Воскресное чтение. Ирвин Шоу «Тогда нас было трое»

(чтение Лембита Короедова)

Пер. — А.Симонов.
«Ирвин Шоу. Богач, бедняк». М., «Правда», 1987.

За окном один за другим раздались два выстрела, и Мэнни Брукс
проснулся. Он открыл глаза и посмотрел на потолок. Даже сквозь закрытые
занавески чувствовалось, что солнце светит вовсю. Он повернул голову. На
соседней кровати безмятежно спал Берт. Непотревоженное одеяло охраняло его
сны. Мэнни встал с кровати и, как был, босиком, в пижаме, подошел к окну и
раздвинул занавески.
С полей еще тянулся хлопьями утренний туман, а дальше, внизу, гладкое в
лучах октябрьского солнца, лежало море. Повторяя линию берега, вдали
зелеными грядами поднимались к блеклому небу Пиренеи. Из-за стога сена
ярдах в ста от террасы отеля показалась собака, а за нею охотник. Они шли
медленно, и охотник перезаряжал ружье. Глядя на него, Мэнни с нежностью
завзятого чревоугодника вспомнил вчерашний ужин — отъевшуюся на летних
кормах жирную куропатку.

Охотник был пожилой, в рыбацкой штормовке и рыбацких резиновых сапогах.
Он размеренно и твердо шагал вслед за своей собакой по щетинистому жнивью.
«Дай бог, — подумал Мэнни, — и мне шагать не хуже, когда мне будет столько
и тоже будет октябрь и утро». Мэнни было двадцать два.
Он шире распахнул занавески и посмотрел на часы. Одиннадцатый час.
Вчера они допоздна засиделись в казино в Биаррице. Еще летом, когда они
были на Лазурном берегу, один отпускник, лейтенант-парашютист, открыл им
беспроигрышную систему игры в рулетку, и с тех пор они пробовали силы в
каждом встречном казино. Система требовала крупных ставок, и они никогда
не выигрывали больше чем 8000 франков за вечер, да и то приходилось
просиживать у колеса чуть ли не до трех часов ночи, но с тех пор, как они
встретили лейтенанта, они не проиграли ни разу. И поездка стала неожиданно
роскошной, особенно когда они попадали в места, где были казино. По этой
системе нужно было, не думая о номерах, ставить только на красное и
черное, причем порядок двойных ставок был довольно сложный. Вчера вечером
они выиграли всего 4500, а просидели до двух часов ночи. И все-таки, когда
встаешь поздно, и погода хорошая, и старик прямо под твоим окном охотится
на птичек, несколько тысячефранковых бумажек на твоем туалетном столике
придают утру оттенок благодушия и удачи.
Здесь, у окна, Мэнни чувствовал, как солнце греет босые ноги, как
воздух пахнет солью, и под дальнее бормотание прибоя думал о вчерашней
куропатке, о казино и обо всем остальном, что было этим, уже закончившимся
летом, и вдруг понял, что ехать сегодня домой, как они договорились, он не
хочет. Не отводя глаз от охотника, который медленно двигался за своей
собакой через коричневое поле темным силуэтом на фоне моря, Мэнни знал,
что когда-нибудь, когда он станет старше и вернется мыслями к этому лету,
он подумает: «Ах, как это было хорошо — быть молодым!». У него была
завидная способность в одно и то же время радоваться чему-то с
непосредственностью юности и с меланхолической рефлексией старости, и Берт
как-то сказал ему не то в шутку, не то всерьез: «Мэнни, я тебе завидую. У
тебя редкий дар: быть и одновременно тосковать, потому что это уходит. У
тебя под каждый вексель двойное обеспечение».
У этого дара была и своя оборотная сторона. Расставаться с местами,
которые он полюбил, было для Мэнни тяжелым испытанием. Любой отъезд, любое
прощание он переживал вдвойне, потому что старик, который путешествовал
внутри него, каждый раз грустно шептал: этого больше никогда не будет.
Но прощание с этим долгим, затянувшимся до октября, летом, было
особенно трудным — труднее всех расставаний и отъездов, какие Мэнни
помнил. Он чувствовал, что пришли последние дни последнего настоящего
праздника в его жизни. Поездка в Европу — подарок родителей по случаю
окончания колледжа; теперь он возвращается, и вот они на причале — у них
доброжелательно-требовательные лица, они ожидают, что он начнет свою
трудовую деятельность, они спрашивают, что он намерен делать, они
предлагают ему должности и советы, они заботливо и неумолимо надевают на
него ошейник рассудительности и ответственности — этих неизбежных
спутников зрелости. Отныне ему предстоит каждый год, давясь в спешке,
проглатывать кусочек лета, тщательно отмеренный в беспросветности конторы.
Последние дни твоей юности, сказал ему старик внутри, последние семь суток
— и причал.
Мэнни повернулся и посмотрел на спящего Приятеля. Берт спал спокойно,
вытянувшись на спине, а из-под одеяла торчал, как перпендикуляр, его
длинный и тонкий обгорелый нос. «И этого больше не будет», — подумал
Мэнни. Стоит надвинуться причалу, и они никогда не будут так близки. Так
близки, как у моря на скалах в Сицилии, как в те дни, когда они
карабкались по залитым солнцем развалинам Пестума или гонялись за двумя
английскими девчонками по всем ночным кабакам Рима. Никогда они не будут
так близки, как в дождливый полдень во Флоренции, когда они оба впервые
заговорили с Мартой. Никогда не будут так близки, как во время долгого
путешествия по Лигурийскому побережью, когда они втроем, с трудом
втиснувшись в крохотную открытую машину, мчались навстречу ветру к
границе, останавливаясь, когда вздумается, чтобы выпить белого вина или
окунуться в одной из крошечных купален на побережье, где радужные флажки
плещутся на горячем ветру средиземноморского полдня. Так близки, как в тот
день, когда, склонившись над пивом в баре при казино в Жуан-ле-Пен,
парашютист таинственно посвящал их в свою беспроигрышную систему. Как на
рассвете, под бледно-лиловым небом, когда они, веселые и довольные,
возвращались в свой отель после очередной победы, а Марта клевала носом,
сидя между ними на сиденье. Так близки, как в ослепительный полдень в
Барселоне, когда; прикрывая глаза от палящего солнца, они сидели на
трибуне высоко над ареной, потели и неистовствовали, а внизу матадор
совершал круг почета, подняв над головой бычьи уши, и вокруг него падали
на песок цветы и мехи с вином. Никогда не будут так близки, как в
Саламанке, и в Мадриде, и на дороге через горячую, соломенного цвета
пустыню по пути во Францию, когда рот обжигал сладкий и крепкий испанский
бренди, а они все пытались вспомнить мелодию, под которую танцевали в
пещерах цыгане. Так близки, наконец, как в этом маленьком побеленном
баскском отеле, в этой комнате, где сейчас спит Берт, а он, Мэнни, стоит у
распахнутого окна и следит, как исчезает вдали старик со своим ружьем и
собакой, а в комнате над ними, свернувшись клубочком, как ребенок, спит
Марта, спит, пока они вдвоем, обязательно вдвоем, словно каждый из них не
доверяет ни другу, ни самому себе, не придут, не разбудят ее и не сообщат
ей свои планы на сегодняшний день.
Мэнни распахнул занавески до конца, и солнце залило всю комнату. «Если
мне в жизни хоть раз суждено опоздать на пароход, — подумал он, — так
пусть это будет пароход, который послезавтра должен отойти из Гавра».
Мэнни подошел к постели Берта, осторожно ступая среди раскиданного
белья. Он ткнул приятеля пальцем в голое плечо.
— Маэстро, — позвал он, — встаньте и воссияйте.
По правилам игры тот, кто проигрывал в теннис, должен был называть
другого «маэстро» в течение двадцати четырех часов. Накануне Берт обыграл
его со счетом 6:3, 2:6, 7:5.
— Уже одиннадцатый час, — Мэнни снова ткнул его в плечо.
Берт открыл глаза и холодно уставился в потолок.
— Я вчера перебрал? — спросил он.
— Бутылка вина на всех за обедом и по две кружки пива после, — ответил
Мэнни.
— Я не перебрал, — сказал Берт с явным огорчением. — Но на улице дождь.
— На улице ясно, жарко и солнечно, — парировал Мэнни.
— Все говорили, что на Баскском побережье обязательно идет дождь, —
жалобно сказал Берт, не двигаясь с места.
— Все врали, — сказал Мэнни, — вставай к чертовой матери.
Берт медленно выпростал ноги и сел — тощий, костлявый и голый до пояса,
в пижамных штанах, которые были ему коротки и из которых нелепо торчали
его большие ноги.
— Знаешь ли ты, толстяк, почему женщины в Америке живут дольше, чем
мужчины? — спросил он, щурясь на Мэнни против солнца.
— Нет.
— Потому что они спят по утрам. — Он откинулся на кровать, не отрывая
ног от пола. — Я из принципа хочу прожить не меньше, чем американская
женщина.
Мэнни закурил сигарету, а другую кинул Берту. Тот ухитрился зажечь ее,
не поднимая головы от подушки.
— Пока ты тут тратил на сон драгоценные часы детства, у меня появилась
идея.
— Положи ее в ящик для жалоб и предложений. — Берт зевнул и закрыл
глаза. — Предприятие награждает седлом из шкуры бизона любого сотрудника,
выдвинувшего идею, которая, будучи осуществлена…
— Слушай, — миролюбиво сказал Мэнни, — по-моему, мы должны опоздать на
этот чертов пароход.
Минуту Берт молча курил, сощурившись и устремив нос в потолок.
— Некоторые люди, — сказал он наконец, — рождены, чтобы опаздывать на
пароходы, на поезда или на самолеты. Например, моя матушка. Она однажды
спаслась от верной смерти, заказав на обед два десерта вместо одного.
Самолет взлетел в тот миг, когда она добралась до летного поля, а через
тридцать пять минут от этого самолета уже остались рожки да ножки. Никто
не спасся. А все из-за мороженого с давленой клубникой…
— Послушай, Берт. — Эта привычка Берта болтать о посторонних вещах,
пока он над чем-нибудь думал, раздражала Мэнни. — Я уже все знаю про твою
маму.
— Весной она просто сходит с ума по этой клубнике. Скажи, ты хоть раз в
жизни на что-нибудь опаздывал?
— Нет, — сказал Мэнни.
— И ты считаешь, что еще не поздно менять образ жизни? По-моему, это
легкомысленно…
Мэнни пошел в ванну и набрал в стакан воды. Когда он вернулся, Берт
по-прежнему лежал в постели, свесив ноги, и курил. Мэнни подошел, и
аккуратно вылил ему воду прямо на загорелую грудь. Вода разбрызгалась и
тоненькими ручейками потекла по ребрам на простыню.
— Освежает, — сказал Берт, не выпуская сигареты изо рта.
Они оба засмеялись, и Берт сел на кровати.
— Ладно, толстяк, я правда не думал, что ты всерьез.
— Идея в том, чтоб не уезжать отсюда, пока не испортится погода. От
такого солнца ехать домой?
— Ну, а как быть с билетами?
— Пошлем телеграмму в пароходство, сообщим, что поедем позже. Они будут
счастливы: у них там желающих хоть пруд пруди.
Берт рассудительно покивал.
— А как быть с Мартой? — спросил он. — Вдруг ей уже сегодня надо быть в
Париже?
— Марте никуда не надо. И никогда не надо. Ты это знаешь не хуже меня.
Берт снова кивнул.
— Самая везучая девушка в-мире.
За окном снова раздался выстрел. Берт повернулся и прислушался. Еще
один.
— Ото, — сказал Берт. — Дай бог, чтобы сегодняшняя куропатка была не
хуже вчерашней.
Он поднялся. В своих развевающихся пижамных штанах он похож был на
мальчишку, из которого выйдет неплохое пополнение для команды колледжа,
если его усиленно откармливать целый год. До армии он был круглолицый и
розовощекий, но к майской демобилизации стал тощим и долговязым, и у него
торчали ребра. Когда Марта над ним подтрунивала, она говорила, что в
плавках он похож на английского поэта.
Берт повернулся к окну, а Мэнни обошел кровать и стал рядом с ним,
глядя на горы, на море, на солнце.
— Ты прав, — сказал Берт, — только идиоту придет в голову уезжать в
такой день. Пошли скажем Марте, что представление продолжается. — Они
быстро натянули веревочные туфли, полотняные штаны и тенниски, поднялись
по лестнице и без стука вошли к Марте. Ветер хлопал ставнем по стеклу, но
Марта продолжала спать, свернувшись под одеялом так, что наружу торчали
только макушка и несколько спутанных черных и коротких прядей. Подушка
валялась на полу.
Мэнни и Берт помолчали, глядя на свернувшуюся клубком, закутанную в
одеяло фигурку, и каждый был уверен, что другой даже не подозревает, о чем
он думает.
— Проснись! Проснись для славы, — негромко сказал Берт. Он подошел к
постели и потрепал Марту по макушке. Мэнни почувствовал, как у него самого
по кончикам пальцев пробежал электрический ток.
— Не надо, еще же ночь, — сказала Марта, не открывая глаз.
— Уже почти полдень. — Насчет полдня Мэнни соврал на два часа. — И нам
нужно тебе кое-что сказать.
— Говорите и выметайтесь, — буркнула Марта.
— Понимаешь, у толстяка родилась идея, — сказал Берт над самой ее
головой. — Он хочет остаться здесь до самых дождей. Как тебе это нравится?
— Вполне.
Берт и Мэнни с улыбкой переглянулись: до чего хорошо они ее изучили.
— Марта, — сказал Берт, — ты единственная девушка в мире, которая
лишена недостатков.
Потом они вышли, чтобы дать ей одеться.

Они познакомились с Мартой Холм во Флоренции. Они бродили по одним и
тем же музеям и церквям и поэтому постоянно сталкивались друг с другом;
она была одна и явно американка, и, как сказал Берт, красивее оттуда не
привозят, и они в конце концов разговорились. Может быть, все дело в том,
что-впервые они столкнулись с ней в галерее Уффици, в зале Боттичелли, и
Мэнни в первую минуту показалось, что, если бы не короткие, темные,
неровно подстриженные волосы, она была бы вылитая Примавера [весна (ит.) —
картина Боттичелли], высокая, тонкая и по-детски угловатая, с
продолговатым узким носом и глубокими, задумчиво-грустными, таящими
опасность глазами. Мэнни почувствовал, что зашел в своих фантазиях слишком
далеко, и смутился: какая она Примавера — нормальная американка в брюках,
двадцать один год от роду, из них год у Смита, а все-таки… Он никогда не
говорил об этом Марте, а уж Берту — тем более.
У Марты было множество знакомых во Флоренции и окрестностях (потом
обнаружилось, что у нее множество знакомых в любом месте и любых
окрестностях), и она устроила так, что их пригласили пить чай на вилле с
плавательным бассейном в Фьезоле, а потом на званый вечер, где Мэнни
несказанно удивился, обнаружив, что танцует с графиней. Марта уже два года
обживала Европу, она прекрасно знала, куда стоит ходить, а где тоска
зеленая; она говорила по-итальянски, и по-французски, она бывала готова,
когда обещала быть готовой, не ныла, если приходилось сделать пять шагов
на своих двоих, смеялась, когда Берт и Мэнни шутили, могла пошутить сама,
не хихикала, не рыдала и не дулась, и это ставило ее на пять голов выше
любой другой известной Мэнни девицы. Они пробыли во Флоренции три дня, и
пора было двигаться в Портофино и дальше во Францию, но даже думать не
хотелось о том, чтобы оставить ее во Флоренции одну. Судя по всему,
собственных планов у нее не было.
— Я говорю матери, что посещаю лекции в Сорбонне, и это, в общем-то,
правда, по крайней мере зимой. — Ее мать после третьего развода жила в
Филадельфии, и Марта время от времени посылала туда фотографии, чтоб,
когда она наконец надумает возвратиться, не случилось конфуза на пристани:
вдруг мамаша ее не узнает?
У Мэнни с Бертом был серьезный разговор, после чего они засели с Мартой
в кафе на Пьяцца дель Синьориа, заказали кофе и выложили ей все.
— Мы постановили, — начал Берт, а Мэнни сидел рядом и молча соглашался,
— мы постановили, что группа Брукс — Карбой — путешествие по Европе без
путеводителя — готова использовать вас в качестве переводчика,
квартирмейстера и главного дегустатора заграничных деликатесов. Плюс
облагораживающее женское влияние. Вас интересует такое предложение?
— Да, — сказала Марта.
— Тогда мы бы хотели как-то увязать наши расписания, — сказал Мэнни.
— Плыть по течению — вот и все мое расписание, разве я вам этого еще не
говорила? — Марта улыбнулась.
Но Мэнни любил во всем доскональную ясность.
— Значит, из этого следует, что вы хотите с нами поехать?
— Из этого следует, что я очень хочу с вами поехать. И я надеялась, что
вы меня позовете с собой. — И она с признательностью поглядела сперва на
Мании, потом столько же на Берта, веселая и уже готовая ко всему на свете.
— Ладно, — сказал Берт. — Мы с Мэнни все обсудили, и, как говорится,
карты на стол. Тут надо кое-что обговорить заранее, иначе у нас будет не
жизнь, а сплошной кошмар. Мы тут выработали небольшой деловой свод
законов, и если вы их принимаете — мы завтра трогаемся. Если нет — желаем
вам приятно провести лето.
— Давай, Берт, — заторопился Мэнни, — не пересказывай всю преамбулу
конституции.
— Правило номер один. — Марта слушала Берта очень внимательно и кивала.
— Оно же правило основное. Никакой путаницы в отношениях. Мы с Мэнни
старые друзья, мы кучу лет мечтали об этом путешествии, нам было неплохо
до сих пор, и мы не хотим кидаться друг на друга, драться на дуэли и тому
подобное. Но знаю я этих женщин… — Он сделал паузу и подождал, чтоб
кто-нибудь улыбнулся. Они не улыбнулись.
— До армии, — пояснил Мэнни, — он бы этого не сказал.
— Так что вы знаете про женщин? — очень серьезно спросила Марта.
— Я знаю, что женщины все время заняты проблемой выбора. Допустим, они
входят в комнату и видят там пятерых-мужчин. Мозги у них тут же начинают
работать, как компостер: Оно, не Оно, но… Возможно; Сомнительно;
Исключено.
— Ах так… — Марта прыснула, виновато прикрыла рот рукой и постаралась
спрятать улыбку. — Прошу прощения, Мэнни… Вы тоже так думаете?
— Не знаю, — смутился Мэнни. — Я ведь в армии не служил, у меня не было
возможности изучить этот вопрос, как Берту.
— Если речь идет о Мэнни и обо мне, — продолжал Берт, — я даже могу
предсказать ваш выбор, чтобы вам зря не мучиться и не тратить драгоценного
времени.
— Предскажите, — попросила Марта, — я вас очень прошу.
— Сначала вы предпочтете меня. Почему — это как-нибудь в другой раз.
Потом пройдет какое-то время, поворот — и вот он, Мэнни, ваш избранник на
веки вечные.
— Бедный Берт. — Марта сочувственно почмокала. — Это ужасно! Каждый раз
выигрывать только приз открытия сезона. Ну, а зачем вы мне это все
рассказываете?
— Вы должны обещать нам не выбирать. Но если несчастье все-таки
произойдет, то ваш секрет вы унесете с собой в могилу.
— Унесу в могилу, — повторила Марта со всей торжественностью, на какую
только была способна.
— До отплытия парохода мы ваши братья, вы наша сестра — и все.
D’accord? [Согласны? (фр.)]
— D’accord, — кивнула Марта.
— Отлично! — Берт и Мэнни переглянулись, довольные всеобщей
рассудительностью.
— Правило номер два, — продолжал Берт. — Если через какое-то время мы
чувствуем, что вы нам надоели, мы говорим вам: «До свиданья», — и вы
отбываете. Никаких слов, никаких взаимных обвинений, никаких сцен.
Дружеское рукопожатие, и — привет! — на ближайшую железнодорожную станцию.
— D’accord дважды.
— Правило номер три: каждый платит ровно треть расходов.
— Само собой разумеется, — сказала Марта.
— Правило номер четыре. — Берт вошел во вкус, он, как директор
компании, излагал план операции штату своих служащих. — Каждый может идти,
куда хочет и с кем хочет, и не обязан ни перед кем отчитываться. Мы не
союз неделимый, потому что неделимые союзы быстро приедаются. О’кэй?
— Свободно-необременительное объединение суверенных государств, —
сказала Марта. — Понятно. Присоединяюсь.
Они пожали друг другу руки среди огромных, расплывающихся в сумерках
статуй и наутро двинулись в путь, предварительно разработав план, как
втиснуть Марту в машину, а ее вещи в багажник на крышу; и все это удалось
им как нельзя лучше. За все лето они ни разу не разошлись во мнениях, хотя
беседовали обо всем на свете, и среди прочего — о сексе, религии, браке,
выборе профессии, положении женщины в современном обществе, театре
Нью-Йорка и театре Парижа и о том, какой минимум купального костюма
считается приличным на пляжах Италии, Франции и Испании. А когда в
Сен-Тропезе Берт на неделю завел роман с пухленькой золотоволосой
американкой, Марту это никак не тронуло, даже когда его дама сердца
открыто перебралась в их отель, в соседнюю с Мэнни и Бертом комнату.
Честно говоря, вряд ли что-нибудь могло вывести Марту из равновесия.
Она встречала новый день со странной, похожей на сон безмятежностью. Сама
она как будто ничего и не решала, но, что бы ни решили остальные, она
следовала этому с одной и той же добродушной и ободряющей улыбкой,
рассеянно-безразличная к тому, что из этого может выйти. Это обаятельное
безволие Мэнни как-то связывал с ее редкостной способностью ко сну. Если
утром кто-нибудь ее не будил, она могла спать до полудня, до двух часов, и
то, что накануне все легли спать рано, не имело никакого значения.
Организм тут был ни при чем, потому что она никогда не жаловалась на
недосып и не просилась спать, как бы поздно они ни засиделись и как бы
рано ее в этот день ни подняли. Писем она не писала и почти не получала,
потому что ей никогда не приходило в голову оставить свой будущий адрес,
когда они откуда-нибудь уезжали. Если ей нужны были деньги, она посылала
телеграмму в Париж, в банк, который выплачивал ей содержание; а когда
деньги приходили, она их тратила на что попало. Тряпки ее почти не
занимали, даже волосы, по ее словам, она обстригала так коротко, чтобы не
возиться все время с прической.
Когда разговор заходил о будущем, о том, кто чем намерен заниматься,
тут от нее вообще нельзя было добиться ничего путного. «А я не знаю, — и
она пожимала плечами и улыбалась самой себе ласково и снисходительно,
озадаченная собственным неведением. — Наверно, я пока поболтаюсь просто
так. Подожду, погляжу. У меня своя тактика — я дрейфую. А что, кто-то из
наших с вами сверстников делает что-нибудь такое уж интересное? Не видела.
Я жду откровения, это откровение и наставит меня на путь истинный. А
заранее брать на себя какие-то обязательства — зачем? Куда торопиться?»
Но странно, ее инертность привлекала Мэнни куда больше, чем
положительная ограниченность всех его знакомых девиц, которые твердо
знали, чего они хотят: выйти замуж, нарожать детей и стать членами местных
клубов; или пойти на сцену и стать знаменитыми; или издавать журналы и
быть деканами женских колледжей. А Марта — ей просто пока не попалось
ничего стоящего, поэтому она ждет.
И ему казалось, что уж если в конце концов она что-то для себя найдет,
это будет что-то настоящее, прекрасное и уникальное.
Из всего, о чем они договорились во Флоренции, только одно условие так
и осталось невыполненным; за исключением недели в Сен-Тропезе, прошедшей
под знаком пухлой блондинки, они все время проводили вместе; впрочем,
неделимый союз образовался только потому, что всем троим больше нравилось
общаться друг с другом, чем с кем-нибудь еще. Ничего бы из этого не вышло,
не будь Марта Мартой, будь она кокеткой, жадиной или дурой или не будь
Мэнни с Бертом такими старыми друзьями и не доверяй они друг другу во всем
и без оглядки, и, наконец, ничего бы не вышло, будь они все чуть постарше.
Но вот вышло, по крайней мере до этих первых октябрьских дней, и, бог
даст, так и будет до той минуты, пока они, чмокнув на прощание Марту, не
сядут на свой корабль и не отбудут домой.

Они лежали на опустелом пляже часов до двух, а потом полезли купаться.
Вода была холодная, и, чтобы не замерзнуть, они поплыли наперегонки.
Заплыв был короткий, ярдов пятьдесят, но Мэнни так старался не отстать от
Марты, что под конец совсем сбился с дыхания. Марта легко его обогнала, и,
когда он, отфыркиваясь и безуспешно пытаясь отдышаться, подплыл к ней, она
уже безмятежно покачивалась, лежа на спине.
— Если бы не моя астма, — Мэнни ухмыльнулся, стараясь скрыть
неловкость, — ты бы от меня не уплыла.
— Не расстраивайся, Мэнни, женщины вообще лучше держатся на
поверхности.
Они остановились на мели, глядя, как Берт плывет к ним по-собачьи.
— Берт, — сказала Марта, когда он наконец подплыл к ним, — в жизни еще
не видела мужчины, который, когда плывет, был бы так похож на пожилую леди
за рулем электрического автомобиля.
— Но это — единственный мой недостаток, — сказал с достоинством Берт.
Они выскочили на берег, вопя и размахивая руками, розовыми от холодной
воды. На берегу они переоделись, скромности ради заматываясь по очереди в
большое полотенце. Марта влезла в брючки чуть ниже колена и в трикотажную
рубашку, какие носят рыбаки, — в синюю с белым полоску. Мэнни смотрел, как
легкими, небрежными движениями она приводит в порядок свой туалет, и
чувствовал, что никогда в жизни ему больше не увидеть такого забавного и
необъяснимо трогательного зрелища: Марта Холм, в тельняшке, на залитом
солнцем пляже, стряхивает морскую воду с коротких темных волос.
Они решили не завтракать в ресторане, а устроить пикник, сели в
двухместный «МГ», который в прошлом году достался Мэнни по наследству от
старшего брата, уже, в свою очередь, совершившего на нем путешествие по
Европе. Марта заняла свое место между ними на сиденье, поверх тормозной
коробки, и они отправились в город, купили холодного цыпленка, длинный
хлеб, кусок гриерского сыра, одолжили у фруктовщика корзину, купили у него
огромную кисть винограда и, прихватив пару бутылок розового вина, влезли
снова в машину и вокруг всей бухты поехали к старой крепости, которую
кто-то когда-то держал в осаде и которая потом кому-то сдалась, а теперь
летом здесь учили желающих ходить под парусами. Они поставили машину и
пошли по широкой, отбеленной морем крепостной дамбе, неся корзину и
бутылки, а вместо скатерти — большое влажное полотенце.
Отсюда, с дамбы, был хорошо виден весь пустынный овал бухты, по
которому медленно ползла рыбачья плоскодонка под самодельным парусом,
направлявшаяся в Сент-Барб, и пустынный пляж, и белые и красные домики
Сен-Жан-де-Люза. Причал яхт-клуба под крепостной стеной был забит
маленькими голубыми финнами, принайтованными или поднятыми на блоках по
случаю наступающей зимы, а откуда-то издали доносились одинокие и еле
слышные удары молотка; единственный не по сезону усердный владелец зашивал
планками крутой бок своего рыбачьего ялика. А далеко в море, там, где
серое и голубое сливаются в горизонт, зыбь качала флотилию охотников за
тунцами. Был отлив, и волны, белые, пенистые, но не Грозные,
перекатывались по голой, косо уходящей в море гряде камней, на которой
покоилось основание дамбы. По другую сторону дамбы над гладью залива
торчали округлые бастионы старой крепостной стены, разрушенной морем лет
сто назад; были они остроплечие, ветхие и бессмысленные, какие-то
древнеримские, похожие не то на акведуки, по которым подавали горную воду
и давно уже исчезнувшие города, не то на казематы, где последние пленники
умерли полтысячи лет назад.
Они дошли до-площадки на краю дамбы, отделенной от тела волнолома
широким каналом, по которому суда входили и выходили из бухты. Даже в
такой тихий день на этой плоской каменной площадке Мэнни почудилось что-то
дикое и опасное, когда валы беззлобно, но всею силою обрушивались на дамбу
и сквозь канал бередили тихую гладь залива. Мэнни вообще побаивался
высоты, и, когда он смотрел с крутого обрыва стены в изменчивую зеленую
глубину, отороченную пеной, у него возникало чувство такой беспомощности,
словно это он там, внизу, мечется и ныряет среди валов и камней, а волны
наваливаются, и уходят, и бьются друг о друга, веером рассыпая острые
фонтанчики брызг. Он, конечно, промолчал бы, но когда Марта сказала: «Вот
здесь и сядем», — а они были еще далеко от площадки, он был благодарен ей
и старательно помог расстелить полотенце-скатерть по самой середине дамбы.
Дул ветерок, капризный, порывистый и пронзительный по временам, но Берт
все равно стащил с себя рубашку и принялся загорать. У Мэнни грудь поросла
мягкой рыжеватой густой шерстью. Он стеснялся этого и сказал, что
раздеваться на ветру слишком холодно. Берт знал, в чем дело, и иронически
покосился на Мэнни, но промолчал.
Пока Марта резала цыпленка и раскладывала хлеб, сыр и виноград на
листочках бумаги посередине полотенца, чтобы никому не тянуться, Берт,
подняв голову, прислушивался к далекому неторопливому и размеренному
стуку, доносившемуся с причала.
— Когда я слышу этот стук, — сказал он, — вот так, как сейчас, я
вспоминаю финал «Вишневого сада». Все опустело, все печально, все готово к
смерти, пришла осень.
— А я, когда слышу, думаю, — Марта переложила кисть винограда, —
раз-лад, раз-вод.
— Вот, вот, — сказал Берт. — Это и есть разница между Россией и
Америкой. — Он подошел к обрыву и стал на самом краю дамбы — кончики
пальцев над рискованной пустотой — и, длинный, нескладный, костлявый,
воздев к небу руки, стал читать, обращаясь к горизонту:
— «Бейся, бейся, бейся о холод серых камней, о море! Я тоже словами
сердца скажу сокровенные мысли…»
— Прошу к столу, — сказала Марта. Она сидела, поджав ноги и закатав по
локти рукава своей тельняшки, руки у нее были загорелые и, при ее
хрупкости, неожиданно округлые и крепкие. Она попробовала цыпленка и
сказала:
— Вот это пикник так пикник! И муравьев нет.
Мэнни отхлебнул вина прямо из бутылки, потому что стаканов они с собой
не брали принципиально, отломил горбушку от длинного хлеба и взял кусок
темного мяса.
Берт присел по другую сторону от Марты, медленно подогнул под себя
длинные ноги, взял кусок цыпленка и, жуя, разглагольствовал:
— Как вы считаете, может молодой американец, неглупый и непьющий,
сколотить состояние, если построит во Франции завод по производству
бумажных тарелок и стаканчиков?
— Это разрушило бы несказанное средневековое очарование, — сказала
Марта.
— Ах это самое, древнее, средневековое, затрепанное, несказанное
очарование со следами жирных пальцев на бумаге… Мэнни, ты представляешь
себе, есть женщина, которая может это оценить? А? — Он театрально поднял
бровь и продолжал с напускным пафосом: — Боже, как нам повезло! Что бы
было, если бы в этой флорентийской галерее мы не встретили Марту? Во что
превратилось бы наше путешествие? Нас бы растащил на куски этот ширпотреб
Европы — все эти итальянские кннозвездочки, которые того и гляди выпрыгнут
из своего декольте, все эти костлявые французские манекенщицы, все эти
золото-коричневые американские разводки с голодными глазами и с духами от
Арпежа. О боже! Неужели ты не ощущаешь, что в тот день в музее само Нечто
направляло наши шаги? Скажи мне правду, толстяк, неужели ты не чувствуешь
себя, как у Христа за пазухой?
— Где это ты научился так вещать? — спросила Марта, сидя по-турецки и
время от времени безмятежно прихлебывая из бутылки.
— Мой дед был баптистским проповедником в Мемфисе, штат Теннесси, он
научил меня бояться бога, читать Библию, разбираться в кукурузе и говорить
сложносочиненными предложениями. — Берт встал и погрозил цыплячьей ножкой
Атлантическому океану. — Покайтесь, грешные, ибо вы плавали в теплой воде
и строили глазки невинным девицам. — Затем с поклоном обернулся к Марте. —
Покайтесь и вы, что, играя в игорных домах, домой до сих пор не послали
открытки. Покайтесь, ибо, спеша к наслаждениям, вы опоздали на свой
пароход.
— Хочешь сыру? — спросила Марта.
— С горчицей. — Берт сел и глубокомысленно уставился на Мэнни. — Как ты
думаешь, Мэнни, — начал он после паузы, — мы на самом деле так счастливы
или нам это только кажется? Вечная жвачка философов — иллюзия или
реальность? Камень ли это? — Его снова заносило в риторику. — Синь ли этот
океан и мокра ли его вода? А эта девушка, она на самом деле прекрасна? А
то, что у нас в кармане, — это настоящие деньги или премиальные купоны,
которые в 1922 году выпустила в Дулуте табачная компания, которая потом
обанкротилась в первый четверг после кризиса? А то, что мы пьем, — это
доброе французское вино или уксус, приправленный кровью и морской водой?
«Розе де Беарн», — прочел он этикетку на бутылке, — похоже на настоящее,
но, может быть, это только кажется. А мы трое, кто мы? Наделенные
богатством и властью белозубые, юные и прекрасные американские принцы,
путешествующие по величайшей из подданных территорий, или мы, сами того не
зная, жалкие изгнанники и это — бегство, а море за спиной — наше
спасение?.. Ты можешь сказать наверняка? Ты читал утром газеты? Мы друзья
и братья или мы предадим друг друга до заката? Посмотри, нет ли у леди за
пазухой кинжала…
— Спасайся, кто может, — сказала Марта, — предохранительный клапан
сорвало.
Мэнни мечтательно улыбнулся, он любил эти выходки Берта. Сам он был
немногоречив и суховат — говорил только то, что хотел сказать, слово в
слово. Но он питал слабость к словесным фейерверкам приятеля и восхищался
Бертом, как человек, любящий музыку, но лишенный таланта, восхищается
своим другом — отличным пианистом, который готов, когда надо, сесть за
рояль, не дожидаясь дополнительного приглашения. Это началось давно, им
еще было по шестнадцать, и они учились вместе в школе, и Берт развлекался
тем, что сочинял белым стихом малопочтительные импровизации на тему,
предполагаемых постельных подвигов их немолодой, слегка лысоватой химички.
Время от времени Берту за это влетало, потому что он не знал удержу и
страха, и уж если его заносило, то он договаривался до черт-те чего, кто
бы при сем ни присутствовал. Одно из таких представлений довело их до
драки с четырьмя молодыми немцами. Случилось это совсем недавно в Ницце, в
какой-то brasserie [пивной (фр.)], и им потом пришлось удирать от полиции.
Сначала Берт заговорил с этими парнями и спросил, откуда они.
Поколебавшись, они ответили, что из Швейцарии. «Из Швейцарии? — ласково
переспросил Берт. — А из каких мест? Из Дюссельдорфа? Из Гамбурга?»
Крупные, широкоплечие немцы почувствовали себя неловко, они отвернулись
к стойке и склонились над пивом, но Берт не отставал. «Лучшее место в
Швейцарии, — сказал он громко, — это Бельзен — такой провинциальный,
уютный, полный воспоминаний. Я всегда говорил, что Швейцария обязательно
выиграла бы войну, если бы не эти часовщики, которые всадили ей нож в
спину. И поделом».
«Кончай, — шепнул Мэнни, — их четверо. Они нас задавят». — Марта
потянула его за руку и замотала головой, предостерегая.
Но Берта уже понесло. «Счастлив сообщить вам, джентльмены, — он широко
улыбнулся, — что, как и многие чистокровные храбрецы американцы, я всегда
верил в великую Швейцарию». Немцы начали перешептываться, а Мэнни тем
временем снял часы и спрятал в карман, чтобы не разбились в драке.
«Заткнись, Берт, — сказала Марта. — Сейчас они тебя двинут пивной
кружкой».
«А теперь, мальчики, — Берт поднял стакан, — я предлагаю вам выпить за
великого маленького швейцарца, за нашего добрейшего и милейшего, за нашего
Любимейшего, за старину Адольфа Гитлера, а потом мы все вместе споем
«Швейцария юбер аллес». Слова, я полагаю, вы еще не забыли…»
Мэнни успел незаметно придвинуться, и, когда первый немец замахнулся,
он перехватил его руку и два раза ударил правой. Немцы были медлительны,
но крепки и очень злы, и, когда Мэнни удалось оттащить Берта к дверям, у
него самого уже был расквашен нос, у Берта воротник болтался на ниточке, а
официанты на разные голоса призывали полицию.
Они бежали по темным закоулкам Ниццы, слыша, как замирают вдали
беспорядочные крики. Берт радостно посмеивался на бегу, размахивая правой
рукой — кисть онемела после того, как он стукнул одного из немцев по
черепу, — и то и дело фыркал: «Ты из какой Швейцарии, Фриц? Из Лейпцига?
Или из Нюрнберга?».
Полчаса спустя, когда они уже сидели в полной безопасности в баре на
Променад дез Англе, Мэнни и Марте это тоже стало казаться забавным, и с
тех пор все лето, стоило кому-нибудь сделать глупость, его немедленно
спрашивали: «Ну, а ты из какой Швейцарии?».
Сейчас Берт сидел, ласково баюкая бутылку розового вина и устремив взор
на залив.
— Я, пожалуй, открою бюро путешествий нового типа. Путешествие в
межсезонье по слегка захирелым курортам. Я напишу проспект «Познайте
блаженство! Будьте выше моды! Покиньте Вашего Спутника Жизни на
предстоящий отпуск!». Мэнни, как ты считаешь, твой папа отвалит нам денег
на такое прекрасное начинание?
Берт непоколебимо верил, что отец Мэнни сверхъестественно богат и
только и ждет повода вложить деньги в одно из предприятий, которое Берт
соизволит ему предложить. Это могла быть и закладка плантации авокадо в
Граце и постройка четырехтысячефутового подъемника для лыжников в
маленькой деревушке из двадцати двух домов в испанских Пиренеях. Отца
Мэнни Берт рассматривал в этих проектах как основной и неисчерпаемый
источник капитала, себе же отводил роль главного директора-распорядителя,
постоянно пребывающего в Европе.
— Мэнни, — сказал Берт, — не пора ли нам послать папе телеграмму?
— Не пора, — сказал Мэнни.
— Но такой случай бывает раз в жизни, — продолжал Берт, — солить он
свои деньги собирается, что ли? Ты знаешь, что такое налог на наследство?
Как только придет его последний час, явятся чиновники из налогового
управления — и поминай как звали. Ладно, придумаем что-нибудь другое.
Чтобы я да не нашел, куда вложить его доллары? — Он смерил взглядом Марту,
которая между тем уже принялась за виноград. — Марта, — сказал он, —
знаешь ли ты, что в недалеком будущем из тебя получится недурной источник
доходов?
— Когда мне будет восемьдесят пять, — сказала Марта, — я пожертвую свой
скелет науке.
— Главное — не выйти замуж за американца, — продолжал Берт.
— Комиссия [по расследованию антиамериканской деятельности] по нему
плачет, — заметила Марта.
— Америка не место для хорошенькой женщины. — Берта снова понесло. —
Квартиры становятся слишком маленькими, служанки — слишком дорогими, и в
один прекрасный день наша красотка может вдруг очутиться в уютном
маленьком гнездышке в Скарсдейле среди телевизоров, кухонно-уборочных
машин и приглашений вступить в Родительско-учительскую ассоциацию.
Красивой женщине лучше жить в стране с душком некоторого упадка, где еще
не все экономически целесообразно, ну, например, во Франции. Ты бы вышла
замуж за милого сорокапятилетнего мужчину с аккуратными усиками и огромным
наследственным поместьем где-нибудь на холмистых берегах Луары. Прекрасная
охота осенью, легкие вина собственного изготовления, несколько дюжин слуг,
которые сдергивают шапчонки при приближении вашей колымаги. Муж будет тебя
обожать, будет приглашать всех твоих друзей, чтобы ты не скучала одна,
пока он месяцами будет в Париже устраивать свои дела и лечить печенку у
своего доктора.
— Ну, а при чем тут ты? — спросила Марта.
— Его тоже пригласят, чтоб ты не скучала, — сказал Мэнни.
Ему не нравился этот разговор. Берт, конечно, шутил, но Мэнни знал,
что, если бы Марта в самом деле женила на себе старика с большими
деньгами, Берт бы ее одобрил. Как раз накануне, когда они заговорили о
том, кто какую изберет карьеру, Берт заметил: главное — это распознать
свой дар и суметь его использовать. А суметь использовать — значит суметь
избавиться от этого невыносимого занудства — от работы.
— Так вот, твой дар, — ухмыльнулся он, — твой дар — красота. С этим
проще простого. Ты берешь мужчину, привораживаешь его — и дело сделано. Я
человек, одаренный вдвойне, но в конечном счете это не так надежно. У меня
есть обаяние — это раз. — В собственный адрес он позволил себе
ухмыльнуться пошире. — И мне на все начхать — это два. Однако если я
окажусь достаточно умен и сумею поставить на верную лошадь, то я с этого
конька долго не слезу. Но вот Мэнни… — Берт с сомнением покачал головой.
— Его дар — добродетель. Бедняга, что с этим добром делать?
Сейчас он сидел на краю полотенца, с удовольствием ощипывал виноградную
гроздь и мотал головой.
— Нет, гостем быть — это не для меня. Я предпочитаю что-то постоянное.
Ну, например, я управляющий поместьями — этакий нелепый американец без
особых претензий, которому нравится жить во Франции на берегу симпатичной
речки. Я хожу по полям в старом твидовом пиджаке, от меня попахивает
лошадьми и новенькими дубовыми бочками, меня любят все и каждый в
отдельности, я с присущей мне изощренностью беседую о политике, играю с
хозяйкой в триктрак у камина, если хозяин в очередной отлучке, а потом
поднимаюсь в ее спальню со стаканом арманьяка в руке и с присущей мне
американской изощренностью развлекаю ее на старом родовом ложе…
— Боже, какая идиллия! — сказала Марта.
— У каждого века собственная идиллия, — мрачно парировал Берт. — Мы
живем между войнами.
Мэнни почувствовал себя неловко, а когда он оглянулся на Марту, ему
стало совсем не по себе: Марта смеялась. С самой Флоренции они вместе
смеялись над чем угодно, говорили о чем угодно, но слышать, как она
смеется сейчас, ему было неприятно.
Он встал.
— Я пойду вздремну, а вы, когда соберетесь идти, меня разбудите.
Он отошел шагов на тридцать, положил под голову свитер и растянулся на
гладких, согретых за день камнях. Он слышал, как они чему-то смеялись, —
маленький интимный островок смеха среди огромной, пронизанной солнцем
пустоты.
Прикрыв веки, чтоб солнце не било в глаза, прислушиваясь к отдаленному
журчанию смеха, Мэнни понял, что ему больно. Боль была какая-то странная,
она была везде и нигде. Стоило почувствовать — вот она подкатила к горлу,
— и она ускользала, но не пропадала совсем, а вновь касалась его своими
неуловимыми и жестокими щупальцами. Жара слепила веки, и, не в силах
открыть глаза, Мэнни вдруг понял, что это не боль, а печаль.
Печаль была глубокая, путаная, в ней смешалось все: и ощущение
обездоленности, и тень надвигающегося отъезда, и тоска по настоящему,
которое безвозвратно становится прошлым и так же безвозвратно перестает
быть простым и ясным, и путаница чувств, такая глубокая, какой он Никогда
еще не испытывал. Но, потрясенный этими мыслями, поглощенный ими
безраздельно, Мэнни все равно знал, что, если бы вдруг, шестым чувством
угадав то, что с ним происходит. Марта перестала смеяться, встала, прошла
бы эти тридцать шагов по дамбе и подошла к нему, если бы она села рядом и
тронула его за руку, в тот же миг все было бы в порядке.
Но она не пошевельнулась и только громче смеялась над тем, что говорил
ей Берт и чего он, Мэнни, не мог услышать.
И тогда Мэнни понял, что он сделает. Как только они поднимутся на борт
и все самоограничения прикажут долго жить, а свод законов потеряет силу,
он напишет Марте и сделает ей предложение. Неуклюже подгоняя слова, он
стал придумывать это письмо: «Ты, конечно, я понимаю, этого не ожидаешь,
потому что за все лето я об этом даже не заикнулся, но я так долго сам не
понимал, что происходит со мной, и потом мы все трое договорились еще во
Флоренции, что у нас все будет на чисто дружеской основе, и я рад, что так
оно и было. Но теперь я уже на пароходе и чувствую себя вправе рассказать
тебе, что я чувствую. Я люблю тебя, и я хочу, чтобы ты вышла за меня
замуж. Я не знаю, что ты чувствуешь, но, может быть, и тебе мешал этот наш
договор, как он мешал мне, и потому ты не сказала мне ничего. По крайней
мере я надеюсь, что это так. Во всяком случае, я, как только вернусь
домой, найду себе работу и устроюсь, а ты можешь приехать потом, и я
познакомлю тебя с родителями, ну, и так далее…».
Письмо перестало писаться. Он представил себе, как мама поит Марту чаем
и занимает ее беседой: «Вы говорите, ваша мама живет в Филадельфии? А ваш
папа… о… Попробуйте это печенье. И вы говорите, вы познакомились с
Мэнни во Флоренции, а потом вы все втроем, вместе с Бертом, за это лето
объехали всю Европу… Вам с лимоном или со сливками?».
Мэнни покачал головой. Когда подойдет время, с мамой он как-нибудь
справится. Он снова взялся за воображаемое письмо:
«Ты как-то сказала, что не знаешь, как собой распорядиться. Что ты
ждешь какого-нибудь откровения, и это откровение поможет тебе найти себя.
Может быть, это смешно, что я предлагаю себя в качестве такого откровения,
но вдруг тебе покажется, что, выйдя за меня замуж, ты…»
Мэнни даже головой замотал от отвращения. Даже если бы она по нему с
ума сходила, от такой фразы она бы бросилась бежать без оглядки.
Перепрыгнув через трудное место, Мэнни продолжал: «Я не знаю, есть ли у
тебя кто-нибудь, потому что, пока ты была с нами, ты никем больше не
интересовалась, и ты никогда ни с кем так не говорила, и, насколько я
понял, из нас двоих тоже никому не оказывала особого предпочтения…».
Мэнни открыл глаза и повернул голову туда, где сидели Берт и Марта.
Почти касаясь друг друга лбами, они о чем-то тихо и серьезно
разговаривали.
Он вспомнил, что Берт назвал своим даром. «У меня есть обаяние, и мне
на все начхать». «Пусть, — подумал Мэнни с удовлетворением, — даже если
его самовлюбленность она проглядела, этот дар вряд ли предел ее мечтаний.
И потом еще блондинка в Сен-Тропезе, — что было, то было, тут уж никуда не
денешься. Так что если у Берта и были какие-то виды на Марту или Марта,
как предсказывал Берт, непременно должна была сделать выбор, то после
блондинки о чем может идти речь? А Берта они сделают другом дома —
забавный холостяк, лучше не придумаешь», — решил Мэнни.
Мэнни задремал, а в мозгу рождались картинки одна милее и удивительнее
другой. Марта сходит с самолета в Айдлуайлде — когда пришло его письмо, у
нее уже не хватило терпения плыть пароходом, — и прямо у
взлетно-посадочной полосы падает ему на грудь. Воскресенье, уже поздно,
они с Мартой просыпаются в своем собственном доме и решают подремать еще
часок, а потом идти завтракать. Званый вечер; они входят рука об руку, и
одобрительный, завистливый, едва уловимый шепоток проносится по комнате,
потому что она так прекрасна. Марта…
Кто-то кричит. Далеко-далеко кто-то кричит.
Мэнни открыл глаза и озадаченно заморгал. «Почему это кто-то кричит у
меня во сне?» — подумал он.
Крик повторился, и Мэнни встал и посмотрел на залив. Ярдах в трехстах
от берега виднелась лодка. Та самая плоскодонка, которую они заметили
раньше. Лодка перевернулась, и две фигурки цеплялись за еле различимое над
водой днище. Он продолжал смотреть на них, и оттуда снова послышался
вопль, отчаянный и нечленораздельный. На солнце блеснула рука. Машут.
Мэнни обернулся. Берт и Марта уснули прямо на полотенце, положив головы
рядышком и вытянувшись на камнях, так что их тела образовали широкое «V».
— Берт! Марта! Вставайте!
Берт зашевелился, потом сел, протирая глаза. С залива снова донесся
вопль.
— Это оттуда, — Мэнни показал на залив.
Берт, не вставая, резко повернулся и взглянул на перевернутую лодку и
на полузатонувшие фигурки вцепившихся в нее мужчины и женщины.
— Час от часу не легче, — сказал Берт. — Что это они там делают? — Он
толкнул Марту локтем в бок. — Вставай, тут кораблекрушение показывают.
Лодка была почти неподвижна и только слегка рыскала, когда фигурки
пытались переменить положение. Потом Мэнни увидел, как мужчина оттолкнулся
и поплыл к берегу. Он плыл медленно и каждые тридцать секунд
останавливался, махал руками и испускал вопль. После такой остановки он
исчезал под водой, затем снова выныривал на поверхность, поднимая
истерические фонтаны брызг.
— Ну и ну, — сказал Берт, — он ее там бросил.
Берт уже стоял, и рядом с ним стояла Марта, и оба смотрели в ту
сторону. Мужчине еще оставалось плыть добрых триста ярдов, и со всеми
этими воплями, маханием и нырянием было не похоже, что он когда-нибудь
доберется до твердой земли. Женщина, по-прежнему цеплявшаяся за лодку,
тоже время от времени что-то кричала, и голос ее, злобный и пронзительный,
разносился по сверкающей тихой глади залива.
Наконец Мэнни удалось разобрать, что кричал пловец: «Au secours! Je
noye, je noye!» [На помощь! Тону, тону! (фр.)]. Мэнни почувствовал легкое
раздражение. В солнечный день, посреди мирного, тихого залива жутким
голосом кричать «тону» — это уже слишком, театральщина какая-то. Он
подошел к краю дамбы, туда, где стояли Берт и Марта.
— С ним все в порядке, — сказал Берт, — у него отличный толчок ногами.
— Но это ему так просто не пройдет, — добавила Марта, — взять и бросить
свою даму на волю волн — ну и ну!
Тем временем мужчина снова исчез под водой. На этот раз он что-то долго
не показывался, и Мэнни, глядя на то место, где канул этот человек,
почувствовал, как у него пересохло во рту. Но вот он показался снова, и
обнаженные, белые руки и плечи его блеснули на фоне темно-синей воды. Он,
видимо, стягивал под водой рубашку, и действительно, через мгновение она
всплыла и, задубевшая от воды, медленно закачалась на волнах. Человек
снова закричал. Теперь уже было очевидно, что он взывает к ним троим,
стоящим на дамбе. И снова поплыл, тяжело шлепая руками по воде.
Мэнни оглядел берег и причал, куда на зиму были вытащены лодки. Ни
одной подходящей посудины, ни куска веревки. Он прислушался, не раздастся
ли стук молотка, который они слышали, подходя к дамбе. И вспомнил, что
стук давно затих, еще когда они обедали. Вдали, на той стороне залива,
возле домиков, обращенных к воде, не было ни души: ни купальщиков, ни
рыбаков, ни детей — никого. Словно весь этот мир — камни, песок и море —
был отдан им троим, стоящим на дамбе, да еще женщине, которая, вцепившись
в днище перевернутой лодки, что-то пронзительно и злобно кричала
полуголому мужчине, который медленно удалялся от нее, с трудом загребая
воду.
«Почему все это не случилось в августе?» — с раздражением подумал
Мэнни. Он взглянул вниз, туда, где невысокие, зыбкие гребни волн монотонно
ударяли в основание дамбы. Был отлив, и под водой, всего в каких-нибудь
четырех-пяти футах от поверхности, громоздились обломки камня и бетона.
Отсюда нырять — обязательно врежешься в камни.
Мэнни в замешательстве оглянулся. Марта, щурясь, глядела на воду и
задумчиво, словно школьница, размышляющая над задачкой, грызла ноготь на
большом пальце. Берт с насмешливым любопытством наблюдал за происходящим,
будто смотрел выступление акробата в третьеразрядном цирке.
— Дурак чертов, — сказал Берт негромко. — Лодкой он правит, как
сапожник, а держаться поближе к берегу у него ума не хватило.
— Французы! — сказала Марта. — Они же думают, что они все могут. — И
снова принялась за ноготь.
Человек опять им что-то крикнул.
— Что будем делать? — спросил Мэнни.
— Обложим этого идиота последними словами, пусть только на берег
выйдет. Тоже мне моряк! — ответил Берт.
Мэнни следил за пловцом. Теперь тот плыл медленнее и с каждым взмахом,
казалось, все глубже оседал в воде.
— По-моему, он не доплывет, — сказал Мэнни.
— Увы и ах, — сказал Берт, — тем хуже для него.
Марта промолчала.
Мэнни с трудом проглотил комок.
«Я не могу, — подумал он. — Мне всю жизнь будет вспоминаться этот день,
когда я стоял и смотрел, как человек тонет».
И еще одна картина замаячила перед ним. Изображение было резкое,
отчетливое, со всеми деталями. Берт, Марта и он — втроем — стоят перед
конторкой. За конторкой француз-полицейский. На полицейском фуражка, он
что-то строчит в маленькой черной книжечке, и авторучка у него протекает.
— Итак, — говорит полицейский, — вы желаете заявить об утопленнике?
— Да.
— Значит, вы видели этого джентльмена на некотором расстоянии от
берега, он махал вам рукой, а потом исчез?
— Да.
— А леди?
— Когда мы видели ее в последний раз, она держалась за лодку и ее
уносило в море.
— Ага. И вы… гм… и что же вы предприняли?
— Мы… мы пришли и заявили об этом.
— Да, да, конечно. — Опять он что-то царапает в своей книжечке.
Протянул руку: — Ваши паспорта, пожалуйста? — Быстро перелистывает и,
холодновато усмехнувшись, бросает их на конторку. — Ах, американцы,
ну-ну…
Человек снова исчез на целую секунду.
Мэнни опять судорожно глотнул, но комок застрял в горле.
— Я сейчас его выловлю, — сказал он. Но не двинулся с места, как будто
то, что он это сказал, уже каким-то образом могло все исправить: вытащить
человека на берег, перевернуть обратно лодку, прекратить вопли.
— Ярдов двести пятьдесят туда, — сказал Берт очень тихо, — и почти
двести пятьдесят обратно с французом, который рехнулся от страха и норовит
вцепиться тебе в горло.
— Да, — благодарно подтвердил Мэнни, — ярдов двести пятьдесят.
— Ты ни разу в жизни не проплыл и пятидесяти ярдов, — Берт говорил
по-дружески и убедительно.
Человек снова закричал. Он охрип, и в голосе его послышался ужас.
Мэнни быстро зашагал назад, туда, где крутые ступеньки спускались к
узкой полоске берега у подножия дамбы. Он не бежал, стараясь не сбиться с
дыхания до того, как придется влезать в воду.
— Мэнни! — услышал он голос Берта. — Мэнни, не будь идиотом!
Но и спускаясь по скользким замшелым ступеням, Мэнни успел заметить,
что Марта промолчала. Очутившись на берегу, он зашагал вдоль моря к тому
месту, откуда можно было плыть напрямик. Потом остановился, тяжело дыша, и
ободряюще помахал пловцу рукой. Снизу казалось, что до него не двести
пятьдесят ярдов, а куда больше. Он скинул сандалии и сдернул с себя
рубаху. Сразу стало холодно. Он снял брюки, кинул их в сторону на песок и
остался в одних трусах. Тут он заколебался. Это были старые трусы,
собственноручно и неуклюже заштопанные у ширинки. Ему вдруг представилось,
как его тело прибьет к берегу, как люди увидят эту убогую штопку и как они
улыбнутся. Непослушными руками он с трудом расстегнул пуговицы, и трусы
упали на песок. Он не спеша входил в воду. «Она же никогда не видела меня
голым, интересно, что она думает», — пронеслось у него в голове.
Он оступился, наткнулся на камень, и ему стало больно до слез. Но он
продолжал идти, пока не погрузился по грудь; тогда он оттолкнулся и
поплыл. Он старался не спешить, чтобы сохранить силы до того времени,
когда он подплывет к утопающему. Всякий раз, как он оглядывался и смотрел,
сколько уже проплыл, ему казалось, что он вообще не продвигается вперед, и
еще ему трудно было все время плыть прямо. Его почему-то сносило влево, к
дамбе, и то и дело приходилось проверять направление. Один раз он
обернулся и посмотрел на дамбу, туда, где оставил Берта и Марту. Их там не
было, и у Мэнни на мгновение перехватило дыхание. «Где они? Ушли?» —
мелькнула мысль. Он перевернулся на спину, теряя драгоценные секунды, и
увидел их. Они стояли на берегу, у самой воды, и следили за ним. «Ага», —
подумал Мэнни.
Он снова перевернулся и размеренно поплыл вперед, к французу. Когда он
поднимал голову, ему казалось, что француз по-прежнему кричит, а
расстояние между ними не сокращается ни на йоту. Он решил подольше не
смотреть в ту сторону. А то после этого труднее плыть.
Потом у него начали уставать руки. «Не может быть, — подумал он, — я и
пятидесяти ярдов не проплыл». Но спина и локти одеревенели, кости не
поворачивались в суставах, а в плечах возле шеи появилась какая-то тупая,
усталая боль. Правую кисть начало сводить, он перестал ею грести и лишь
расслабленно гладил по воде; это сильно замедлило ход, но он просто не
знал, что еще с ней делать. Судорога напомнила ему, что он совсем недавно
поел и живот у него набит сыром, вином и виноградом. Он продолжал плыть,
видя перед собой только зеленую стенку воды, чувствуя, как при каждом
толчке вода давит ему на уши. И вдруг вспомнил, как в детстве на берегу
озера в Нью-Хэмпшире, где они проводили каждое лето, мать повторяла: «Два
часа после еды никаких купаний». Она сидела на берегу на деревянном
стульчике, под полосатым зонтом и смотрела, как дети резвятся на узком,
усыпанном мелкой галькой пляже.
Теперь ныли шея и затылок; разрозненные мысли заплывали в голову и
ускользали, словно их смывало волной. «Я никогда особенно не любил
плавать, — вспомнил он. — Войдешь, окунешься — и на берег. Плавать вообще
быстро надоедает. Все время одно и то же. Левая рука, правая рука, толчок,
левая рука, правая рука, толчок. А куда? И зачем?» Он так и не научился,
чтобы вода не заливалась в уши: потом иногда часами ходишь как глухой и
никак не выльешь, пока не проспишь несколько часов на одном боку.
Предплечья немели, и он стал грести чаще, чтобы заставить работать
плечи, и ему казалось, что он очень глубоко сидит в воде, что-то уж
слишком глубоко. «Чего зря морочить голову? — уговаривал он себя. — Хватит
думать о руках, думай о чем-нибудь еще. Думай, как ты его будешь спасать,
когда доплывешь». Он мучительно пытался слепить французскую фразу, которую
он скажет, когда очутится рядом с французом: «Monsieur, j’y suis.
Doucement. Doucement» [Сударь, вот я. Осторожно. Осторожно (фр.)]. Сначала
надо держаться поодаль и постараться его успокоить, а потом уже хватать.
Он смутно помнил, что когда-то, когда ему было четырнадцать лет, он видел,
как на пруду учили спасать утопающих. Ему тогда было не до этого, потому
что стоявший рядом мальчик то и дело исподтишка шлепал его мокрым
полотенцем. Что-то там объясняли, что, если утопающий хватает тебя руками
за шею, надо нырнуть, а потом вывернуться и, упершись рукой ему в
подбородок, отжать голову назад. Он не верил этому тогда, в четырнадцать,
и сейчас тоже. Все эти способы хорошо применять, пока ты на суше. Потом
еще он от кого-то слышал, что надо стукнуть человека по челюсти так, чтобы
он потерял сознание. Сухопутные разговоры. За всю жизнь он пока никого не
нокаутировал. Мама очень не любит драк. «Monsieur, soyez tranquille.
Roulez sur votre dos, s’il vous plait» [Спокойно, сударь. Перевернитесь,
пожалуйста, на спину (фр.)]. Потом он схватит его за волосы и начнет
буксировать на боку. Только бы француз его понял. С этим акцентом столько
мук: французы никак не хотят его понимать, особенно здесь, на Баскском
побережье. То ли дело Марта. Все рассыпаются в комплиментах ее
французскому. Что ж тут особенного: сколько лет она в Сорбонне! Вот и
поплыла бы с ним, хотя бы как переводчица… «Tournez sur votre dos»
[повернитесь на спину (фр.)]. Так, пожалуй, будет лучше.
Он плыл медленно, с трудом, глаза резало от соленой воды. Теперь, когда
он поднимал голову, перед глазами мельтешили какие-то белые и серебряные
точки, все остальное сливалось в одно пятно, и он толком ничего не мог
разглядеть. Он продолжал плыть. «Еще пятьдесят гребков, — подумал он, — и
я передохну, просто лягу на спину и оглянусь по сторонам. Полежать на
спине — это же высшее счастье, доступное человечеству».
Он начал считать гребки. Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать… О
господи, а что, если он лысый? Он попытался вспомнить, как она выглядела,
эта голова, когда француз барахтался возле перевернутой лодки. Что-то там,
кажется, поблескивало. «Лысый, — в отчаянии подумал Мэнни. — И тут мне не
везет».
Он начал считать сначала. Досчитав до тридцати пяти, он понял, что
придется передохнуть. Он заставил себя сделать еще пять гребков и
перевернулся на спину, отдуваясь, выплевывая воду и глядя в небо. Он
немного отдышался, потом снова перевернулся на живот и, работая ногами,
приподнялся над водой в поисках француза.
Он сощурился и тыльной стороной ладони протер глаза, едва не потеряв
при этом равновесие и не нахлебавшись воды. Француза не было. «Ну вот,
утонул», — мелькнуло в голове.
Потом он услышал какое-то тарахтение и завертелся в воде. От того
места, где Мэнни последний раз видел француза, к перевернутой плоскодонке
двигался рыбачий баркас. Изо всех сил работая ногами, Мэнни следил, как
баркас остановился и двое охотников за тунцами перевесились и втащили
женщину на борт. Он решил, что скорее всего баркас, не замеченный им с
дамбы, вынырнул с южной стороны из-за мыса, на котором когда-то стоял один
из фортов, и, пока он сам плыл, не видя и не слыша ничего, баркас прошел
вдоль дамбы со стороны моря и вошел в канал.
С баркаса бросили конец, взяли плоскодонку на буксир и, сделав
разворот, направились к Мэнни. Он ждал их, тяжело переводя дыхание. Баркас
был медлительный и старый, окрашенный в синий цвет, и вблизи он казался
большим и надежным. Мэнни видел обращенные к нему широкие и загорелые лица
и синие береты. Они кивали ему, и, когда баркас замедлил ход и
остановился, он сделал над собой усилие и помахал им рукой.
— Ca va? [Как дела? (фр.)] — крикнул сверху рыбак и подмигнул ему.
Крохотный, но еще дымящийся окурок сигареты прилип к его губам.
Мэнни даже сумел улыбнуться в ответ:
— Ca va bien, — отозвался он. — Tres bien [Хорошо. Очень хорошо (фр.)].
Спасенный, все еще голый по пояс, подошел к борту и с любопытством
уставился на Мэнни. Мэнни обнаружил, что шевелюра у него весьма густая.
Француз ничего не сказал. Это был толстый молодой человек, и у него было
благородно-обиженное выражение лица. Рядом появилась его дама. Она была
здорово намазана, и морская вода нанесла непоправимый урон румянам и туши.
Она негодующе посмотрела на Мэнни, потом повернулась к французу.
— Crapaud, — сказала она громко, схватила его за уши и потрясла. —
Espece de cochon [жаба, свинья (фр.)].
Француз закрыл глаза и позволил делать со своей головой все, что
угодно, но сохранил на лице печальное благородно-обиженное выражение.
— Alors, — сказал один из рыбаков, бросая Мэнни конец. — Allons-y [А
ну! Поехали (фр.)].
Мэнни жадно взглянул на веревку. И тут вспомнил, что он голый. Он
помотал головой. Только этого ему еще сегодня не хватало: чтоб его
выловили из моря и чтоб он, голый, очутился рядом с этой женщиной, которая
трясет своего поклонника за уши и обзывает его свиньей и жабой.
— У меня все о’кэй, — сказал он наклонившимся к нему коричневым,
грубоватым, улыбающимся лицам рыбаков, привычных к подобного рода забавным
и пикантным происшествиям и избавлениям. — Je suis о’кэй. Я хочу
поплавать, то есть je voudrais bien nager.
— О’кэй, о’кэй, — закивали рыбаки и засмеялись, словно он отмочил
что-то потрясающе остроумное.
Они подтянули конец, помахали ему рукой; баркас развернулся и пошел к
пристани, волоча за собой плоскодонку. Но даже сквозь шум мотора Мэнни
слышал, как женщина продолжала вопить.
«Ну что ж, — подумал Мэнни, глядя вслед удаляющемуся баркасу, — по
крайней мере они меня поняли».
Он обернулся. Берег показался ему за тысячу километров, и он удивился,
как это ему удалось заплыть так далеко. Никогда в жизни он так далеко не
заплывал. На фоне крепостной башни у самой воды он разглядел маленькие и
четко различимые фигурки Берта и Марты. Солнце уже давно прошло зенит, и
от них падали длинные тени.
Глубоко вздохнув, Мэнни двинулся в обратный путь.
Чуть не через каждые десять ярдов он переворачивался на спину и
отдыхал, и поначалу ему казалось, что он совсем не двигается вперед, а
понапрасну болтает руками и ногами, но в конце концов, оступившись, он
коснулся дна. Здесь было еще глубоко — по горло. Он оттолкнулся и упрямо
продолжал плыть. Он и сам не знал, что хочет этим доказать, но плыл он до
тех пор, пока кончики пальцев не заскребли по песку, плыл изо всех сил,
стараясь, чтобы это походило на кроль.
Потом он встал. Его плохо держали ноги, но он встал и заставил себя
улыбнуться и, голый, медленно пошел к тому месту, где возле кучки его
вещей стояли Берт и Марта. Вода текла с него ручьями.
— Ну, — сказал Берт, когда Мэнни подошел к ним, — из какой ты
Швейцарии, парень?
Мэнни нагнулся, взял махровое полотенце и стал растираться. Он весь
дрожал. И тут он услышал, как Марта засмеялась.
Он вытерся насухо. Это отняло много времени. Он очень устал, и его била
дрожь, и ему было как-то безразлично, что он голый. Потом они молча сели в
машину и молча вернулись в отель, и, когда Мэнни сказал, что устал и хочет
прилечь отдохнуть, они оба согласились, что это самое правильное.
Он спал плохо. В ушах, полуоглохших и полных воды, как отдаленный
прибой, стучала кровь. Когда Берт пришел звать его обедать, Мэнни сказал,
что ему есть не хочется и вставать тоже.
— После обеда мы двинем в казино, — сказал Берт, — заехать за тобой по
дороге?
— Не надо, — сказал Мэнни, — мне сегодня вряд ли повезет.
В полутемной комнате наступило короткое молчание.
— Ладно, спи спокойно, толстяк, — сказал Берт и вышел.
Оставшись в одиночестве, Мэнни долго смотрел на темный потолок. «Какой
я толстяк? — думал он. — Зачем он меня так называет? Это началось с
середины лета». Потом он снова заснул и проснулся, только когда услышал,
как машина подъехала к отелю, потом осторожные шаги проследовали по
лестнице мимо его двери и на следующий этаж. Он услышал, как дверь наверху
отворилась, потом так же тихо затворилась, закрыл глаза и попытался
уснуть.
Когда он проснулся снова, подушка была влажной: вода вылилась, наконец,
из ушей. Он сел на постели, и кровь перестала стучать в висках. Он зажег
лампу, посмотрел на соседнюю кровать. Берта не было. Он взглянул на часы.
Половина пятого.
Он встал, закурил сигарету, подошел к окну и распахнул его. Заходила
луна, и море было светлое, словно к нему подмешали молока. Оно монотонно
ворчало, как старик, что ропщет на жизнь, которая уже прошла.
Он вдруг подумал о том, где бы он сейчас был, если бы из-за волнолома
не появился баркас. Потом потушил сигарету и стал собираться. Собирать
особенно было нечего: все лето они путешествовали налегке.
Закончив сборы, он проверил на цепочке запасной ключ от машины. Потом
написал Берту записку, что решил ехать в Париж. Что надеется успеть в
Париж до отплытия их парохода. Что надеется: это не очень нарушит планы
самого Берта, и что он уверен: Берт все поймет. О Марте он не упомянул.
В отеле были погашены огни. В темноте он вынес чемодан и швырнул его в
машину, на свободное место рядом с шоферским сиденьем. Он надел плащ и
перчатки и, включив мотор, осторожно вывел машину на дорогу. Он не
обернулся посмотреть, не разбудил ли кого-нибудь шум мотора и не подошел
ли кто-нибудь к окну — взглянуть, кто это там уезжает.
Низкие участки дороги заволокло туманом, и он ехал медленно, чувствуя
на лице холодную влагу. Равномерные взмахи дворников по ветровому стеклу,
влажные и упругие конусы света от фар впереди на дороге словно
гипнотизировали его, и он ехал и ехал и ни о чем не думал.
Когда наступил рассвет, он был уже далеко за Байонной. Он выключил
фары: впереди, пересекая темные, поросшие соснами склоны Ландов, лежало
серое, вымытое полотно дороги. И только тут он разрешил себе вспомнить о
том, что произошло. И подумал: «Я сам виноват. Лето надо было кончать
вчера».


Популярность: 23, Last-modified: Wed, 14 Mar 2001 21:24:39 GMT

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *