее были большие и мягкие, как переспелые сливы, на узком, немного осевшем животе обнаружился шрам, похожий на нитку вареной лапши. На коже ее, сопротивлявшейся губам «Ивана» мелкой сборчатой волной, то и дело попадались какие-то жгучие пятна, словно там было натерто аптечной мазью, словно она вообще была не очень здорова. В тот момент, когда «Ивану» удалось довести ее до первого слабого завершения, «Таня» глухо закашлялась, виски ее надулись и смолкли…»
Бр-р!
И чтобы завершить разговор о главной героине – вот ее описание, данное устами Крылова, страстно ее ожидающего: «Она поднимается по ступеням метро, роясь в сумке, висевшей на плече, напоминая курицу, решившую покопаться клювом у себя под мышкой…»
А в это самое время экспедиция профессора Анфилогова находит неимоверной ценности корунды, с ними же и погибоша посреди Рифейских гор, вдруг просиявших невиданной ранее страшной красотой. Причем автор, убоявшись собственной храбрости, отметает все разбросанные им самим намеки на мистический или инопланетный источник происходящих гибельных чудес, и дает сему простое житейское объяснение – тривиальная утечка неких отравляющих веществ.
Параллельно развиваются не менее сложные отношения героя с его бывшей женой Тамарой, с которой он никак не может расстаться, сочувствуя экономическим злоключениям этой новорусской бизнес-леди, все норовящей осчастливить его каким-нибудь бесполезным подарком.
На заднем плане в городе и стране потихоньку начинается и разворачивается – как гротескное отражение событий 1917 года – некая странная революция, разыгрываемая КАК БЫ двумя командами КВН – командой Белых и командой Красных, не отличающихся друг от друга ничем, кроме формы. Такое ощущение, что данная революция нужна автору только для того, чтобы свести Крылова с крайне необходимым по сюжету программером. А в остальном, все существуют сами по себе: революция – отдельно, герои – отдельно. В конце сюжет закольцовывается, как змея, укусившая себя за хвост: тот же вокзал, та же экспедиция, туда же и за тем же.
Так за чем же? Что движет героями, что заставляет их мучаться, страдать, томиться? Ответ прост – ДЕНЬГИ! Люди гибнут за металл, а в данном конкретном случае – за кристалл!
Тема денег проходит сквозной ниткой через все повествование. Крылов считает, что борьба за женщину есть борьба экономическая. За мужчину, кстати, тоже – именно поэтому он так сопротивляется «скромному обаянию» Тамариного богатства и не пускает его в свою отдельную жизнь. Великая любовь его к «Тане» оборачивается денежным фарсом – к концу повествования, соответствуя авторскому закону зеркальности и закольцованности, «Таня», бывшая до сего момента как бы негативом Тамары, живущим в зазеркалье, обретает немерянное богатство и вместе с ним реальность, превращаясь в ту же Тамару. Таким образом, Крылов возвращается к тому, с чего некогда начинал.
Тамара, вызывающая несомненное авторское сочувствие, выглядит наиболее живой в этой компании призраков, живущих ненастоящей жизнью. Ее НАСТОЯЩАЯ жизнь меряется только деньгами. Она – элита общества, все остальные – масса социальных идиотов. Богатая, успешная, «радикально омоложенная», имеющая ВСЕ, «но соединенная с этим «всем» единственно правом собственности», она добровольно несет крест женского одиночества как наказание за единственную измену Крылову.
Именно ее устами автор излагает кощунственную правду нового времени: «гуманизм закончился», «главная тайна нового дивного мира… в ненужности основной массы населения для экономики и прогресса». А кто, как вы думаете, виноват в происходящем абсурде? Правильно: «главная причина идиотизма этого мира – в них, в этой массе социальных идиотов».
«Ненавижу так называемых простых людей» – говорит Тамара. Это – ненависть холеного богатства к ограбленной нищете. Профессор Преображенский, если помните, тоже признавался: «ненавижу пролетариат» – но то была ненависть уничтожаемого разумного мира к безумию наступающего хама.
Мир романа является территорией нелюбви. Никто никого не любит – любовь Крылова к «Тане» – это морок, наведенный Каменной девкой, любовь Тамары к Крылову – алчность собственницы. Не любит и автор своих героев – за исключением, может быть, Тамары, этой современной Хозяйки Медной горы.
Только деньги – богатство, воплощенное в кровавом блеске корундов – имеет смысл, только оно движет миром, только оно ведет по жизни Крылова со товарищи – туда, где равнодушная природа красою вечною сияет.
Роман Ольги Славниковой – это КАК БЫ литература, имеющая такое же отношение к НАСТОЯЩЕЙ литературе, как портрет Джоконды, собранный из бумажных пазлов – к бессмертному творению Леонардо да Винчи. Он призван, очевидно, донести до массы социальных идиотов простую вечную мысль: без бумажки – ты букашка, а с бумажкой – человек. Бумажка – это денежка, и как ты ее заработал – в принципе неважно. Главное, что она есть.
Немного жаль авторского труда, облачившего эту короткую мысль в столь прихотливые одежды, украшенные сотнями стразов, вышивок бисером, бусинок и пуговиц, среди которых даже попадаются один-два подлинных брилланта и корунда.
Хотя… труд оценен по достоинству! Премия Буккера свидетельствует о том, что…
Да о чем же, собственно, она свидетельствует?
Может быть, о том, что сегодня, как говорит Тамара, «имеет смысл производить только то, что потребляется и спускается в унитаз».

Лариса Миллер. Как сказать»батюшки!» по-английски

Как сказать»батюшки!» по-английски
http://www.vestnik.com/issues/2001/1009/koi/miller.htm

Издательство «Глас» выпустило мою книгу прозы в английском переводе. Независимо поэт и переводчик Ричард Маккейн перевёл на английский сборник стихов и пригласил меня в Пушкинский клуб, который довольно давно существует в Лондоне и где регулярно происходят встречи с писателями из России. Презентация книги и чтение стихов по-русски и по-английски были намечены на 15 мая.

Я приехала в Лондон 3-его мая с тем, чтобы почти сразу отправиться в Шотландию, где на славистском факультете Эдинбургского университета должна была состояться моя встреча со студентами, изучающими русский язык. Но всё это я говорю не для того, чтобы рассказать о себе, а чтобы поделиться мыслями, связанными с этой поездкой. Если меня спросят, как всё было и как прошли встречи в Эдинбурге и Лондоне, я скажу: «Хорошо». Аудитория была, как англичане говорят, all ears. В нужным местах смеялась, в нужных хмурилась. Я имею в виду прозу. Но и стихи тоже слушали, затаив дыхание, что меня особенно удивило, потому что я слабо верю в перевод стихов. Нет ничего интимнее звуков. Перевод звуковой ткани невозможен. Возможна только полная замена одних звуков другими. Но если невозможен перевод звуков, то уж тем более невозможен перевод пауз, то есть той воздушной среды, в которую звуки помещены. А она (воздушная среда) не менее важна, чем значимые слова или восклицания типа английских «упс, ауч, вау» или русских «ой, ай, ах». В словаре наше «батюшки!» переведено как «good gracious!» Но разве это то же самое?

Понимаю, что сужу как профан, как человек, чей переводческий опыт ограничился переводом в студенческие годы нескольких стихотворений поэтов потерянного поколения (Rupert Brook, Wilfred Owen). Я перестала пытаться переводить, когда увидела, что меня непреодолимо тянет использовать оригинал для писания собственных стихов. Поняв, что происходит не совсем то, я бросила этим заниматься.

Другой язык — это не просто другой словарь и другая грамматика. Это другая вселенная, в чём я лишний раз убедилась, прочтя подаренную мне моими английскими друзьями книгу «Lost in translation». Написала её литератор и музыкант Ева Хофман, родившаяся в Кракове в 46-ом году и в тринадцать лет эмигрировавшая с родителями в Канаду, а позже в Штаты. У неё первой я прочла о трудностях врастания в чужую речь. Именно в речь, а не в жизнь, о чём и до неё многие писали. Она, конечно же, имеет в виду не языковый минимум, нужный, чтоб объясниться на улице или в магазине, а речь, необходимую для полноценной жизни и самоидентификации. У неё первой я прочла о трудностях рождения звуков при произнесении слов на иностранном языке. «Мой голос делает странные вещи. Кажется, он возникает не из тех частей тела, что раньше. Он рождается из горла — напряжённый, тонкий и матовый голос без модуляций, подъёмов и спадов, которые бывали раньше, когда он шёл из живота и через голову…». Вот она — нутряная связь с языком. Ева Хофман слишком тонка и требовательна, она слишком хорошо знает, что значит владеть речью, чтоб удовлетвориться её суррогатом. Вот как она пишет о диктате языка, о том, что в судьбоносные моменты жизни диктовал ей родной польский и не родной английский: «Должна ли ты выходить за него замуж? Вопрос звучит по-английски. Да. Должна ли ты выходить за него замуж? Вопрос звучит по-польски. Нет… Должна ли ты стать пианисткой? Вопрос звучит по-английски. Нет, не должна. Не могу. Должна ли ты стать пианисткой? Вопрос звучит по-польски. Да, должна. Любой ценой».

Язык — это психика, нервы, чувства, лимфа, кровь. Судьба. Поддаётся ли всё это переводу, то есть, замене? Всегда помню слова Маршака о том, что переводить поэзию невозможно. Каждый раз это исключение. А ещё кто-то сказал, что поэзия — это то, что осталось непереведённым в результате перевода.

Во время поездки я получила в подарок несколько стихотворных сборников. Вот один из них. Автор — сорокасемилетний шотландский поэт Кен Кокбёрн. Листаю изящно изданную книгу, читаю стихи:

I know the way.
Up and down — stairs.
To the front garden, and the back.
I know where to go when it rains.
I know what’s behind the wall,
round the corner, over the road.1

Мне нравятся эти стихи, хотя я осознаю, что воспринимаю их чисто внешне, оставаясь по сю сторону слов. Чтобы проникнуть вглубь мне не хватает именно того, о чём пишет поэт — интимного знания той среды, того «сора», из которого произросли стихи, знания тех подробностей («знаю, что за стеной, за углом, через дорогу»), без которых не чувствуешь себя дома ни в стране, ни в поэзии.

Когда-то я думала, что в моём невосприятии «виновато» отсутствие характерной для русской поэзии рифмы. Но вот читаю стихи другого современного поэта Ричарда Маккейна, того самого который перевёл мои стихи:

Oh, I have climbed the pinnacle
and stared at the void below,
have witnessed the many miracles,
that only love can bestow.2

Всё на месте — привычный размер, рифма, и всё равно я не проникаю внутрь стихов, оставаясь чужеземкой на той почве, на которой они родились.

Если даже на родном языке восприятие поэзии — процесс сложный и загадочный, то на чужом — и подавно. Какой уж тут перевод?

Тем не менее, поэты пишут, переводчики переводят, читатели читают. И даже получают удовольствие. У некоторых появляются любимые переводные стихи. И у меня в том числе. Стихотворение Рильке в переводе Пастернака — одно из моих любимых: «Я зачитался, я читал давно/ С тех пор как дождь пошёл хлестать в окно,/ Весь с головою в чтение уйдя,/ Не слышал я дождя…». Только не знаю чьи это стихи — Рильке или Пастернака. Но, может быть, это и есть путь: создавать не подобное, а другое.

Когда я по приглашению поэта Кена Кокбёрна пришла в библиотеку шотландской поэзии, там как раз шло занятие Открытого университета для студентов третьего возраста — то есть, для пенсионеров. Подобная практика — бесплатное или весьма недорогое обучение пожилых людей — получила широкое распространение везде на Западе. Люди, перестав заботиться о хлебе насущном, наконец-то могут вполне бескорыстно заняться тем, что им нравится: учить языки, историю, читать поэзию. Во время моего посещения библиотеки у них как раз шёл семинар по русской поэзии. На столе лежали сборники стойко популярного на Западе Евтушенко, а также Симонова. Я почитала свои стихи по-русски, Кен — в переводе. Слушатели во время чтения могли следить глазами за текстом по двуязычной книжке, которая в количестве пятидесяти экземпляров была специально подготовлена для моих выступлений. Некоторые просили прочесть особенно понравившиеся стихи дважды. Несмотря на моё к нему отношение, перевод зажил самостоятельной жизнью. Возник разговор о переводе. Мой муж прочёл по-русски «Горные вершины спят во тьме ночной» и сказал, что существует мнение, что лермонтовский перевод лучше оригинала. И тут кто-то из слушателей начал читать Гёте по-немецки. Другие принялись подсказывать слова, зазвучал целый хор голосов. «Не знаю, как по-русски, — сказал пожилой господин, — но по-немецки это прекрасно. Такие звуки, что, кажется, будто воздух дрожит».

Глядя на всё это, я испытывала смешанное чувство радости и досады. Радости от того, что весьма пожилые люди регулярно собираются вместе и с великим воодушевлением говорят о литературе, читают стихи. А досады от того, что наши старики вынуждены вести совсем другую жизнь. Им не до стихов. Как, впрочем, и людям помоложе. Вообще, в Англии и Шотландии я столкнулась с тем, чего давно не нахожу дома: там многие читают вслух — стихи или прозу. Мой немолодой друг, у которого мы с мужем жили в Лондоне, снял с полки клеенную-переклеенную любимую с детства книжку Поттер и принялся читать вслух сказку, которую знал почти наизусть. Читал, по два раза повторяя каждую фразу и приглашая меня разделить его восторг. «Вы только послушайте как это звучит! Только вслушайтесь!» Однажды он принёс и положил передо мной несколько сборничков своего любимого поэта Дилана Томаса: «Я хочу подарить Вам эти книжки». И Джон принялся читать стихи наизусть и из книг: «There is nothing left of the sea but its sound,/ Under the earth the loud sea walks…»3 . Он часто с наслаждением декламировал Киплинга, весьма активно посещаемую страничку которого, делает в интернете. Его дочери постоянно читают стихи своим маленьким детям. Наш знакомый из Ноттингема — историк и преподаватель университета — с удовольствием читал стихи по-немецки. В «самой читающей стране в мире» — в России — я давно уже не нахожу ничего подобного. Правда, и в Англии жалуются на то, что поэзией мало кто интересуется, что детям мало читают, что они почти не знают своей классики. Наверное, это тоже правда. Тем не менее тот же Кен Кокбёрн, являющийся сотрудником Шотландской библиотеки поэзии, рассказал, что библиотека сделала для школьников компакт диск, на котором современные шотландские поэты, помимо собственных стихов, читают классику. Неизвестно, велик ли спрос на этот диск, многие ли школы его заказали, но важно, что программа по созданию таких дисков существует. И хорошо, что поэты читают не только собственные стихи, но и старую поэзию.

Эдинбург весьма экзотический город. По улицам бродят ведьмы, которые не только весело пугают прохожих, но и невероятно красиво произносят разные колдовские заклинания. И при этом ещё делают свой маленький бизнес, ловко торгуя очередной книжной новинкой с рассказами про ведьм и ведовство.

А в другом месте мы оказались очевидцами публичной казни с пытками. На одной из площадей Эдинбурга милая девушка стегала длиннющим кнутом двух волонтёров из публики — отца и сына, которые вызвались испытать на себе средневековую экзекуцию. Они так вошли в роль, что, хотя бич пролетал на корректном от них расстоянии, пытались издавать звуки, похожие на вопли. Но меня не столько поразила казнь, сколько превосходная дикция юной экзекуторши, которая ещё до казни очень живо поведала разные исторические байки. Много ли в нашей стране массовиков-затейников (а ведь именно этим она занималась), так владеющих речью?

За две недели в Великобритании я особенно остро почувствовала, как мне надоел наш новояз с его «чисто-конкретно, типа того, озвучить и по жизни». Как хочется услышать настоящую русскую речь. Есть в России замечательная газета для школ «Первое сентября», которая, как сама, так и с помощью своих приложений, многое делает для того, чтобы вернуть стремительно исчезающую культуру. Но подобным изданиям противостоят куда более мощные силы — в первую очередь телевидение и радио. Я с ужасом смотрю на юных потребителей попсы, говорящих, жующих, целующихся, спящих с наушниками в ушах. Что с их душами? И есть ли у них душа? Или давно отлетела, не выдержав шумовой агрессии? Шум — тотальная проблема. В Англии тоже немало магазинов, особенно молодёжных, где гремит музыка. И всё же масштаб не тот. Улицы свободны от звукового мусора, которым полна Москва. Вас никто не имеет права поливать музыкальными помоями из окон и с балконов. А если кто-то и посмеет, есть возможность пресечь. Работает закон.

Перед началом моего чтения в Пушкинском клубе в зал забежал потерявшийся щенок, которого, как мы узнали из надписи на ошейнике, зовут Тоска (видимо, хозяева — любители оперы). Тоска весело обнюхала всех присутствующих, а присутствующие в свою очередь немедленно занялись устройством тоскиной судьбы. Никому и в голову не пришло прогонять собаку. Была одна объединившая всех забота — найти хозяев. Позвонили по трём указанным на ошейнике телефонам. Никого не было на месте. Сообщили на автоответчик телефон клуба. Где-то нашли поводок и, извинившись перед гостями за некоторую задержку и за то, что, вопреки правилам, телефон во время чтения останется включённым, начали вечер. Умный телефон позвонил только во время перерыва. Хозяева нашлись, и одна из ведущих вечера вызвалась отвести Тоску домой, благо дом был рядом. Правда, это заняло больше времени, чем она предполагала, и второе отделение пришлось начать без неё. Тем не менее, всё кончилось благополучно. Но я поинтересовалась, что пришлось бы предпринять, если бы хозяева не нашлись. Мне сказали, что самый простой путь — доставить собаку в полицию. Сочетание «собака — полиция» прозвучало для моих ушей устрашающе, но меня уверили, что в полиции прекрасно обращаются с животными, и найти хозяев или отвезти собаку в приют — прямая обязанность полицейских. И здесь работает закон. Вообще, нормально, как любят говорить в нашем ненормальном государстве, где полно не только бесхозных собак, но и бесхозных людей. Правда, музыки много, если то, что гремит и стучит на всех перекрёстках, можно назвать музыкой.

Когда я вернулась в Москву, меня часто спрашивали, как я отдохнула. Я не отдохнула, а устала — от выступлений, общений, перемещений. Если я и отдохнула, то от некоторых особенно назойливых свойств нашей жизни. Правда, отдыхать от них опасно. По возвращении трудно привыкать. Ведь возвращаешься из страны, где непрерывно говорят «thank you» и «sorry», в страну, которая встречает тебя в аэропорту ледяным: «Женщина, проходим».

«Во, жиды приехали», — услышала я в зале, где пришлось долго ждать чемоданов. Это разговаривали подвыпившие носильщики, которые тоже ждали наших чемоданов, собрав все имеющиеся в наличии тележки. «Откуда ты знаешь, что это жиды?», — спросил напарник. «Ясно, что жиды. У них по всему миру родственники и знакомые. Вот они и шляются». «А ты, случайно, не жид?». «Не, я с Кубани» «А какая на Кубани река?» «Дон» «Прости, Олег, — с трудом собирая слова, произнёс тот, кто оппонировал Олегу, — но Дон и Кубань — совершенно разные вещи». «Ты чего? — настаивал Олег, — Дон, конечно». «Прости, Олег, — продолжал оппонент, — но Дон и Кубань — совершенно разные вещи. Дон и Кубань — совершенно разные вещи. Ты уж прости, Олег…». Поняв, что разговор обещает быть долгим и трудным, я пересела в другой конец зала и развернула газету. Но и газета не стала утешением, поскольку я наткнулась на какую-то книжную рецензию, которая являла собой сплошные ужимки и прыжки, ёрничанье и желание задеть побольнее. Слава Богу, что захватила с собой из Лондона пятничный номер «Independent» («Независимой»), с приложением, в котором публикуется огромное число рецензий на спектакли, фильмы, концерты, книги. Их интересно читать даже тем, кто не смотрел спектакля, не посещал выставки, не слушал концерта. Нет, вовсе не все рецензии хвалебные. Много критики, но мотивированной и корректной. Пишет не «отвязанный» юнец (хотя у нас уже и не юнцы так пишут), а владеющий материалом профессионал. В Англии тоже полно таблоидов и жёлтой прессы. Но разница в том, что существует периодика, которая держит марку и ни при каких условиях не опустится до дешёвки. Есть пресса, где качество гарантировано.

Конечно, в стране, где тебе не гарантируют ни жизнь, ни здоровье, ни безопасность, качество прессы, может, и не самый главный вопрос, но дело в том, что всё взаимосвязано. И хаос в одном неминуемо порождает хаос в другом.

Часто вспоминаю узкую дорожку в Лондоне вдоль длинного канала, где мы однажды вздумали прогуляться. Оказалось, что это — любимая трасса велосипедистов. И каждый раз, когда мы делали шаг в сторону, чтоб пропустить велосипедиста, тот или благодарил или растягивал губы в благодарной улыбке. Мы уже совсем размякли от умиления, когда вдруг идущий нам навстречу молодой человек резко остановился и поднял голову. На парапете моста над нами сидела стайка милых мальчиков, которые развлекались тем, что смачно плевали на голову прохожим. Нам повезло, а молодому человеку не очень. «Нет, не надо умиляться, — подумали мы, — везде есть и хорошее и дурное, важно только, чего больше». Интересно, какие слова и междометия произнёс в сердцах пострадавший (а у него изо рта вылетало множество каких-то произносимых под нос шипящих и свистящих). Что в этом случае произнесли бы в России, гадать не надо. Это так же плохо поддаётся переводу, как стихи.

———————————————————————————

1 Я знаю дорогу.
Лестницу, ведущую вверх и вниз.
К саду перед домом и позади него.
Я знаю, где спрятаться от дождя.
Я знаю, что за стеной, за углом, через дорогу.

2 О, я поднимался на вершину
И смотрел на пустоту внизу,
Я был свидетелем многим чудесам,
Которыми способна одарить только любовь.

3 Ничего не осталось от моря, кроме шума,/ Там под землей шумно волнуется море.

Блонди. Параллельный Стивен Кинг

Ужастики я читала всегда. Впрочем, как и мистику. И любовные романы. И науч-поп литературу. И сайенс фикшн. Какая разница, о чем, если главное — как.
Поэтому я читаю Кинга и не читаю Кунца.
Была у меня знакомая читательница, которая качество ужастика определяла по количеству уморенного автором народа. Принеся мне очередную книжечку в мягкой обложке, мечтательно характеризовала: «Там столько трупов — целый город! Бери, Ленка, не пожалеешь!»
И нашему читателю Кинга, из-за внешней ужастиковости почти всех его романов, очень не повезло. Продираясь через безграмотные дебри писанных левой ногой переводов (быстрей-быстрей, пока за это денег дают…), с тоской ловишь нестерпимое сияние Настоящей литературы. Ее, к счастью, даже переводом не всегда удается уничтожить. Так что, хорошо читать те романы, где мало мистики, ужасного действа и монстров. Там уж бедному переводчику некуда деваться. И получаешь наслаждение от прекрасных описаний сельской Америки, воспоминаний о мальчишках и девчонках, о местах и людях — ну, много от чего.
Именно проза Кинга приблизила ко мне Америку, после всех этих лет оголтелой пропаганды национальной розни дала понять, что, как говорила другая моя подруга (большая умница): «Да они такие же ребята, как и мы!».
Читая на днях книгу «Как писать книги — мемуары о писательском ремесле», я искренне радовалась, что мы с Кингом современники. Что он выжил, слава Богу, после аварии. И что он пишет.
Немножко жалею об одном — отвлекся бы он от своих ужастиков на несколько лет, да и написал бы пару-тройку тяжеловесных романов в духе «Саги о Форсайтах», — уж я была бы самой преданной читательницей!
А пока приходится ждать хороших переводов уже перечитанных вещей. Говорят, уже появляются.

Блонди. Рог изобилия Чака Паланика

Я читаю «Колыбельную» и думаю, как роскошно звучит это слово по-английски. Lullaby — лалебай. Колыбельная… Баюльная песня. Так мягко и нежно, так успокаивающе. И сколько всего вываливает на меня автор с первых страниц романа!

Щедрый Чак — он ничего не жалеет, он делится всем. Вам нужны шокирующие подробности? Головокружительный сюжет? Картины апокалипсиса на второй странице из трехсот? Цвета? Звуки? Вам нужны персонажи настолько нелитературные, что целый день они будут ходить за вашим правым локтем, дышать вам в ухо и заглядывать через плечо? Вам нужны мысли, которые бродят и бродят в голове, как трудолюбивое вино, независимо от того, чем вы там занимаетесь? Паланик позаботится о вас. И не только на первых страницах. Он будет держать вас за горло до самого адреса издательства, напечатанного в нижней части задней обложки.
И, закрыв книгу, вы продолжите думать, разговаривать, спорить с Моной, Устрицей, Элен и Стрейтором — со всеми этими надоедами, которые уже никогда не уйдут. И не надейтесь!
А нам, читателям, останется лишь удивляться щедрости Чака, дарящего жизнь своим героям, чтобы потом подарить их нам.
Я не могу читать Паланика много. Мне начинает казаться, что он истеричен. А вопрос «что делать», задаваемый без конца, становится все больше и мешает дышать. Паланик сдирает с меня кожу и сыплет соль, чем-то пыточным раскрывает глаза и заставляет держать их открытыми. Чтобы смотреть, смотреть и смотреть, как несовершенен этот мир, и как мы стараемся сделать его еще хуже.
И я сердито захлопываю книгу и ставлю ее на самую дальнюю полку. Чтобы через месяц-другой, забравшись на табуретку, встать на цыпочки и выковырять потертый покетбук из-под накопившегося хлама. И снова прочитать «Едем в машине. Все, что снаружи, — желтое. Желтое до самого горизонта. Но не лимонно-желтое, а желтое, как теннисный мячик. Как желтый теннисный мячик на ярко-зеленом корте. Мир по обеим сторонам шоссе — одного цвета. Желтого.»
А за перевод Т. Ю. Покидаевой отдельное огромное спасибо!

Блонди. Супер-пупер-вирто-Нун!

С большим недоверием начала читать Джеффа Нуна. Ну, конечно, ах, новые наркотики, ах, виртуальная реальность, ах, страшноватое антиутопическое близкое будущее, ах, все такое модняво-накрученное! Прочитала. Подумала. И с удовольствием прочитала еще раз. Оч. хорошо. Оч. здорово. Дала почитать сыну и с нетерпением ждала, когда вернет, чтобы перечитать еще раз. Это тот самый случай, когда автор честно описывает уже существующий где-то мир. Знакомит нас с его обитателями и оказывается, что они реальны. Они могут быть сколь угодно экзотическими и фантастическими, их реальность не становится от этого менее убедительной. И еще, дело не только в убедительности. Есть написанные вещи, рассказывающие о столь же реальном существовании событий и созданий мерзких и отвратительных. Не хочу с ними общаться. А с героями Нуна общаться хочется. Поэтому, когда читаешь такую книгу, сразу представляется, какой чудный фильм можно было бы снять. Или мультсериал. В-общем, материализовать хоть как-то. Это как толкиенисты гуляются в хоббитов и эльфов (раз мы не знаем, как попасть в Средиземье, давайте притворимся, что это прямо здесь).

Я не очень разбираюсь, но, по-моему, это киберпанк. Из этого не следует, что другие вещи в этом стиле будут хоть рядом так же хороши. Я вспомнила только одного автора, у которого я читала нечто подобное. Великолепный нф роман «Тигр! Тигр!» Альфреда Бестера, написанный в пятьдесят лохматом году. Почему настолько блистательная литература практически неизвестна у нас полвека!? Хотя, может быть и Нуна не будут читать все. А жаль

Сергей Жадан. Там, где не бывает опозданий

Я понимаю, что настоящего журналиста из меня уже не получилось. Пример — именно в те часы, когда в Будапеште происходил бунт, я на соседней от Парламента улице фотографировала мадонну, стоящую во дворике часовни. Вечер, темный кустарник, позади взревывают автомобили на перекрестке перед мостом, и — она — из белого камня, освещенная одной лампой подсветки. Казалось, чуть склоненное лицо с нежным округлым подбородком — светится само, изнутри. Никого, решетчатые ставенки, черный двор. И — мадонна.
Когда в прошлом году я попала на творческий вечер, посвященный выходу книги Сергея Жадана «Депеш мод» на русском языке, я очень хотела написать об этом вечере сразу. С пылу, с жару, актуально. И, радостно пряча в рюкзак книгу с автографом автора, конечно, заверяла Сергея, что — обязательно! Сразу!! Как только доберусь домой, так — сразу!!!
Но — не написала. Слишком много дел. Очень тяжело их отодвинуть. Иногда — невозможно. Время шло, я помнила о вечере постоянно, и все прикидывала — не поздно ли. Не опоздала ли совсем.
А потом, взявшись перечитывать роман в третий раз и во второй раз поспорив с сыном об очередности чтения его, вдруг поняла, что это — самый верный показатель!
Разве можно опоздать написать о книге, которую тянет перечитать! Которую делишь с человеком следующего поколения? И если я — помню и, кивая согласно, узнаю реалии, в романе описанные, то — мальчишка, выросший совершенно уже в другой жизни — улучив момент, сует книгу в рюкзак и убегает из дому, оставив меня немножко злиться — опять читаем параллельно!
Первый раз я попала на вечер Жадана в Керчи, где был он по приглашению неугомонного Игоря Сида. Керчи с Сидом повезло, конечно. Когда-то он работал там, и до сих пор, наезжая летом, нянчит наш город, привозя интересных людей.
Сергей читал стихи, укладывая строки одну на другую, вытягивая цепочки рифм, образов… Острия метафор и плоскости повествования, вспышки сравнений и туманные пятна недоговоренностей… Следом Сид читал те же стихи на русском языке — в собственном переводе.
За окнами калилась белая жара, в библиотеке было неожиданно прохладно.
Сергей справился и с жарой, и с нехваткой времени (всего один день был у него за все про все), с большим достоинством ответил на парочку глупых вопросов — среди нормальных были и такие. Например, убила наповал меня дама, грозно попенявшая автору, что стихи он читает и разговаривает — на украинском языке, несмотря на то, что — в Крым приехал.
Я подскакивала на стуле, мучимая желанием задать встречный вопрос патриотке — у Бегбедера, например, она тоже потребует знания именно русского, именно в Крыму?
Но Сергей был спокоен. Толков и внимателен. Терпелив и невозмутим. И — все объяснял, обо всем рассказывал.

А через полгода — мокрый московский снегопад. Снова — всего один день, сразу с презентации — на поезд.
А я опять слушаю прекрасно поставленный Сережин баритон. И смеюсь вместе с залом над приключениями непутевого Собаки в родном Харькове. Слушаю Анну Бражкину, переводчика книги. И понимаю ее вполне, когда вижу, как не может она удержаться от смеха, с трудом дочитывая фразу:
«…Собака совсем расслабленный, он смотрит на витрину, за которой стоит продавщица в белом халате и тоже смотрит, как за окном на улице, как раз против нее, стоят двое сволочной внешности ублюдков, держат под руки третьего такого же и показывают на нее пальцами. Она смотрит с ненавистью, Собака как-то фокусирует взгляд, распознает свое отражение и вдруг замечает, что в этом отражении есть еще кто-то, какое-то странное существо в белой одежде с огромным количеством косметики на лице, тяжело поворачивается в его оболочке, в границах его тела, будто пытается прорваться сквозь него, так что ему становится плохо, наверно, думает Собака, это моя душа, только почему у нее золотые зубы?»…
Снова Жадан читает свои стихи, а после — их же читают переводчики — на презентации их было трое.
И кто-то из слушателей, задавая вопрос, не удерживается, чтобы не отметить — но ведь это же не украинские стихи!
Я тоже так считаю. В стихах Сергея нет квасного патриотизма. Нет галушек, свиток и шаровар величиною с Черное море. В них — жизнь. Та жизнь, что рваными клочьями кружит вокруг нас — всегда не такая, всегда вызывающая стермление переделать в ней что-то. И всегда — такая настоящая в этом рваном совершенстве. В совершенстве, которое может почувствовать человек вне зависимости от национальности своей, а лишь от способности — открыться, не боясь этой жизни.
Вот он стоит, совершенно спокойно держит аудиторию, заставляя более полусотни человек завороженно следить за каждым своим жестом, заставляя людей смеяться или грустить, повинуясь голосу, жесту, строке… Один из очередного потерянного поколения. Того, никому не нужного, брошенного на произвол судьбы поколения, которое оставили не то, что без достатка и будущего — без малейших нравственных ориентиров и веры во что-либо, кроме шальных денег.
И читает строки, переведенные на десяток языков, упрямо доказывая и нам и себе, что, если человек — человек, то он им станет. Если не испугается — стать, например, поэтом.
Елена Черкиа, автор литературного портала Книгозавр — специально для портала Хайвей
Страницы 119 из 119« В начало...«115116117118119

Чашка кофе и прогулка