Воскресное чтение. Аня Грувер, стихи

(чтение Лембита Короедова)

Умерла так умерла

Жили среди разбойников. Жалость теперь – зола.
Шили на вырост образы, жались под образа…
Жалости нет, любимый. Жалость давно умерла.
Я знаю – я видела. Сама ей закрыла глаза.

А как прошло дней девять – сватались женихи.
Пели свои частушки, читали чужие стихи.
Мне собирали приданое – целый сундук шелухи.
Спрятали шрамы под лентами, под пудрой – гнилые грехи.

Крестятся воры и шлюхи. Бог им давно послал.
Бьет сирота тревогу в мятый мусорный бак.
Видишь сорняк под забором? Так же и я росла.
Пыль поднимала свора лохматых бродячих собак,

мне они лижут ладони, тебе – прогрызут до кости.
«Слышали? Нет больше жалости! Нюрка теперь – одна».
Так я росла… и выросла. Некуда больше расти.
Мне остается падать, яме не вижу дна.

Тысячу две булавки сегодня воткнули в меня,
а свадьбу сыграем завтра – по нотам да по любви.
Платье пришлось не впору – принялись подгонять,
гадали мне на ромашках (но лепестки в крови).

Ах, сирота-сиротушка – ни жалости, ни отца,
ни колышка из осины, ни совести, ни двора.
И не отбросить саван, не отвернуть лица.
Прошлое скроет фатою ноченька до утра.

И по делам воздастся – значит, тебя спасут.
Завтра меня под рученьки по полю поведут.

Время убито

Время убито из лука. Крыша тихого домика — сито.
Вечер — чернильная клякса в окне чердака. Время убито.
Стоит ли плакать, Золушка! песенка вовсе не спета,
из травинок и листьев — веришь? — будет тебе карета,
башня осыпалась картами, с корнем вырваны стрелки
в старых и грозных часах. Плакала полночь, сорвана сделка,
вот и тропинка узкая, вот оно — красно солнышко,
вот и рюкзак за плечами, вот и кроссовки, Золушка,
Золушка, скидывай туфельки, я завяжу шнурки.
Сердце… оставь себе, Золушка, я не прошу и руки.
Принцы уехали, Золушка, с цирком уехали, Золушка,
вот, от шатра на площади — два с половиной колышка,
вот высыхает озеро от ледяного дворца.
Все забывается, Золушка, кроме его лица?
И не стереть из памяти слов его и дыхания,
вздохов его ли, взглядов ли… Вот и стихает
ветер, Золушка, кончен бал. Будет в шкафу заперто
платье твое, Золушка, рядом со старой скатертью,
рядом с гнилыми скелетами, рядом с твоим дневником —
вырви страницы, Золушка, и отпусти с рекой.

Стоит ли плакать, Золушка? Время убито, Золушка!
Вот чечевицы зернышко, вот и гороха зернышко,
капают слезы в колодец, бьются о неба донышко,
Время убито, Золушка.
Золушка, кончен бал.

Быть собакой ее

Стук копыт, свист хлыста и брань пели мне колыбельную.
И во все пещеры забытые, подземельные слуху велено
заползать плесенью: «не вернется он, на коленях кается!
не вернется он, просил только матушке в ноги кланяться».

Как умеют только кроватку детскую, так дорога меня качала.
Только глаз не закрыть — все помнится, без конца и начала,
как шептали мне губы ее: «точно так замерзают собаки,
вымирают Парки и старики, не выходят из войн и драки».
Быть собакой ее — рвать оковы и цепи, сторожить ее сны,
умирать у ее порога, задыхаться, выть, дожидаться весны,
воздух был бы мне тесен, но четыре стены — и того тесней.
Быть собакой ее — и уйти по ее следам, и уйти за ней.

Так дорога меня качала — как могла бы качать только мачеха.
У чернеющего леса верхушки деревьев взлохмачены,
как запутаны ветром гривы моих коней. И петляет тропа.
Как старуха с клюкой, так и память моя — юродива и слепа.
Так и сердце мое — как болота и ямы, и тина, и гниль.
Так слова ее бьются в ушах, как о землю тонкий костыль.
И теперь мне пощады нет. И теперь мне прощения нет.
Из щелей вылезают на крики и сотни факелов свет,
и глядят на меня, как глядят на чужого, чуму, беду.
Быть собакой ее…
все смотрела вслед мне, как я иду.

Если ночь расколется

Если ночь расколется, пусть сперва проломит мне крышу.
Бросьте ворованные «чувствую», хватит ваших «предвижу»!
Утро щекочет трубы домов пером взъерошенным, сизым.
Я не пишу записок, я не люблю письма, я ухожу по карнизу.

Кукольный марш по улицам — косятся, морщатся, пялятся.
Ах, на затылках бантики, ах, на ключицах платьица,
ах, ну все вы красавицы, только прогнило яблочко,
только червиво, только внутри… ах, достаточно?
В землю врасти корнями, семечко горькое, горькое!
Я промолчу, не задену плечом, утро мое тонкое,
утро мое — дунешь — картами в небо, птицами,
тронешь его пальцем — пеплом и пылью осыплется.

А по проспектам, а врассыпную трамваи катятся —
на остановках слепо и запоздало хватятся,
но не спасают зонтики от дождей и камней.
Время — пуля в висок, время — воздушный змей.
Время выходит тихо. И запирает дверь.
Если расколется ночь, больше не верь мне.
Не верь.

Раз. Два. Три

Выросшая Дюймовочка прыгает на ступеньку ниже.
Ваша Дюймовочка прыгает и говорит: «раз».
Ей дарят болтливых кукол вместо сгоревших книжек.
учат стрелять глазами и парочке пошлых фраз.
«Эй, Дюймовочка! Да не дрожи, подойди поближе,
бей же по струнам, детка! детка, бей ашер-вальс!»
Ей корона крапивы с репеем пристала к стрижке,
ваша Дюймовочка прыгает и говорит: «раз».

…Сквозь паутину трещин – тетрадные клетки плит.
Крестики-нолики через разбитые окна. Все – слова.
Вишневый lane. Лабиринт самой запутанной street.
Маятником, метрономом раскачивается сова,
хохот звенит ключами: «all you need is love, all you need».
Стук дырявым зонтом в чердак: «ты там еще жива?»,
и дом откликается так, что подвал под ногами дрожит.
Ваша Дюймовочка прыгает и говорит: «два»…

А стежки у нее на ладонях — беспутная карта дорог.
А ее не зовут. Никак. Ей — нисколько, нисколечко! лет.
«До свидания, взрослые». Ее платье — дырявый мешок.
И умеет она говорить «спасибо». И умеет: «спасибо, нет».
И вдыхает, зажмурившись, пыль, выдыхается – порошок,
и она разбивает сердца и фарфор, ворует кларнет.
«Дайте мне табуретку, я выучила для вас стишок».
Выбейте из-под ног». У нее петля из атласных лент.

Выросшая Дюймовочка прыгает. Крот выигрывает пари.
Ваша. Ваша Дюймовочка прыгает и говорит: «три».

Она больна. Он болен

И когда ее силуэт вклеится маркой в конверт окна,
он прикроет ладонью рот и прошепчет:
тишше, она больна.

Тогда он предложит ей валерьянки. Предложит вина.
Он подметит: ты едва-ечетыре жива. Женева. Жена,
жалюзи. Журналы в узком дверном проеме.
Он печально посмотрит вдаль:
тишше, она почти что в коме.

Она скажет: послушай, слова тоже имеют цену и вес,
что твои апельсины и воздух. — Тебе лучше сесть, —
он наденет плащ и выйдет из комнаты под гром с небес.
Он раскроет зонт и вздохнет:
тишше, она не совсем в себе.

И он бросит ключи на стол и дежурное «как дела»,
у него аврал, он наврал, ну, а ты как себя вела,
а она промолчит и звенящую свзяку смахнет со стола.
Он возьмет себя в руки:
тишше, она такой всегда и была.

Пальцы станут перебирать клавиши: до-ля-фа-си.
И консервным ножом вскрывают лужи чужие такси,
и врасплох через трое суток: как должная я себя вести?
Он поцелует ее в висок:
тишше, она не виновна, просто ее прости.

В этом вечном городе N есть мост. Под мостом — река.
Он всегда твердил, что она недалека, а теперь — далека.
И лунает мысль под звон колоколен:
тшшш, он болен. Он болен.
Болен.

Все запредельно

Он надевает резиновые сапоги и топчет утро. Осень.
У него спутаны мысли и волосы, на часах – восемь,
он грызет на ходу зачерствевший ржаной кусок хлеба,
«Ну почему, почему именно восемь?!», — спрашивает у неба.
«Ну зачем, зачем именно осень?!», — и хлюпает носом.
В небе летят паутинки и аисты. Все запредельно просто.

Все запредельно ясно: вот Джек, у него на ладони крыса.
Отец пристрелил ее в погребе, он слышал выстрел.
Да, Джек, это здорово. Гляди-ка, оторван хвост.
Джек, послушай, я понял, что значит возраст и рост,
это когда зарубки уже не важны, не нужны и забыты.
Джек, отдай мне ее, вот тебе камешек, и мы квиты.
У нее даже глаз выбит? Ладно, вот тебе еще лупа.
Да, Джек, в шесть у калитки… Все запредельно глупо.

Он бредет по дороге. Эй, парень, куда тебя подвезти?
Спасибо. Приятного аппетита. Больше не буду, прости.
Он машет тоненькой веткой, сбивает с травы улиток,
водителей с толку. Сквозь решето, сквозь сито
дождей пробивается солнце, и страшно болит голова,
он видит себя через десяток лет: ты, дорогая, права,
Джек, сегодня не выйдет выпить, в следующий раз.
Он жмет изо всех сил на несуществующий газ.
Он достает из кармана джинсов смятую сигарету,
кажется, лето действительно кончилось. Еще одно лето.
Он садится, будто на горизонт, на край обрыва.
Ну, а как ты хотел? Все запредельно несправедливо.

Волк

Сколько ночей, Волк, ты провел у ее постели, сколько ночей?
Волк, ты заменил не одну добрую сотню сиделок, врачей,
да ты, разрази тебя гром, был заботлив, будто бы моя мать!
До времени поседевшая – она заправляла мою, Волк, кровать,
мерила лихорадку мне, осени и шажочками нашу клетку –
а там, Волк, поверь, ты и шага не ступишь – выпей таблетку,
миленький, маленький, маленький, миленький, что тебе стоит,
Волк, посмотри мне в глаза, Волк: она без тебя не завоет!

Сколько миль, Волк, ты волок ее на своей спине, сколько миль?
Волк, очнись, Волк, у тебя во взгляде – полный штиль и пыль,
рыболовная сетка, узор на скатерти, паутина, Волк, на ресницах,
Волк, ты еще веришь, что она тебе померещится или приснится?
Я увезу тебя за сотню морей, Волк, там водная гладь да тишь,
Волк, прекрати дрожать, Волк, я не выношу, когда ты дрожишь,
Волк, если ты дрожишь – значит, все кончено, навсегда, значит…
Волк, ты не изменишь этого, Волк: она без тебя не заплачет!

Сколько писем, Волк, ты написал в пустоту, сколько писем?
Волк, ты знаешь ломаную геометрию с ее биссектрисами,
захлебываешься книгами, но ты, Волк, непроходимый дурак,
если готов согласиться и снова, Волк, погляди, догорает маяк,
Волк, ты ведь был старый грубый моряк, помнишь время, Волк?
Мы выкуривали все печные трубы портовых городов и фолк
звучал из каждой дыры на нашем гордом добрейшем корыте,
Волк, когда ты поймешь, Волк: она с тобой разрывает нити!

Сто лет одиночества, Волк, сто лет и два с половиной месяца.
Сто лет одиночества, Волк, в темной каморке под лестницей.

С

— Первая буква – «с».
— Что?..
— «С».
— А букв… Сколько?

У меня в руке – я. Целиком. На листке написано: «рост, вес».
Меня можно зажать в кулаке, порвать, зачеркнуть, только
Захоти – и меня уже… нет? Через всю меня – города.
Через всю меня – от антенны и до Твери бельевой веревкой
Рельсы протяни. От-пусти по пути игрушечные поезда.
И исправь все цифры на ноли – смотри, становлюсь самой легкой
Лодкой. В мире. Мы на три-четыре распрямляем крылья
И сгибаем ноги в коленях. Наклоны – влево. Бело-голый,
Как стены, голос бодро визжит: пернатые из пятой, обед!
А я сжимаю себя в руке: захоти – и меня уже… нет.

Комнатные кометы.  Остались следы — трещины.
Я ненавижу, когда говорят слово «женщина»:
Эта бабушка, моргая то левым, то правым глазом,
Повторяет высоким голосом раз за разом
Это страшное гордое звание,
Будто бы заклинание –
Абра-добрая-кобра-кадабра.
Та, что с ярко-красными губами, бросает на пол ядовитое «швабра».

Я сижу на окне. Весь день. Увидят – кричат мою фамилию
И «простудишься!». Во сне я сегодня бродила по пустыне.
А еще нашла телефон в кактусе – мне звонил из Канзаса
Ты. Ты кричал: «здравствуй!». Ты кричал: «апельсины и ананасы!»
Ты кричал: «давай же скорее адрес!» А я хотела сказать,
Но меня подхватило ветром, и ты стал пропадать –
Это связь,
— говоришь, —
Это паршивая связь.

Нам сегодня… Нам сегодня за окном передавали грязь.
Передавали печенье, яблоки, «будь умницей», книжки.
Девочки красят глаза и закатывают: «мальчишки».
Как огурцы в банки. Как в боулинге – шары.
Один здесь ужасно любит читать про параллельные миры
И ненавидит котов и кошек. Я спрашиваю: «что, и даже
Белых?» Он серьезно отвечает: «рыжих, серых – неважно!
Даже тех, кого мы не видим». На него из заляпанных чаем страниц
Глядит исподлобья сфинкс (он забыл все загадки от наших лиц).
Он садится в коридорное кресло и поджимает ноги и губы.
Взгляд пронзает навылет клинком, говорит сквозь сжатые зубы.
Иногда на кровати смотрит в окно и раскачивается из стороны
В сторону. А потом скажет тихо: «какие все-таки эти вороны
Черные…». Когда он впервые складывал в сумку полотенце, чашку,
Зубную щетку и прочее, пропахшее стерильными перчатками,
Я написала письмо на две с половиной страницы непонятным
Почерком. Мы долго и неловко собирали засохшие мятные
Леденцы, рассыпавшиеся по полу – сталкивались лбами
И фальшиво смеялись, цепляясь коленями и локтями…
За воздух. За слова. За эти с наскальной живописью стены.
Он любит напевать про требуемые нашими сердцами «перемены»
А эти, в белом… Говорят жалостливым шепотом: «их сердцам…»,
Ничего не слушаю. Засовываю руки в карманы. Трам-пам-пам.
Когда он закрывал за собой дверь, я сказала это глупое «ты…
Не болей». Он здесь уже в пятый раз. Меня теперь тоже коты
Раздражают. Не волнуйся. Я это письмо так ему и не отдала.
Когда-нибудь наберусь смелости и прочту хотя бы сама,
Оно, если хочешь, пылится в тумбочке, да, вот там.

Дети все время прижимаются к рукавам.
Они говорят: «нарисуй вот здесь». «Кого»?
«Меня». Я рисую на серой бумаге того,
Кто со шпагой и с пиратской повязкой
Через глаз, по колено в вязком
Болоте и крюком вытаскивает себя
Сам. Они радуются: «это я! это я!».

Нам говорят: «у нас было не так, у нас были друзья,
Турники, спортплощадка, походы, костры,
Зарядка с утра, красный галстук и сердце-часы».
А мы прячем чайники под кроватью. Нельзя.

Я ищу тебя. Всюду. В той комнате, где всегда
Работает телевизор, тянутся к розеткам провода,
Пахнет растворимым кофе и чаем в пакетиках –
Бросают два кубика сахара и обсуждают диабетиков.
Я кричу в пустых комнатах: «вылезай! пали-стукали!»
Опускаюсь на корточки, закрываю лицо руками:
«Я так не играю!». Я ищу тебя. Рассказываю про цвет
Твоих глаз, родинку на щеке. Качают головой: «нет,
Не видели». Я ищу тебя. Под кроватями, в шкафах,
В тумбочках со шприцами, в холоде в этих шприцах,
В кабинетах, за спинами, в лицах, в списках имен,
В тени, которую, как ненужную, великан-клен
Отбрасывает на стену, в длинных скороговорках,
В названиях лекарств, в аптеках, в ржавых горках
С человеческими чертами и скрипом голоса,
В размывающихся за бегущим окном в полосы
Домах, в правилах мытья рук, в гулких шагах,
В пульсе плачущей капельницы, в словах,
О тебе, нет, не о тебе… Я ищу тебя. Слышишь? Везде.
Я ищу тебя. Где?! Где…

Первая буква – «с».
Мне до сердца и смерти не хватило всего-то одной буквы.
Знаешь, что это? Я знаю. Это –
Смерч.

Помнишь?

«Моя непокаявшаяся свобода —
Бесполезная кукла в углу…»
(А.Непомнящий)

Помнишь? Ее звали Лиза.
У нее глаза – бездна.
У нее внутри – пусто.
Она бросала слова в форточку-сквозняк-воздух и
иногда – быстрые взгляды снизу
вверх.
Ты читал ей все стихи,
что знал, позже понял – бесполезно.
Она молчала. Грустно.
И ты выдыхал пароходным паром «эх».

Помнишь? Ее звали с собой в гости,
на прогулку в скверы и парки.
Ты хватал ее за рУку,
а она тут же – равнодушно – хваталась
и совсем не, когда ты долго не приходил. Высокие арки
ей не нравились, впрочем, как и низкие, а еще игра в кости,
теннис и прочее-прочее. Засыпая и просыпаясь, улыбалась.
Сквозь муку?

Помнишь? Ее звали красавицей.
Она хлопала ресницами
и… Не благодарила.
Ее платья пестры и как будто сестры.
Манерная, но с полным
отсутствием их. Дашь ей спицы,
она будет держать, как вилы.
Если станется,
что скажут: это весла,
она будет разгребать ими волны.

Помнишь? Ее звали дурой безмозглой.
Она иногда послушно держала книгу
и даже не переворачивала страницы. Ты готов
был грозно –
мое! –
страшным криком!
Ты готов был драться за нее
в деревянно-клинковой смертельной схватке.
Но гордо смотрел поверх голов…
И замолкал, сам себя пригвождая к порядку.

Помнишь? Открой ящик – вывалится.
Она,
прежняя,
все так же хлопает глазками, мило
улыбается и говорит первое и последнее
слово. Из своего долгого-долгого сна
никак не выспится.
Ее звали Лиза. Хватит. Было.

Дура

Набитая ватой дура, я вечерами придумываю маяки.
В конце каждой строки мне чудятся резиновые сапоги,
Волны, пустые пляжи, камни – подводные и на виду,
Которого я к обеду сегодня-завтра не подам, не подаду –
Я не знаю пыльный синий учебник, девятый класс, рота, вал.
Ты на моих соленых пристанях ныне и присно еще не бывал.

Набитая ватой дура, я рисую акварелью осенний парк,
Скамейки, листья, тебя в бреду, собак, миссис Ларк
На прогулке, на привязи, на игле, поводке. На поводу
С поводом и без него у тебя никогда не пойду.
Мой осенний парк похож на костер, а если честно, то
Смахивает больше просто на размытое пятно.

Набитая ватой дура, я читаю про Пеппи Длинныйчулок,
Нарисованные веснушки, туфли мамины красные – потолок
Моей фантазии и чей-то пол, по которому ходят на цыпочках,
На каблуках, на ножах, на ножках в вязаных носках с открыточек,
Что сто штук прислала тетушка на Рождество. Швейным враньем
Штопаю платье парадное. Приходи, на веранде чаю попьем.

Красная папка

А.П.

Бегала по улицам без шапки,
И шарфа, в пальто расстегнутом.
Прохожих спрашивала: «Ваша папка?».
Фонарь не светит, труба согнута,

Название улицы, знакомый номер дома,
Путь (далек ли?) млечный-гречневый …
Мысли скачут от одного к другому,
От разницы в возрасте к вечному.

Воздух хватала холодными пальцами,
Считала на счетах прогулы (прогулки?),
Кричала неслышно котам-постояльцам:
«Эй!» — эхом темным, глухим, гулким.

Вдыхала дым листьев, устала. На лавке
Табличка: «садитесь, окрашено».
На сбитых коленях – мечты и папка.
Папка – красная, замок – безбашенный.
***
Проблемы, работа, вопросы, инъекции, книги, осмотры, проблемы, стихи…
Шел человек.
И бежала девочка с красной папкой.
Кто потерял?

Попугайчики

Снова книга раскрылась не на той странице.
Ни единой закладки, ни единой отметки.
Ты не птица все же, чтоб глупо биться
Головой о двери позолоченной клетки.
У меня аллергия на книжные полки,
У тебя аллергия просто на книги.
Полетели в меня… не ножи, иголки.
Я плету паутину, а ты – интриги.
Попугайчик несчастный, говорящий немного,
Повторяешь слова, не свои – чужие.
Не меняешь пластинку и прямо с порога…
Не увидели, хоть и долго пожили.
*
А пожили на улице, где каждый вечер
Умирает кто-то, «скорая» подъезжает,
Часами опаздывая. И тебе навстречу –
Тень, по ночам бродящая этажами.
*
Обычное дело – необъяснимые факты.
Удивиться нельзя – разучились вчера.
Здесь вопрос о погоде сегодня и «как ты»
Равен кетчупу-крови на конце топора.
*
И сидишь ты тихо, годами ждешь своей участи
Когда серый чеширский спрыгнет с дивана,
Откроет пасть, и больше не будем мучиться
В снах сказочника-подростка-наркомана.
*
Здесь в огромных очках старушка
Бормочет что-то, баюкая кресло,
Скользкие пальцы, остывшая кружка.
Неужели? Тебе в этой клетке тесно?
*
Продолжай молчать во всю глотку!
Никто не услышит. Я – никто,
Я – не услышу. В одноместную лодку
Двое не влезут уже. Ни за что.
*
«Чтоб ты утонула, чтоб ты утонула», —
Твердит попугайчик на жердочке.
Разбились очки, и старушка уснула.
И никогда не вылететь в форточку.

 

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *